Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Лев Данилкин. Палаццо Мадамы. Воображаемый музей Ирины Антоновой. М.: Альпина нон-фикшн, 2025
Сеанс рисования, двое.
Художник, изображенный со спины, рассевшимся на табурете, выглядит скорее гофмалером, нежели ремесленником в домашней мастерской: Веласкес в «Менинах» и тот оделся поскромнее. Миниатюрная модель — тронутые улыбкой губы, театрально потупленные, будто ей велели симулировать Благовещение, глаза — укомплектована нарочито «неслучайными» аксессуарами: громоздкая книга и труба — и задрапирована до талии в нарядную складчатую ткань, из-под которой торчит повседневное в пол платье.
Вермеера — за «лучезарный свет» и способность рисовать «как будто жемчужной пылью» — очень ценил Б. Р. Виппер и ставил выше него из голландцев разве что Рембрандта. Вермеерофильство ему удалось привить и ученикам, и благодаря их усилиям в Пушкинском перебывало столько «Дам» и «Девушек», что, соберись они все вместе в Белом зале, следовало бы закрыть границы, лишь бы оставить там этот сераль навсегда: «Пишущая письмо» — из Вашингтона; «У вирджиналя» — из Лондона; «С лютней» — из Нью-Йорка; «Девушка с письмом» и «У сводни» из Дрездена; «За верджинелом» из Лейденской коллекции. И все же самым значительным «приобретением» оказалась «Аллегория живописи» из Вены — которую не выдали даже в Рейксмузеум, на вермееровский «конклав» 2023 года; а вот в Пушкинском она провела целых два месяца.
Искусствовед (и по совпадению муж директора ГМИИ) Е. Ротенберг в буклете к той «выставке одной картины» подметил (но не разгадал) странность фигуры живописца: «Если представить ее не сидящей, а в полный рост, то она неожиданно гигантски вырастает, достигая высоты люстры». В самом деле, далеко не ангеломорфный, художник будто надувается от осознания своей способности «сконструировать» свою героиню, а она — лучится в его присутствии; бликующая синяя накидка отражает не то свет из окна, не то как раз ее внутреннее мерцание. Живопись, подразумевается, есть непорочное зачатие, чудо, не требующее ни физического контакта, ни слов, ни вообще движения. Актеры останутся замершими, пока длится люминесценция и занавес не закроется, — а в звенящей тишине являет свое присутствие антураж, бутафория, декорация: типично вермееровская «озаренная» комната — черно-белый, шахматной доской пол; светопроводящее, но скрытое полузабранной полихромной портьерой окно; свободный, в ожидании кого-то третьего стул; маска на столе; на стене подробная карта Нидерландов.
Пушкинский — в высшей степени итальянизированный музей, однако в историческом плане он напоминает скорее один из участков Северной Европы, где в вермееровские как раз времена за счет предприимчивости обитателей возник небольшой анклав, добившийся процветания: «голландское чудо».
Пушкинский не родился с серебряной ложечкой во рту — и карты ему изначально были сданы если не посредственные, то во всяком случае далеко не козырные. Игра шла то так то сяк, гармоничное клейновское здание время от времени пополнялось собранными кем-то еще коллекциями, случались и очень драматические приобретения и утраты, однако в какой-то момент здесь стало происходить нечто особенное: кто-то не просто разыгрывал сообразно расчету и везению доставшиеся ему карты, но ставил словно бы именно на «заветную комбинацию» «тройку — семерку — туз». «Квантовый скачок» — когда к середине 1980-х музей, не совершив ни одной громкой покупки, обрел международную репутацию, «антихрупкость», суверенность и идентичность, которую так же непросто разрушить, как идентичность Польши или Эфиопии, и, оставив позади себя таких гекатонхейров, как Третьяковка, Русский, Исторический, открыто притязал на то, чтобы сдвинуть с первого места Эрмитаж, — корректнее всего назвать «волшебством»: кабинет диковинок эксцентричного просветителя превратился в национальную институцию, университетская глиптотека — в иконический объект, гипс — в мрамор, набор пронумерованных единиц хранения — в единое полотно, в красочном слое которого изнутри теплится, разгорается, полыхает свет — до сих пор, хоть «золотой век» уже позади.
