Павел Полян. Борис Меньшагин: Воспоминания. Письма. Документы. СПб.: Нестор-История, 2019
22 июля: интернирование в Тихвинке
22 июля я, по обычаю, пошел в город, зашел к одной знакомой и на обратном пути увидел шедшую навстречу группу граждан и двух немцев с бляхами на груди, сопровождающих ее. Когда я приблизился, один из немцев закричал: «Halt!» — и втолкнул меня в эту группу. Среди находившихся там я узнал двоих: Г. А. Арсеньева, работавшего до войны бухгалтером какого-то учреждения, и Платонова, продавца в магазине «Бакалея» на Ленинской улице. Всю эту группу вывели на Советскую улицу к дому школы, где до революции находилась «общественная» мужская гимназия. Один из жандармов ушел в это здание, в котором, как я услышал, находилась немецкая комендатура. Мы стояли и разговаривали.
Всех интересовал вопрос о причинах нашего задержания, о нашей дальнейшей судьбе. Некоторые утверждали, будто бы в городе был убит немецкий солдат и теперь набирают заложников для расстрела. Но, согласно объявлению, расстрелу подлежало 10 человек, здесь же набрано много больше. Я сомневался в правдоподобности такого предположения, но никаких других причин найти не мог.
Вскоре жандарм вернулся, и нас повели через Молоховскую площадь по 1-й Краснинской улице. В это время начался обстрел советской артиллерией: один из снарядов разорвался возле нашей группы. От взрыва я упал и потерял на какой-то момент сознание. Когда я очнулся, то увидел, что Арсеньев и Репухов, тоже бухгалтер, с которым меня познакомил Арсеньев, тащат меня в канаву, проходящую по обочине дороги. Незнакомый старик, шедший впереди меня, лежит с вывороченными внутренностями. Так же лежит жандарм, раненый, но еще живой. Второй жандарм, как мне сказали, ушел за помощью, а наша группа разбежалась: кто в Чернушки, кто налево — на 2-ю Краснинскую, кто направо — к Свирской, кто назад — к Молоховской площади. Я быстро пришел в себя, и мы тоже пошли назад.
Я подумал, что нас ведут в находящуюся на этом шоссе тюрьму. Но мы прошли тюрьму мимо и шли дальше в поле. Тогда и у меня явилась мысль, что, видимо, ведут на расстрел. Укрепилось это особенно тогда, когда вдруг мы свернули налево и пошли по узкой тропке среди ржи. Но мы всё шли, шли и достигли Рославльского шоссе, по которому и пошли в сторону от города. Дойдя до совхоза Тихвинка, свернули туда и были загнаны в какой-то сарай, судя по запаху бывший ранее коровьим хлевом. Было совсем темно. Не желая ложиться в хорошей одежде на грязную землю, я нащупал жердь, отделявшую, по-видимому, коровье стойло от коридора, и уселся на ней. Сидеть было трудно, клонило ко сну, я несколько раз чуть-чуть не падал, но всё же удерживался и в общем благополучно провел ночь. Но один из нашей группы, полумальчик-полуюноша, вылез в подворотню и был застрелен часовым. На всех нас этот случай произвел тягостное впечатление.
Утром пришел немец с русским переводчиком из пленных, многие стали его просить выпустить их на «оправку». Немец отвечал: «Ein Moment», — и стал выбирать из нашей среды «молодых на работу». Я в число этих молодых не попал.
Оказалось, что им было поручено установить заграждения из колючей проволоки вокруг нескольких хлевов и большой площадки вблизи их. Работу эту они проделали довольно быстро.
Тогда и всех нас остальных выпустили из хлева, и мы разлеглись на площадке и грелись на солнышке. В 12 часов нам дали обед: солдатский котелок супа из фасоли на 3 человек. Я ел вместе с Арсеньевым и Репуховым. Ни хлеба, ничего больше в этот день не давалось.
После обеда произошел инцидент, начало которого сохранилось в памяти очень туманно. Я сделал переводчику какое-то замечание. Что он конкретно сделал и в отношении кого (только не меня), я сейчас никак вспомнить не могу. Но помню, как он в ответ на мои слова посмотрел на меня и ушел.
