В серии «Россия в мемуарах» издательства «Новое литературное обозрение» скоро выйдут воспоминания Всеволода Викторовича Стратонова (1869–1938) «По волнам жизни», которые весьма примечательны: они написаны живо, умным и наблюдательным человеком и в ряде аспектов уникальны, поскольку биография автора весьма необычна, в каком-то смысле авантюрна. «Горький» публикует фрагмент книги с предуведомлением редактора серии Абрама Рейтблата.

Детство Стратонова прошло в Екатеринодаре, и казаческая среда, которая его окружала, описана им довольно подробно. Образование он получил в Новороссийском (то есть одесском) университете и стал астрономом. Стажировался в Пулковской обсерватории, что позволило охарактеризовать астрономическую среду того времени и специфику этой профессии. Стратонову предложили работу в Ташкентской обсерватории, и он делает колоритные зарисовки образа жизни местного населения (например, мальчиков-«наложников» у взрослых мужчин или жизни сосланного сюда за кражу ожерелья у матери великого князя), русского колониального быта, отношений колониальной администрации с местным населением. Поработав в обсерватории и не сделав карьеру, Стратонов в связи с появлением детей и нехваткой средств решает переквалифицироваться в чиновники и получает довольно видный пост в канцелярии наместника Кавказа, что дает повод для заметок о разных представителях кавказских народов (например, об абхазских князьях-грабителях), колониальной администрации и т. д. Вынужденный из-за интриг покинуть свой пост, Стратонов делает очередной вираж и идет на службу в Государственный банк, возглавив местное отделение в Ржеве.

А дальше начинается самое интересное: подробное описание закулисной стороны революционных событий в провинции, защиты банка от «революционизированных» солдат местного гарнизона. Вынужденный вскоре после революции покинуть службу, Стратонов решает вернуться в науку. Он едет в Москву, становится профессором Московского университета, а затем и деканом физико-математического факультета. Особенно примечателен его рассказ о поездке из Москвы к дочери в Одессу. Столь выразительное описание разложения социальных отношений, исчезновения всех моральных норм у значительной части населения трудно найти в воспоминаниях о том времени. Путем сложных интриг Стратонов добивается создания Главной астрофизической обсерватории и возглавляет ее. Кроме того, он становится одним из руководителей забастовки преподавательского персонала университета и координирует деятельность в этом направлении представителей других вузов Москвы и Петрограда. В результате его включают в состав делегации на заседание Совнаркома (и он дает выразительную характеристику большевистских вождей — от Рыкова до Дзержинского), а в итоге он попадает в тюрьму ГПУ и «удостаивается» высылки на «философском пароходе», которая описана довольно подробно.
Ниже представлен фрагмент книги — упомянутый рассказ о поездке в Одессу через юг революционной России.

По югу России

Большевизм, а затем Гражданская война с генералами Деникиным и Врангелем фактически отрезали юг России от Москвы и от Центра вообще. Возникло тяжелое положение для тех, кто имел близких в отрезанной части страны. Изредка письма оттуда доходили, но только в первые месяцы. Потом сношения года на два совсем прекратились.

В таком положении оказались и мы. Эти события отрезали от нас дочь Людмилу, которая училась на медицинском факультете в Одессе. Сначала с редкой оказией письма иной раз и приходили. Потом все прекратилось. Помочь дочери ни морально, ни материально мы не имели возможности. <…>

Летом 1920 года положение на театре военных действий стало таким, что явилась возможность пробраться в Одессу. Я этим и решил воспользоваться, чтобы разыскать дочь. Но поехать тогда было нелегко. Для частных лиц поездки по железной дороге были тогда воспрещены, кроме случая, когда можно было доказать, что едешь ввиду смерти или смертельной болезни самых близких родных. Власть, провозгласившая: все принадлежит народу, — из-за расстройства транспорта не допускала этот самый народ ездить по железным дорогам. Правом езды пользовались только отправлявшиеся по служебной надобности. Для коммунистов ограничений, конечно, не было.