Трудно достоверно сказать, кто именно из обитателей этих «нидерландов» на Волхонке знал «тайну трех карт» — «магия Пушкинского» стала проявляться не сразу, но начиная примерно с последней трети ХХ века, когда владычицей этого зачарованного острова стала Альцина по имени Ирина Александровна Антонова. Ей редко приходилось объяснять, кем именно она является, и, когда все же требовалось, ограничивалась фамилией, как в известном анекдоте про себя*В ГМИИ выставка троянских сокровищ, конец рабочего дня, в приемную директора заходит иностранец — ему навстречу женщина с прической английской королевы, которая натягивает перчатки и возится с ключами, чтобы закрыть дверь перед его носом... Посетитель спрашивает, не согласится ли она его принять... Та — игнорируя его: «Нет». «Извините, дело в том, что я — Шлиман...» — говорит родственник Шлимана. Та, даже не оборачиваясь: «А я — Антонова!»).
Да и как, собственно, она должна была представиться? Так на «Аллегории живописи» мы интуитивно — даже и не понимая, как именно следует расшифровать атрибуты натурщицы, — чувствуем, кто перед нами: само свечение, которое она источает, указывает на ее «должность». «Директор Пушкинского, умудрившийся продержаться на своей должности более полувека»? Формально верно, но путаница между биографией и книгой рекордов Гиннесса нежелательна. «Вице-президент ИКОМ», «инициатор учреждения Международного дня музеев 18 мая», «организатор многих знаменитых выставок»? Так же в молоко, как «талантливый искусствовед», «доверенное лицо Путина» и что там еще написано о ней в википедии и газетных некрологах. «Муза Музея»? ИА без видимого неудовольствия присела на этот колченогий трон, однажды любезно подставленный ей А. А. Вознесенским, и едва ли оказала серьезное сопротивление, если бы кто-то озаглавил книгу о ней именно так; но это все равно как если бы «Аллегория живописи» называлась «Олицетворение красоты» — заведомое уплощение вермееровской трехмерной иллюзии.
***
Ближе к финалу своего жизненного пути ИА стала задаваться вопросом, насколько полно соответствует ее самоощущению слишком простое определение: не была ли она чем-то большим, чем «директор Пушкинского» ? «Антонова» — да, но в чем суть феномена «Антонова»? Так и не написав, к сожалению, настоящие — в духе «Моя жизнь в искусстве» — мемуары или программную автобиографию, где была бы изложена политическая история ГМИИ, она все же приложила значительные усилия, чтобы создать свой собственный «большой нарратив», и охотно публиковала материалы для будущего плутарха, чья задача — описать прогресс и моральное совершенствование одной замечательной личности, которой удалось изменить мир. Рассчитывая, небезосновательно, на добрую долгую память о себе, ИА представляла, надо полагать, будто однажды — скорее рано, чем поздно — некое также очень значительное, соответствующее масштабу ее личности творческое лицо, находящееся в поиске идеальной героини, найдет ее и, воспламенившись, возьмется рисовать ее аллегорический портрет. Он с кистью, палитрой и муштабелем — она в голубой тунике и лавровом венке, с книгой и медной трубой; он Офицер — она Смеющаяся Девушка; он Джентльмен в шляпе — она застенчиво улыбающаяся Женщина; он Кавалер — она Дама с бокалом; комбинация типовых ролей: она — и некий «он», такой же блистательный, одаренный, рафинированный, особенный, как Рихтер, Шагал, Эренбург, Мальро, а лучше бы как все сразу...
Многие, однако ж, наши чаяния разбиваются о реальность; что-то — а по правде сказать, так и всё — пошло не так.