Через несколько минут он вернулся вместе с немецким унтер-офицером, показал ему на меня и сказал: «Jude». На это я ответил: «Нет, русский». Тогда немец спросил меня, кем я здесь работал. Ответ был «адвокат», что переводчик перевел: «Richter», то есть судья. Я снова возразил: «Rechtsanwalt». Последний вопрос немца: «Есть ли у меня часы?». — «Да». — «Покажите». Я показал ему свои часы, выпущенные 1-м Московским часовым заводом. Он повертел их в руках и отдал обратно. После чего задал несколько вопросов И. В. Репухову и удалился. Вскоре он снова пришел и принес мне какое-то покрывало — то ли одеяло, то ли конскую попону. Я расстелил ее, и наша группа, то есть Арсеньев, Репухов и я, улеглись на ней.
В соседнем хлеве находились наши пленные солдаты. Их из хлева не выпускали; были лишь открыты оконца, через которые в хлев поступал свежий воздух. В эти оконца смотрели солдаты, вступившие в разговор с нами. Их взяли в плен вчера в Заднепровье. Они так матюкали Сталина, что мне с непривычки стало жутко.
Вечером нас отправили обратно в хлев, мы выбрали сухое место, расстелили свое покрывало и улеглись. Ночь прошла спокойно, а на следующее утро 24 июля с самого утра нас выпустили на площадку. Была приведена и присоединена к нам еще одна группа задержанных смоленских граждан, в числе которых был П. Н. Калитин, главный бухгалтер Смоленского областного издательства, где работала и моя жена.
30 июля: Базилевский, фон швец и грюнкорн — назначение бургомистром
В 12 часов снова дали по котелку на троих какого-то густого супа. Только мы начали его есть, как мне послышалось, как кто-то назвал мою фамилию. Я поднял голову и увидел, как стоявший посреди площадки немецкий офицер снова назвал ее. Я подошел к нему и сказал, что это я. Немец по-русски спросил, есть ли у меня документ. Я показал паспорт. Тогда он сказал: «Идите за проволоку к автомашине и подождите меня». Я так и сделал. Вскоре пришел офицер. Мы сели в машину и поехали. Я спросил, куда мы едем. Офицер ответил: «Не беспокойтесь, всё будет хорошо. Мы едем в комендатуру».
Подъехали мы к зданию Госбанка, куда перебралась комендатура из сгоревшего накануне соседнего здания школы, кажется, №2. Здесь внизу в бывшем операционном зале сидел комендант в чине Hauptmann’a, то есть капитана. Здесь мы уселись, и комендант быстрым лающим тембром стал расспрашивать меня, кем я был, что делал, состоял ли в компартии, есть ли семья и т. п. Затем он сказал, что русские, оставшиеся в городе, должны сами заботиться о себе, для чего должно быть создано городское управление из русских, что они уже назначили бюргермейстером города профессора Базилевского и хотят, чтобы я помогал ему, a завтра к 10 часам вместе с Базилевским пришел бы сюда для дальнейшей беседы, сейчас же могу идти домой и успокоить свою семью.
Я заметил, что на улице меня могут опять забрать. Тогда комендант написал что-то на небольшой бумажке и подал мне. Я простился и ушел. Дома моему появлению, конечно, обрадовались и рассказали, что накануне приходили Р. П. и В. М. Васильевы. Узнав о моем исчезновении, Роман Петрович сказал, что он работает в немецкой комендатуре и знает, что немцы забирают всех мужчин в лагерь. Он обещал поговорить с ними о моем освобождении. Приезд офицера за мной в лагерь и был результатом просьбы Васильева.
Утром 25 июля я пошел сперва к Базилевскому, о назначении которого бургомистром города я знал еще до своего задержания от К. Н. Рыкалова-сына. Он жил на улице Маяковского при астрономической обсерватории Смоленского пединститута, профессором которого по кафедре астрономии являлся.
На мой стук дверь открыла его жена, из-за которой выглядывал и он сам. Я был приглашен в комнату, отрекомендовался и рассказал о полученном мною поручении немецкой комендатуры. Борис Васильевич Базилевский показал мне полученное от немцев удостоверение на немецком языке о назначении его бюргермейстером Смоленска и рассказал, что за ним приходил какой-то молодой человек в серой шляпе, хорошо говоривший по-русски, обходился он очень грубо, кричал на него и топал ногой, заставляя быстрее собираться в комендатуру. Кто был сердитый молодой человек, Базилевский не знал, но очень его боялся.
