Шамиль Идиатуллин. Последнее время. М.: Редакция Елены Шубиной, 2020
Никто не знает, откуда на самом деле берутся орты. Вернее, кого ни спроси, знают все, но каждый говорит по-своему и иначе.
Одни говорят, что орт происходит из шевы, порчи, которую скатывают из срезанных ногтей или волос неприятеля, собственных соплей либо слюны, а также особой земли, прячут в берестяную коробочку, кладут под особое дерево, шепчут особые слова и убирают коробочку под печку. Через две луны в коробочке начинает скрестись ящерка или лопнувшая личинка, из которой выпрастывается костистая бабочка. Она каждую ночь бегает или летает к неприятелю и вредит ему: то сломает хвост корове или напугает ее так, чтобы молоко сразу было кислым, то разметает поленницу или стога, то надует угар через трубу, а дверь приклеит к косяку так, что не открыть. Живет шева недолго, луну-две, а подыхает, прилипнув к телу создателя, — и у того появляется несводимое родимое пятно. Поэтому зловредных и мстительных мары узнают по родинкам неприятных очертаний. Но иногда, говорят, шева не дохнет, а находит новую прикормку и новый смысл в соседнем лесу или поле, и там вырастает в небольшого тяжелого человечка, который всё знает, но ничего не может сказать, отчего ужасно страдает.
Другие говорят, что орт — двойник человека, который есть у каждого, просто обычно невидим. Он заменяет душу спящему или больному человеку, когда первая душа гуляет по пяти уровням неба, он рисует тень, отражение и следы человека, он бурчит в животе и засыпает в отсиженной ноге и он умирает вместе с человеком. Но если человека убивают подло и неожиданно, орт может не успеть умереть, и тогда он бессрочно и бессмысленно бродит по земле, жалуясь так горько, что от натуги может стать видимым, ощутимым и иногда очень опасным, потому что хочет отомстить за себя убитого и за себя забытого.
Третьи настаивают на том, что орт раньше был человеком, а стал нелюдем. Этих третьих больше всего, и они между собой никак не договорятся.
У каждого яла есть свой орт, утверждают самые настойчивые, иногда он виден, иногда нет, но он именно что орт, душа яла, оставшаяся от первого жителя яла, который первым в эту землю пришел, первым на ней поселился и первым в нее лег, а теперь следит, чтобы место было обжитым и угодным потомкам. С настойчивыми спорили нудные, как правило, упертые старцы и матери. Одни считали, что орты — это чуды, другой народ, живший здесь до мары, но разгневавший богов и спрятавшийся от их мести под землю, из-под которой почти не показывается: боги злопамятны и приметливы. Другие полагали, что орты всегда жили под землей и были ее хозяевами, но земля разочаровалась в подземных детях и отказалась от них в пользу тех, кто живет на поверхности. С тех пор орты тоскуют и просятся обратно к мамке, а она ими пренебрегает. Потому всякий орт ревнует к мары и к любому человеку. И ненавидит его.
Впрочем, большинство мары, не говоря уж о прочих людях, про ортов не слышало и слышать не хотело, ибо знало: никаких ортов нет.
Кул тоже это знал, почти всегда. Но с недавних пор он знал, что Махись есть. А орт он, чуд, странный человек или нелюдь безголосая и безымянная, было не так уж важно.
Махись — его спаситель и его друг. Единственный — ну, до сегодняшнего дня. Сегодня у Кула появились новые друзья. Настоящие. Это обстоятельство, конечно, не убирало из жизни Кула Махися. Он все равно друг. Пока, по крайней мере. Внезапный, туповатый и надоедливый даже больше, чем обычно.
Самое смешное, что никто из споривших, знавших и сомневавшихся не замечал Махися. Скользили по нему взглядом, проходили мимо, почти наступали на него, — нечасто, но пару раз бывало, — и не замечали. Как не заметил сам Кул, когда падал в тот ручей, хотя позднее не раз видел Махися распластавшимся по дну родника или пруда и удивлялся: неужто можно не заметить выпученные глаза, болтающуюся по течению бородку и блаженно наглаживающие дно пальцы рук и ног, которые в воде словно расслаиваются так, что неверные отражения колыхаются и плавают поверх настоящих ладоней и пяток?