Для небольших расстояний это запрещение обходилось весьма легко. Так как почти все считались на какой-нибудь службе, то в результате вагоны были так же переполнены всякого рода командируемыми «служащими», как если бы запрещения вовсе не существовало. Например, жившая в нашей квартире жена молодого врача А. А. Максимова, когда хотела прокатиться к знакомым — езда была бесплатная, — получала от своего тестя, служившего управляющим делами одного из многочисленных квартальных хозяйств, служебное предписание: поехать для закупки метел для квартального хозяйства. Чем суровее были большевицкие преграды, тем больше проявлялось изобретательности, чтобы их обойти, — и обходили.

Но поехать на дальнее расстояние, а тем более в район военных действий, дело было иное. Здесь, как учили опытные люди, лучше всего было бы иметь мандат от военного комиссариата.

Мне помог знакомый, генерал Снесарев, тогда — начальник красной Академии Генерального штаба. Он переговорил с начальником Главного управления военно-учебных заведений — сокращенно Гувуз — коммунистом Петровским, и последний согласился дать мне надлежащий мандат. <…> На мандате стояла подпись Петровского и огромная официальная печать с серпом и молотом, — словом, все, что полагается официальному ревизору. Впоследствии я убедился, что этот грозный мандат имеет силу лишь постольку, поскольку с ним захотят считаться. А кто не захочет — ничего не поделаешь.

Поезд катится на юг. «Делегатский» вагон третьего класса заполнен командированными. Странным образом между последними оказались женщины всяких возрастов, иные с детьми…

Плетемся по сумрачной стране, где как-то в воздухе нависло что-то тяжелое, угрюмое. Так же, как и прежде, расстилаются перед глазами бесконечные поля с торчащими скирдами, так же чернеют деревни, скученные, без садов. И чувствуется, что над страной уже начинает по-настоящему тяготеть большевицкий «рай земной».

Прошел уже угар первых месяцев, когда чувство, которое так присуще русскому человеку — чувство зависти к ближнему, — было как будто удовлетворено. В крестьянские избы полилось добро из помещичьих усадеб и из городских домов. В пригородных деревнях теперь и сундуки в избах набиты дамскими нарядными туалетами и всяким убранством буржуазных квартир — имуществом, с которым нынешние владельцы решительно не знают, что делать…

Но здесь медаль уже стала — только начала — показывать обратную свою сторону. Гражданская война в деревнях, власть комитетов бедноты, разграбление своих своими же, разверстки, реквизиции… Первые раскаты предстоящей бури.

Обманутые мечтания о райском ничегонеделании переживаются особенно тягостно. И население Великороссии уже перестает быть веселым. На станциях видишь сплошь угрюмые лица.

Изголодавшиеся москвичи жадно всматриваются в окна: что выносят сумрачные торговки на станциях? Выносят мало: яйца, ржаные либо картофельные пироги, вареное мясо, студень, изредка зажаренную курицу. И торговки точно не радуются своей выручке.

Солдат выходит из вагона и тщательно рассматривает на свет свои сапоги. Они уже сильно поношены, в дырах. Стоит в раздумье… Потом решительными шагами идет к торговке, отдает ей сапоги, получает горшок со студнем. Уже босой, прикрывая горшок грязным платком, возвращается в вагон.

Станция Свобода, — раньше она называлась иначе. Переименована недавно. Невдалеке лес.

Вдруг — выстрелы! Со станции к лесу несутся четыре фигуры в солдатских шинелях. По ним — стрельба со станции; кое-кто бежит вдогонку. Беглецы припадают к земле и снова несутся…

Погоня усиливается.

— Это — насильно мобилизованные! — говорят среди пассажиров.

Люди в солдатских шинелях на перроне острят:

— Вот так Свобода-станция…

— Правильное, значит, слово!

Поезд плетется к югу, подолгу простаивая на станциях. Делегатский вагон заполнен, но сидеть в нем все же можно.

И вот среди пассажиров все чаще слышится слово «Харьков». Это слово приобретает какой-то зловещий характер. Когда его произносят, лица вытягиваются.

— Да что же такого страшного в этом самом Харькове?

Лица опытные, уже побывавшие там, лукаво покачивают головами:

— Сами увидите…

<…>

Ну, вот он и Харьков!