Он был значительно старше меня. В этот день и в последующих разговорах со мной он рассказал, что отец его был до революции председателем Варшавской судебной палаты, потом сенатором. Сам Борис Васильевич до 1937 года был деканом факультета в Смоленском пединституте, в 1937 году в период «ежовщины» подвергся проработке на собраниях и в стенгазете, с ночи на ночь ожидал ареста, но обошлось смещением его с должности декана; в институте он всe же был оставлен в качестве заведующего обсерваторией. Эти передряги наложили на его психику сильный отпечаток: он очень боялся немцев, испугать его мог любой проходимец вроде «сердитого молодого человека в серой шляпе».
Только сильным страхом объясняю я заведомо лживое для него показание, данное им Нюрнбергскому международному трибуналуВ 1946 году на Нюрнбергском процессе советская сторона пыталась доказать причастность немцев к Катынскому расстрелу; Базилевский выступал свидетелем., напечатанное в третьем томе протоколов этого трибунала. Об этом более подробно буду говорить в соответствующем месте. Я всегда относился к нему хорошо, и мне кажется, что и он так же относился ко мне. Наше прощание 19 сентября 1943 года было сердечным.
Вместе с Б. В. Базилевским мы пришли в комендатуру. Комендант и офицер-переводчик, приезжавший за мной в Тихвинку, сразу же вступили с нами в беседу и спросили, знаем ли мы людей, подходящих для работы в городском управлении. Я не мог никого указать, а Базилевский назвал четырех: профессора Смоленского пединститута по физике И. Е. Ефимова; его брата, доцента Смоленского медицинского института по гинекологии К. Е. Ефимова; доцента Смоленского пединститута по математике И. И. Соловьева и преподавателя этого же института по истории искусств художника В. И. Мушкетова. Последних двоих знал и я как своих учителей в Смоленской губернской гимназии.
Комендант предложил нам вместе с указанными лицами прийти к нему на следующий день. Утром 26 июля явились мы впятером. Не было только И. И. Соловьева, который накануне ушел пройтись и не вернулся: по всей вероятности, он был интернирован. Комендант на этот раз сказал нам, чтобы мы обдумали план своих предстоящих работ, чем мы должны заняться в первую очередь. Мы расположились в одной из пустых комнат Госбанка. На вопрос Базилевского, с чего же нам начинать, К. Е. Ефимов сказал: «Надо позаботиться об открытии больницы, об организации медицинской помощи». «Надо сохранить музейное имущество, театр», — продолжил В. И. Мушкетов. «Надо сразу же заняться учетом сохранившегося жилого фонда. Ведь более половины города сгорело, очень многие остались без крова», — добавил я. И. Е. Ефимов и сам Б. В. Базилевский молчали. На этом наше заседание закончилось.
Выйдя на улицу, мы сразу же столкнулись с человеком, тащившим парчовый костюм царя Федора Иоанновича, похищенный им из городского театра. Мы остановили его и заставили нести обратно, сами сопровождали его и увидели, что двери театра открыты, в зрительном зале посреди валяется прекрасная большая люстра, сбитая советским снарядом, попавшим в купол театра, другие помещения все открыты, и можно брать всё, что хочешь. Мы попытались прикрыть дверь, понимая свое бессилие предотвратить расхищение театрального имущества.
27 июля, в воскресенье, у нас, собравшихся в этом же составе, спросили, где находятся мастерские по ремонту автомашин. Я сказал, что есть машинотракторные мастерские на Свирской улице, но, целы ли они и в каком состоянии, я не знаю. Остальные вообще ничего не знали. Офицер-переводчик попросил, чтобы я поехал с ним и показал, где находятся эти мастерские. Мы поехали на автомашине, но, доехав до Днепра, остановились, так как вся набережная, по которой нам надо было ехать, простреливалась пулями. Мы вышли из машины и, став за киоск, где раньше продавалось мороженое, смотрели на Заднепровье, откуда сыпались пули. Простым глазом было хорошо видно, как среди недавних пожарищ бегали наши солдаты, ложились, стреляли и снова бежали. По ним тоже стреляли невидимые для нас немцы. Посмотрев несколько минут, мы снова сели в машину и поехали обратно. Справа от Советской, по которой мы ехали, горели дома на Резницкой, ныне улице Парижской коммуны. Вернувшись в комендатуру, где Базилевского и других уже не было, я тоже ушел домой.