Письмари увидели Махися сразу. Оба.
Сперва они сами потерялись из виду, но Кула видели и ждали. Эйди усмехнулся, когда Кул, взмокший от усилий и отчаяния, выскочил на холм, часто задышал с облегчением и побежал помедленнее, а потом пошел к ним, стоявшим ниже по склону, видимо, так, чтобы не быть замеченными от Смертной рощи и от яла. Кул шел, стараясь не показывать обиды и не озираться на Махися. Тот с явным неудовольствием беззвучно выплясывал за спиной письмарей, время от времени болтаясь, как на качелях, между столбами рук, упертых кулаками в землю. Так он злился на Кула. Ноги у Махися при этом втягивались в туловище, а лицо делалось сером-бурым и сморщенным, как отваренная свекла.
Пусть себе злится, подумал Кул. Привычку завел. В прошлый раз обиделся на выструганную из ясеня основу лука, чуть раньше — на купоросовый рассол для кожи, который Кул завел в прилесном бочажке. Что оскорбило Махися теперь, Кул выяснять не собирался. Его ждали дела поважнее. Небо щедро, дождались.
Кул настиг письмарей и остановился, тяжело дыша. Он придумывал, что сказать. Если про письмо Чепи, то все тут и кончится. Кул получит ненужный ему и вряд ли нужный даже Чепи, раз она скрылась, листок в обмен на отказ от главного желания жизни, от самой жизни, от свободы. Нельзя о нем напоминать, значит. Но чего он бежал-то тогда?
Кул лихорадочно сочинял умный вопрос, а они ждали. Эйди терпеливо, Ош — поглядывая по сторонам, будто чая непогоды, хотя небо было чистым.
Кул не придумал ничего умного и сказал честное:
— Заберите меня.
— Куда? — спросил Эйди спокойно, будто этого и ждал.
— Куда угодно. Вы же к шестипалым сейчас? Вот туда.
— Ты не шестипалый.
— Ну... Вы тоже.
Эйди кивнул, хотел что-то добавить, но вместо этого спросил:
— Куда хочешь-то?
— В степь, — признался Кул тихо, сам не заметив, что говорит на родном языке, так, что получается «на волю».
Эйди, кажется, понял. Покосился на Ош, которая дернула ртом и снова отвернулась, и уставился на Кула, разглаживая и приминая бороду. Кул добавил, теряя уверенность:
— Я оттуда, мне туда и надо. А уйти не получается.
— А с нами получится?
Кул медленно вытер лицо рукавом, чтобы не заорать. Эйди прокартавил что-то длинное, Ош ответила коротко и решительно, повернулась и пошла к берегу. Запретила, с ужасом понял Кул. Колени ослабли, но плюхаться в траву было не по-мужски и не по-степному. Вот гадина, подумал он бессильно. А еще одета так же. Себе одной степь оставить хочет, что ли? Не гадина, а жадина?
— Пошли, — сказал Эйди. — Только побыстрее.
Солнце сверкнуло ярко и нежно, и небо стало, наверное, таким, как в степи, огромным и обнимающим. Кул заколотился в разные слова, которые должны были выразить его благодарность, но Эйди уже шагал за Ош, так что пришлось догонять молча.
Но благодарность вперемежку с восторгом и предвкушением разрывали Кула, так что долго молчать он не мог. Он хотел спросить, куда они отправятся, далеко ли будут ехать, сколько еще писем надо раздать, наконец, как и на чем двинутся в путь. Но эти вопросы показали бы, что Кул глуп и не сообразителен. Понятно же, что раз идут к реке, значит, собираются отбыть на лодке или на плоту — лайвы, лоди и скипы здесь поодиночке не ходят, незамеченными не остаются и причаливать не могут. Если на лодке, значит, вниз по течению. Значит, к бесштанным южанам, а сначала, может, и в степь. Может, поэтому Эйди его и взял, а Ош согласилась. Она такая же, как Кул. Она его понимает. Может, даже знает.