Весь вокзал… всё кругом вокзала — полно пассажирами! Мало сказать полно — переполнено до отказа! Глаз не видит на полу пустого местечка… Всё завалено узлами, мешками, чемоданами, а на них сидят и лежат люди всех возрастов и всех сословий. Между пассажирским скарбом можно пробраться только с величайшим трудом, балансируя по незанятым островкам пола, заплеванного, залитого разными жидкостями и детскими выделениями…

Здесь то страшное, о чем предупреждалось в пути. Это — знаменитая харьковская пробка.

Вот где сказалась самостийность! В Харькове проверка всех советских мандатов на право езды. Центр себе центром, а здесь с ним мало считаются — самостоятельность. Все задерживаются, и дальше двигаться нельзя, если не получишь на то разрешения от местных властей. Почему — разберись-ка…

Получить разрешение — куда как не легко. При такой нелепой, неизвестно для кого нужной системе желающих ехать скопилось раз в десять больше, чем выдается разрешений на дальнейший путь. Поэтому вокзал и обратился в настоящий городок.

Лица у всех угрюмые, истомленные, злые. Неумолчно несется отовсюду детский плач. Кое-где пьяные возгласы, ругань.

Иные целыми семьями по несколько дней, по неделе, живут на полу вокзала, покрытом подозрительной жидкостью, с плавающими в ней сгустками плевков, кожурой семечек и Бог еще знает, чем… Проживутся, изголодаются и часто едут назад, не преодолев харьковской преграды.

Голодают многие; часто заболевают, бывают и смерти — в этом лагере. Время было сыпного тифа.

Измученные, исстрадавшиеся, к вечеру засыпают, и среди нависшего сизого дыма, в заполненном углекислотой воздухе, топор, кажется, повиснет. Всюду тела, тела…

По временам, среди ночи, раздаются визг и женские причитания. Еще, значит, кого-то обокрали… Воры работают здесь вовсю. Воруют и днем, но особенно — ночью. Кроме крика и плача, ничем горю не поможешь: нет ни полиции, ни милиции… Всякий соблюдай сам свои интересы!

Уснуть, как следует, не удается никому. В самый разгар ночи — громкие властные крики:

— Забирай вещи! И уходи!

Оказывается: убирают вокзал, моют полы. Из каждого помещения по очереди выгоняют публику, которая вынуждена тащить свои пожитки на вещи и тела спящих в соседнем помещении.

Мытье, или жалкая пародия на него, кончается. И не успевший просохнуть пол вновь покрывается валящимися от усталости телами.

Не все, впрочем, ложатся опять.

К пяти часам утра на привокзальной улице, около советского учреждения, которое ведает пропусками, уже образуется толпа. Сдавши тяжелый багаж на хранение, с легким в руках, — пошел и я в эту очередь.

Толпа все растет и растет. Она уже доходит до колоссальных размеров. Все это — несчастные пассажиры, стремящиеся в очередь, чтобы получить, наконец, право на выезд из проклятой харьковской пробки.
Но проверка мандатов начинается только в девять утра.

Ждем. Дождались. Что тут началось… Изнервничавшиеся, невысыпавшиеся ряд ночей люди полезли друг на друга, кричат, толкаются, дерутся… Карманные воры не пропускают своего случая…

Три часа непрерывающейся свалки — и бьет двенадцать часов. Больше никого не пропускают, советское учреждение закрывается до завтра.

Несколько сот счастливцев получили разрешение продолжать путь. А тысячи возвращаются с отчаянием: либо получили отказ, либо не попали в очередь. Завтра, значит, начинай все сначала.

Я также не добрался до очереди. Потеряв половину дня зря, я ходил еще в комендатуру, в другие учреждения, прося о пропуске. Ничего не вышло: или ссылались на поздний час, или на то, что не от них зависит.

Объяснили мне, что есть здесь, на вокзале, одно специальное учреждение, причастное к перевозке пассажиров. Называется оно — посадочная комиссия.

Помещается она в вагонах, стоящих на вокзальных путях. Она, говорили, действительно «сажает», кое-кому помогает… Только стоит это уж слишком дорого, и такая помощь по средствам разве лишь спекулянтам, что пожирнее. Говорили также, что личный состав посадочной комиссии очень часто меняется. Как-то каждый ее состав слишком быстро навлекает на себя обвинения или подозрения во взяточничестве, да и другим партийцам тоже лестно побыть, хотя бы некоторое время, членами этой «хлебной» комиссии.