Так как ночью в нише было очень неудобно из-за тесноты, я с женой и Тася решили спать в доме. Так же поступили К. Н. Рыкалов с женой. Только мы легли спать, как я услышал на улице цокот лошадиных копыт. Я встал, подошел к окну и стал всматриваться и вслушиваться в происходящее на улице. За стеной поднялись Рыкаловы и тоже подошли к своему окну. В тишине было слышно, как они разговаривали между собой. «Наши, наши», — громко воскликнула жена Рыкалова. «Идет кавалерия, у немцев нет ее — значит, это наши», — отвечал ее муж. У меня сильно забилось сердце. Вдруг я услышал громкую команду на немецком языке. Услышали ее и Рыкаловы. «Ох, это немцы!» — сказала Рыкалова и заплакала. Я не стал больше слушать и лег спать.
28 июля, придя утром, мы нашли лишь пустое здание банка. Куда делась комендатура, было неизвестно. Мы тоже разошлись. Когда же явились туда 29 июля, то нашли на первом этаже банка новую комендатуру, нас принял квартирмейстер капитан Хаберзак, а переводил зондерфюрер (военный чиновник) Фидлер. Оба они, особенно Фидлер, были любезны и разговаривали мягко и вежливо. Лающего тона, как у прежнего коменданта, у них не было. Хаберзак сказал, что работать городскому управлению в одном здании с ними неудобно, а потому мы должны сегодня же выбрать себе какое-либо другое помещение и сообщить ему, чтобы он закрепил его за нами и запретил проходящим войскам трогать его. Фидлер разъяснил, что все вопросы, кроме квартирных, нам придется решать с другой «фельдкомендатурой», находящейся здесь же на втором и третьем этажах, куда нам и следует сейчас пойти.
Мы все направились в указанную нам комнату, где к нам подошел офицер, хорошо говоривший по-русски. Узнав, кто мы, он сказал: «Зачем же вы ходите целой толпой? Бюргермейстер и юрист пусть останутся, а остальные пусть обождут их в другом месте». После этого он провел нас в следующую комнату, где стоял довольно полный немец среднего возраста с золотыми петлицами и с погонами подполковника. Это был оберкригсфервальтунгсрат Грюнкорн, начальник 7-го отдела фельдкомендатуры, ведавшего делами гражданского управления, а приведший нас офицер — зондерфюрер Оскар Гиршфельд, 1902 года рождения, из Тарту (Эстония), юрист, выехавший оттуда в Германию после ввода советских войск.
Когда мы после первого знакомства с Грюнкорном уселись, Базилевский сразу же заявил, что просит освободить его от обязанностей бюргермейстера, поскольку чувствует себя совершенно неподготовленным к этой работе, и рекомендует назначить вместо себя меня.
Так как до этого он мне о таком своем намерении ничего не говорил, я был удивлен и рассержен и тоже сказал, что я административной работой не занимался и руководить управлением в таком разрушенном городе не могу. Грюнкорн на это сказал: «Мы подумаем о ваших заявлениях, а пока дайте ваши паспорта, а завтра утром приходите сюда». Оба мы подали паспорта и ушли.
30 июля мы снова были у Грюнкорна, который объявил нам, что я, как юрист, признан ими более подходящим для поста бюргермейстера, а астроном назначен моим заместителем. После этого заявления он вернул нам наши паспорта и предложил нам обоим пройти вместе с ним и Гиршфельдом к фельдкоменданту полковнику Бинеку. Тот после краткого знакомства вручил мне документ на немецком и русском языках о назначении меня бюргермейстером Смоленска с указанием, что все немецкие части и учреждения обязаны оказывать мне содействие в выполнении своих обязанностей. В русском тексте этого документа слово «Bürgermeister» переведено «Начальник города».
Так я и стал называться среди русского населения. Вручая документ, Бинек пожал руку, поздравил и пожелал успешной работы. То же он сделал и с Базилевским. Так состоялось оформление нашей новой работы, о возможности чего неделю тому назад мне и в голову не приходило.