— А таких, как я и она, много? — спросил он вполголоса и дернул за ремень на груди, чтобы было понятнее, что он имеет в виду.
— Еще есть, — сказал Эйди.
Кул обрадовался — ведь, если повезет, он больше не будет одним таким уродцем. Кул приуныл — ведь Ош, получается, не обязательно его родственница или соплеменница. Кул вздрогнул — ведь Эйди продолжил:
— А таких, как он, много?
И кивнул на Махися, который вырастал бугорком в траве то слева, то справа, негодующе скаля паутинную пасть на Кула.
Кул обомлел, покосился на Ош и совсем обмер. Ош застыла, холодно разглядывая Махися.
— Вы его видите? — с трудом выговорил Кул.
— Ну да, — чуть раздраженно подтвердил Эйди. — Кто это?
Махись, поняв, что обнаружен, страшно возмутился, перекинулся из лугового облика в дорожный, подбежал к Ош и стал тыкать узловатыми пальцами, которые Кул за все это время так и не сумел достоверно пересчитать, в ремешки и мягкие сапоги Ош, то раздуваясь так, что становился почти с нее ростом, то спадая до обычного размера, степнячке по пояс.
— Чего раздухарился? — спросил Кул с едкой досадой.
И за Махися ему было стыдновато, и за себя. Кул ведь даже не подумал, что бросает друга, спасителя и утешителя, который теперь останется один-одинешенек. Мары его не видят, а других ортов нет давно. Так, по крайней мере, Кул Махися понял.
Махись зашипел, растопырился и уставился на Кула. И у Кула во второй раз в жизни утек из головы настоящий мир, а вместо него разлился какой-то другой, слишком яркий, слегка выпуклый и с жирным слепящим отблеском, как на утренней капле росы. Да это и была капля, просто сильно увеличенная. И в этой капле была неподвижная середка, в которой крупный голый мары стоял рядом с перекошенным и как будто приподнятым в воздух, но все равно легко узнаваемым Эйди, и был подвижный край: слева шевелилась лесная тьма, а сзади к мары быстро подходил кто-то чуть сгорбленный в перехваченном ремнями, как у Кула, баулы, так называется моя одежда, полуобморочно вспомнил вдруг Кул, бау — ремень, баулы — ременная, вспомнил и тут же забыл.
Темный лесной мир был чудовищно ярким и страшным, хотя ничего страшного не происходило, пока сгорбленное баулы не распахнулось и не собралось быстро, как единый вытряхиваемый лоскут, и Эйди не повалился в одну сторону, а мары, чуть помешкав и сделавшись сверху неправильным, в другую, и мир качнулся, перевернулся и медленно превратился в небо, и в этом черном небе распахнулась светлая щель, из которой выдавилась голая, пухлая и очень знакомая жена, выросла на полнеба — и мир вспыхнул весь и навсегда.
Кул видел такое раньше, видел, видел, не такое, а похожее, и это был конец жизни и конец мира, и он валился без дыхания и без крика в пустоту без земли и неба, тоскливо надеясь, что и это падение тоже кончится, кончится, но повторится опять, и он будет падать, теряя всё ровно в тот момент, когда понял, что ничего другого у него нет и ничего лучшего не будет, раз за разом, пока...
— Идем, некогда, — сказал Эйди, выдернув Кула за ремень на плече из бесконечной пылающей тьмы и бесконечной тоски — под свет солнца на кромке Перевернутого луга у нарочно узкого спуска к берегу.
Кул, пошатнувшись, торопливо задышал, смаргивая слезы и ни на кого не глядя — ни на Махися, который нашел время совать Кулу в голову свои нелюдские видения, ни на Эйди, который может теперь догадаться, насколько впечатлительный и слабый головой помощник к нему просится, ни на Ош, которая, наверное, правда умела так красться, распахиваться и превращать верх человека во что-то непохожее на человеческую голову и шею.
Куда я иду, зачем, подумал Кул растерянно и все-таки осмотрелся.
Махись топтался рядышком, тревожно запахивая рубаху то на левую, то на правую сторону — пояса он не носил, нелюдям не положено.
Эйди и Ош размеренно и очень слаженно шагали в сторону берега.