Итак, пришлось застрять. Отправляюсь к вечеру посмотреть город. У вокзала базар. Тогда еще много на нем продавалось, и впервые после Москвы я увидел обилие продуктов. Впервые, после перерыва, нашел здесь и белый хлеб. Но на базаре чувствовалась уже дороговизна.

<…> рано утром я отправился опять хлопотать о разрешении продолжать путь. На этот раз меня направили в одну из боковых привокзальных улиц, где перед двумя домами вскоре образовались многотысячные толпы. В одном доме выдавались пропуска для военнослужащих, в другом — для остальных. Я стал в первую очередь. Опять крики, драки. Почему-то между военнослужащими оказалось немало женщин — впрочем, тогда это удивлений более не вызывало. Под конец установилось некоторое подобие очереди, хотя ловкачи, бывшие далеко позади меня, все же успели добиться своего раньше.

Простояв в хвосте около трех часов, я таки добился очереди.

На комиссара, проверявшего мандаты, мой документ произвел впечатление:

— У вас, товарищ, наверное, отдельный вагон? На него написать пропуск?

— Нет, благодарю! Я удовольствуюсь местом в обыкновенном делегатском вагоне.

Но выехать сразу — все же не удалось. В Харькове получили тревожные вести. Неподалеку, в двух разных местах, были совершены нападения на поезда шайками батьки Махно.

Одна разобрала путь и ограбила подошедший поезд к югу от Харькова; кое-кого при этом и прикончила. Другая заняла небольшую станцию близ Полтавы и здесь напала на поезд. Всех ограбили; несколько матросов и коммунистов, обнаруженных в поезде, убили (матросы тогда, в своей массе, солидаризировались с коммунистами). Награбленное добро, в том числе и советский автомобиль, увезли на подводах.

Пока что движение поездов от Харькова приостановили.

Но утром нас все же выпустили. Впереди ехал бронепоезд, а саженях в ста за ним и мы.

На линии было уж тихо. Вдоль пути и на станциях посторонних лиц вовсе не замечалось. Эта осторожность не была излишней; но так как на станциях не было женщин, продающих продовольствие, то рассчитывавшим на это пришлось поголодать.

Вообще вид Полтавской губернии был невеселый. Предчувствовали здесь грядущую грозу, или борьба с бандами отражалась на общем настроении, но только жизнерадостности Малороссии здесь ни в чем заметно не было.

В делегатском вагоне народу было не слишком много, остались и свободные места. Явно отборка пассажиров была не нужно строгая, сколько их томилось зря в харьковском аду!

В вагоне ехали пассажиры, участвовавшие в боях с махновцами. На одной из станций подсел молодой «красный командир», только что возвращавшийся из погони за напавшей бандой.

Сам он — бывший прапорщик. С молодым увлечением рассказывает, как они нашли трупы убитых матросов, как преследовали банду, которая, однако, благополучно скрылась.

— Население их поддерживает! Что тут поделаешь.

В разговор вмешивается красивый усатый «красный» офицер. Он бывший ротмистр царской армии, одного из драгунских полков. Теперь переметнулся к большевикам и с двумя эскадронами буденовцев оперирует в этом районе против махновцев.

— Население, говорите вы? Учить их надо, каналий! Вот у меня убили двух молодцов. Из засады, подстерегли в пролеске… Ну, мои ребята и постановили — проучить: десять чтобы за одного! Спрячутся во ржи… Как едут эти самые хлеборобы — бац, бац! Так ровным счетом два десятка и нащелкали. До полного, значит, числа!

Он громко расхохотался.

— А то еще, — продолжал он, — было это так, тому дней десять назад. Приказал я отобрать среди ребят, которые одеты почище; иные даже еще и с погонами. Ну, едем, значит, в деревню — поздним вечером.

Стучимся в хату, где посветлей:

— Здорово, братики! Отдохнуть бы у вас… Да только не было ли здесь этих собак — красных?

Косятся недоверчиво:

— А вы кто будете?

— Мы? От Врангеля сюда прорвались. Белые, значит! Слыхали?

Повеселели канальи, ухмыляются.

— Чули! Як нэ чуть?

— Проходили красные?

— Та булы ж, сучьи диты!

И рассказывают, где и когда проходили мои же эскадроны. Ловко все высмотрели.

А народу тем временем понабралась полная хата.

— Вид Врангеля, кажуть…

— Есть у вас коммунисты?

— А як же! Ось Кузьменко, Таран, Нечипоренко…

— Тащи их сюда, собачьих детей!

Тем временем мои ребята оцепили деревню.

Привели коммунистов, связали.

— Так вы, значит, все против советов?

Говорят, что, кроме связанных, все белые.

Ну, знаете, пошла тут расправа. Поработали мои молодчики.

Ротмистр усмехнулся:

— Кто жив остался, долго будут, канальи, нас помнить… А вы говорите, товарищ, — население им помогает!

Среди пассажиров нарастает тревога. Поезда из Знаменки, к которой мы приближаемся, отходят в Одессу два раза в неделю. Сегодня около полудня как раз должен отойти одесский поезд. Мы должны были бы приехать за три-четыре часа до отхода.

— Поспеем ли?

Наш поезд, задержавшийся еще в Харькове, опаздывает на несколько часов и нисколько не торопится нагнать потерянное. Оптимисты утешают:

— Наверное, одесский поезд подождет! Не может же быть иначе, ведь ждут же нашего поезда…

Мы приезжаем около часу дня.

Увы! Одесский поезд ушел час назад. Он действительно нас поджидал некоторое время, но не дождался.

Пассажиры взвыли… Что делать?! Ведь следующий поезд идет только через четыре дня!

Иду в станционную комендатуру. Там довольно милые люди, вовсе не похожие на большевиков. Должно быть, фиктивные коммунисты, скрывающие свою беспартийность.

Помощник коменданта взял мой мандат, внимательно прочитал. Пошел советоваться с комендантом:

— Ничем не могу вас порадовать, профессор! Но, конечно, возможна какая-нибудь случайность. Подождите, может быть удастся вас отправить в Одессу и раньше.

Он посмотрел на мой багаж.

— Только вот что: если вы останетесь в общем станционном зале, вас обязательно обкрадут! Поэтому комендант вам разрешил сложить свои вещи у нас, в комендатуре. Здесь их никто не тронет.

— Очень вам благодарен!

— А если придется у нас переночевать, то приходите сюда, располагайтесь в комендатуре на скамьях. А там — спать невозможно.

Очень скоро я оценил, какую услугу они мне оказали. Вокзал был запружен пассажирами. Но все же не было такого кошмара, как в Харькове. Были это пассажиры, ехавшие во всевозможных направлениях, и между ними много солдат из эшелонов, стоявших на путях, в ожидании отправки на фронт с Врангелем. Они предпочитали проводить время в станционном зале, а не в теплушках.

И через каждые 20—30 минут в зале раздаются женские вопли:

— Батюшки!! Ой-ой-ой!!

— Обокрали, что ли, тетка?!

— Ой, кормильцы, обокрали! Я пошла кипятку набрать, сосед взялся вещи посмотреть. А нету ни вещей, ни соседа!

Это воровство и женские плач и визги не прекращались в течение нескольких дней моего пребывания на Знаменке. Власти не проявлялось. Точнее, она проявлялась не там, где нужно.

В пассажирском зале обсуждался вопрос о движении к югу. Кто-то побывал у начальника станции и принес утешительное известие: если наберется человек тридцать едущих в Одессу, то для них прицепят особый вагон к ближайшему товарному поезду.

Стали мы собирать подписи — набрали. Попросили меня написать заявление, мы его подписали, двое пошли хлопотать.

Возвращаются довольные:

— Начальник станции обещал прицепить вагон. Через час будет товарный поезд.

— Слава Богу!

Пошел я в комендатуру, поблагодарил за приют, забрал вещи, пошел с нашей группой пассажиров ждать товарного поезда.

— Да где же он будет, товарный поезд? — спрашиваем железнодорожного служащего.

— А на седьмой или на девятой пути!

Расположились табором на вещах… Час проходит, товарного нет.

А рядом стоит щегольской санитарный поезд.

— Вот бы куда попасть! — мечтает один из пассажиров.

— А пойдем! Попробуем…

— Скажите, — спрашиваем высунувшегося в окно санитара, — куда идет ваш поезд?

— Да говорят, будто на Одессу…

Вот счастье-то!

— Голубчик, а где старший врач поезда?

— А вот он сам!

В окно смотрит молоденький врач — должно быть, из зауряд-врачей.

— Здравствуйте, доктор! Я такой-то. Говорят, что вы едете на Одессу? Возьмите, пожалуйста, меня с собой!

— И меня тоже… И меня… — просят спутники.

Врач рассматривает мой мандат.

— Собственно, мы и сами еще не знаем, куда едем. Но — садитесь…

Обращается к фельдшеру:

— Посадите профессора!

Меня устраивают в маленьком купе.

Через полчаса приходит ко мне доктор:

— Знаете, профессор, ваши попутчики ропщут! Вот, говорят, профессора посадили в купе, а нас поместили в коридоре. Уж будьте добры, сядьте и вы в коридор.

— Хорошо!

Устраиваюсь в проходе, рядом с пустым купе.

Проходит еще с полчаса.

— Когда же мы, доктор, поедем?

Пожимает плечами.

— Не только не знаю когда, но не знаю и куда. Это знает только начальник станции.

— Не спросить ли его?

— Вот и отлично! Спросите. Вам скажут, и мы будем знать.

Оставляю вещи, иду на станцию.

— Санитарный? Он идет на Полтаву! Да, вероятно, он уже и отошел.

— Как отошел? Да там мои вещи…

— Бегите! Может, еще поспеете.

Бросаю все, бегу через рельсы, пробираюсь под вагонами… И вижу, как санитарный трогается с места и забирает скорость.

Бегу за поездом, кричу, машу руками.

Случайно в окно высунулся санитар. Догадался. Стал выбрасывать в окно мои вещи — одну за другой: портплед, чемодан, корзину с провизией…

Подобрал багаж, спрашиваю у пассажиров других замариновавшихся здесь вагонов:

— Не знаете ли, где тут была кучка пассажиров, ехавших на Одессу?

— Как раз подошел товарный поезд. Все они повыходили из санитарного поезда и сели на товарный. Уже уехали в Одессу!

Отомстили мне за привилегированное положение, никто не сказал.

Иду опять в комендатуру.

— Не беда, профессор, — говорит любезный помощник коменданта. — Сейчас отходит в сторону Одессы воинский поезд. Мы дадим предписание, чтобы вас приняли.

— Вот спасибо!

Взваливаю на плечи багаж. Еле двигаясь от утомления, с колотьем в сердце, иду разыскивать отходящий поезд. Это нелегкое дело, здесь с десяток таких поездов. Наконец, нахожу.

— Идите, товарищ, к старшому! — говорят красноармейцы. — Он разрешит.

Старшой, бородатый красноармеец с разбойничьей физиономией, высунулся из товарного вагона. Рассмотрел бумажку коменданта:

— Печати нет! Не пушшу…

Поворачивает спину.

Опять нагруженный, как верблюд, бегу через линию рельсов в верхний этаж вокзала в комендатуру.

— Фу, какой он! — говорит помощник коменданта. Печать приложена.

Бородатый старшой посмотрел сердито.

— Сказано, не пуш-шу! Что мне ваш комендант? Плевать я хотел на коменданта!

— От кого же вам нужно разрешение?

— Вот ежели от нашего полкового комитета принесете разрешение, чтобы принять вас, тогда дело десятое. Приму!

— Где же ваш комитет?

— Где? А в Полтаве! — смеется старшой. — Поезжайте туда! Или пушшай сам комендант ко мне явится.

— Хорошо, я пойду за комендантом. А пока сложу у вас вещи…

— Забирай, товарищ, свое барахло прочь! А то все повыкидаю отседова.

Снова тяжело нагруженный и едва дыша, поднимаюсь в комендатуру.

Молодой помощник коменданта рассердился. Надел все знаки своего достоинства, идет со мной усмирять строптивого старшого.

Когда подходим к месту, где стоял эшелон, видим только быстро удаляющиеся задние вагоны поезда.

Главной прелестью Знаменки был в ту пору ее базар, расположенный неподалеку от вокзала. Только в Малороссии и мог быть такой базар! Для изголодавшегося москвича там был целый ряд чудес: белый хлеб, яйца, молоко, пироги, сметана, вареники, горячая, шкворчащая на сковороде малороссийская колбаса, сало… И фрукты — дыни, арбузы, груши, сливы… Просто, точно в другой мир попал после Москвы, с ее разогнанными рынками и торговлей из-под полы.

И так все кажется дешево.

Забирал я обыкновенно с собой этой дивной провизии и отправлялся на несколько часов в славный лесок неподалеку от вокзала. Там тишина, безлюдье, покой…

Но не всем пассажирам удавалось так мирно проводить время. Их часто постигала неожиданная неприятность:

Сидят они мирно на своих узлах, переваривая вкусные базарные яства, — вдруг вырастают чекисты:

— На общественные работы!

Никакие резоны не помогают, приходится брать свои вещи и идти. Женщин — кто бы они ни были — заставляют мыть вагоны, полы. Усядутся вокруг чекисты, с папиросами в зубах, и острят над позами моющих женщин. Хорошо, пока только острят!

Мужчин заставляют делать, что придется.

Старик еврей мне рассказал:

— Сидел я на вокзале, чай пил. Вдруг пришли, схватили меня. Ну, что же сделаешь, вы мне скажите? Взял свой чемодан, иду за комиссаром. Привели в участок милиции. «Жди здесь!» Ну, скажите вы мне, отчего и не подождать? Жду — час, другой. Нас собрали так человек десять. И все сидят себе на земле, ждут, что вот скоро позовут общественную работу делать. Но прошла половина дня, а мы, скажите вы мне, все сидим себе и сидим… Проходит комиссар. Я взмолился: «Либо дайте, товарищи, работу, либо отпустите меня!» — «Сиди, когда велят!» Ну что ж, таки опять и сел. Что вы себе думаете, прошло еще два часа, а мы все себе сидим. Я стал опять просить комиссара. Осерчал он: «Бери, буржуй, лейку; набери воды!» Отчего и не набрать, скажите вы мне? Набрал, принес. «Полей здесь землю, где я сижу!» Полил. Господину комиссару стало прохладнее. «Теперь убирайся к чертовой бабушке!» Ну я забрал чемодан и ушел. Вы мне скажите, что же это? <…>

К вечеру вся знаменская публика собирается, точно на бульваре, на вокзальный перрон. И гуляет, гуляет… Немудрено, девицам занятно: все новые и новые волны кавалеров из проходящих воинских поездов. Парочки часто удаляются к леску.

Прибыл вагон с агитационным кинематографом. На станции натянули экран и стали показывать драму, в которой белогвардейские офицеры, в шикарных кителях и мундирах, в замшевых перчатках, совершают необыкновенные зверства над рабочими и крестьянами. Но аппарат действует плохо, что-то в нем все портится, лента постоянно рвется, на экране — внезапно белое пятно.

Зрители негодующе шикают и свистят.

Веселье, шум понемногу утихают. Расходятся на покой.

Позже, к полуночи, гулял вдоль рельс, вижу, как из стоящих близ вокзала деревянных бараков, среди наступившей тьмы, люди в белом несут что-то длинное, завернутое в белое:

— Что это, товарищ?

— А холерные бараки! Мертвецов, которые за день умерли, ночью выносят.

Укладываюсь на деревянном диване в комендатуре. Спать почти невозможно. Всю ночь дежурные ходят по комнате, громко разговаривают. Жизнь здесь не замирает.

А к пяти часам утра приходят уборщики. Их раздражает, что кто-то посторонний лежит на диване. Прогнать не смеют — ведь начальство меня видит, значит, я с разрешения… А досадить хочется: толкают или передвигают мой диван, дергают стулья, разбрасывают вещи, шумят… <…>

Уже двое суток сижу на Знаменке. Скучно, тоскливо тянется время.

Зашел в агитпункт (агитационный пункт). Он устроен в помещении третьего класса, с выходом на перрон. Установлены скамьи для слушателей, в стороне — ряд столов для читателей преподносимой им литературы. На эстраде — фортепьяно. Стены — в коммунистических плакатах. Над плакатами — портреты «вождей», разукрашенные красными флагами.

Пытался почитать — невозможно. Все та же агитационная требуха, подносимая служащим на станции, да солдатам многочисленных проезжающих эшелонов.

— Кто заведует пунктом?

— Да вон, товарищ, как раз дежурный член сидит.

— Здравствуйте! Вы дежурный член?

— Да, я член комиссии агитпункта!

— Я — такой-то! Застрял уже двое суток у вас на Знаменке. Время-то у меня свободное есть. Хотите, я вам прочту лекцию по астрономии?

— Вот было бы хорошо, товарищ профессор! А то нашим все надоело одно и то же. Жалуются, что постоянно одна и та же пища дается. Пойдем к заведующему пунктом.

Заведующий смущен:

— Это было бы, конечно, хорошо… Да только я не знаю. Никогда еще такого не бывало. Как бы что…

— Что же может быть у вас? Ведь контрреволюционного или антисоветского, говоря о звездах, ничего не скажешь!

— Правда! Ну, давайте, устроим. Что мы должны сделать?

Инструкции я дал. Через час на перроне появился большой плакат, возвещающий, что завтра вечером профессор Московского университета Стратонов прочтет лекцию о звездах.

Лекция состоялась в оригинальной обстановке.

Все яркие газокалильные фонари станции были потушены, оставлены были только далекие, на краях вокзальной территории. Подвижные составы также убраны в сторону.

На освободившихся рельсовых путях поставили один к другому спинками наружу два деревянных дивана. Это была моя кафедра.

Ночь была ясная, звездная, настоящая тихая украинская ночь. Вокруг импровизированной кафедры собралось человек 400—500 слушателей.

Я стал рассказывать самые популярные вещи, иллюстрируя указаниями прямо на небе. Говорил о планетах и о Марсе, который как раз ярко сверкал. Это было тем интереснее, что в ту пору газеты печатали утку о том, будто Марс исчез с неба или что от него откололся громадный кусок, который летит на землю (шутники писали, будто вычислено, что он упадет между Петроградом и Москвой и что в это место хлынет море; поэтому-де спекулянты уже и сейчас скупают участки на месте, где будет морской пляж…).

Я рассказывал также о звездах вообще, показывая на главные из них на небе, а также и о падающих звездах, в частности о Персеидах. Это также было кстати, так как наступили вечера, в которые Персеиды были в значительном числе видимы.

Слушали жадно, а когда доносился гул голосов от публики, гулявшей с девицами на перроне, на них дружно кричали:

— Если вы сами не хотите слушать, так не мешайте другим!

После лекции, начавшейся в девять часов вечера, посыпались ко мне вопросы. Их было очень много — несколько десятков, до сотни. Большинство были дельные, показавшие, что слушатели действительно заинтересовались, но несколько было и таких, которые показывали о желании только что-нибудь сказать.

Уже шел двенадцатый час ночи, а вопросы не прекращались. Кто-то говорит:

— Позвольте, профессор, и мне спросить.

— Пожалуйста!

— Я хотел бы знать, не слишком ли вы, товарищ профессор, устали? Не пора ли спрашивающим знать честь и дать вам отдых?

Я засмеялся, но другие поддержали спросившего.

Меня проводили дружными аплодисментами, и — что доставило мне удовольствие — я видел, что образовались на рельсах отдельные кучки слушателей, которые продолжали о чем-то толковать, указывая по временам рукой на небо.

В комендатуре, особенно после лекции, уже все со мной очень любезны.

— Для вас, профессор, есть у нас новость! Идет из Николаева в Одессу поезд с дальнобойными орудиями и с минами. Скоро придет в Знаменку. Там уж вас, наверное, примут.

Читайте также

«Гонорарий ничтожен…»
Как и сколько зарабатывали литераторы второй половины XIX века
22 декабря
Контекст
Как становятся социологами литературы
Научная биография социолога литературы Абрама Рейтблата
17 августа
Контекст
Почему всем нужен «Журнальный зал»
Закрытие ЖЗ комментируют Иван Толстой, Модест Колеров, Максим Кронгауз и другие
5 октября
Контекст