ИА принадлежала к закрытой статусной группе профессиональных искусствоведов, где происхождение вашего интеллектуального капитала, источник образования и репутация имеют решающее значение; где привилегия десятилетиями созерцать ауру абсолютных шедевров наделяет вас особенной осанкой, благодаря которой ваше сходство с гротескными аристократами из гринуэевского «Контракта рисовальщика» приближается к полному; где попытка того, у кого выявляется хоть малейшее отклонение от евгенического стандарта, пробраться в этот мир с черного хода вызывает такую же четкую реакцию, как у музейных смотрителей, обнаруживших, что посетитель тянет руку к картине и вот-вот дотронется до полотна. В теории идея обеспечить подобие объективности при рассмотрении столь «противоречивой» фигуры за счет «симплициссимуса» — автора, максимально удаленного от искусствоведческой среды, — не так уж и дурна; но книга про Антонову в исполнении человека, который вчера закончил НЕ ТОТ факультет, сегодня не отличит офорта с акватинтой от сухой иглы, завтра спутает, пожалуй, Тинторетто с Каналетто, а послезавтра — неизбежно — и Венецию с Винницей? Абсолютно постороннего, чьи познания в искусствоведении в лучшем случае аналогичны талантам рок-исполнителя, которые демонстрируют участники чемпионата по игре на воображаемой гитаре?
Кроме того, есть еще одно, видимо, наиболее вопиющее обстоятельство, которое состоит в том, что автор этой книги, у которого было несколько десятилетий, чтобы хотя бы шапочно познакомиться со своей будущей героиней, скандальным образом упустил эту возможность.
Все это абсолютно неприемлемо — и, как часто бывает в жизни, никого не остановило.
Судьбой, не сказать проклятием, биографа — который, так никогда и не увидев ИА вживую, влюбился, что называется, по портрету — было воспринимать свою героиню словно, как сказал бы профессор Б. Р. Виппер, «через морскую воду»: не напрямую, но при посредничестве плотной промежуточной среды. Надежда на то, что среда эта, насыщенная излучением искусства, даст особую светотень, и что, несмотря на неизбежность искажающего эффекта, такая оптика позволит сделать из ее портрета нечто большее, нежели точную фотографию, разрушилась при столкновении с сопротивлением третьих лиц, чьи свидетельства могли бы дать автору твердую опору в его намерении заново написать образ ИА — в самом что ни на есть лучезарном свете, исключительно жемчужной пылью. Предупреждения держаться подальше от этих торфяных болот, поступавшие автору от сотрудников музея — социального организма, напоминающего кроссовер «Имени розы» и «Театрального романа», — звучали очень недвусмысленно: (мхатовским шепотом) «Заклинаю вас — осторожнее! (россиниевским крещендо) Фигура ТАКАЯ!..» Такая — страшная, что может уничтожить даже с того света: одно неточное, недостаточно почтительное слово о ней — и весь мир тебя проклянет и забудет о твоем существовании. Такая, «к которой применим только один переходный глагол — „боготворить“»; «каждый ее осколочек, каждую пылинку», как сказано у Куприна. Большую часть проинтервьюированных автором — чей статус движущегося по странной траектории «одиночного посетителя» вызывал подозрения уже на самой ранней стадии общения — мемуаристов объединяет, как выяснилось, не столько любовь к искусству, сколько наличие в их организме специальной пружины, способной мгновенно захлопнуть створки раковины уже при приближении кончика носа того, кто при исполнении арии «Какой чарующий портрет!» позволял себе хотя бы одну ноту с интонацией, отличающейся от официального канона.
Впавший в меланхолию от осознания, что этой черепахе никогда не догнать Ахиллеса, автор много раз мечтал о том, чтобы ИА явилась ему хотя бы во сне или галлюцинации — как, пожалуй, Богородица св. Бернарду (который, как известно, сочинял ее жизнеописание и однажды настолько «изнемог», что его героиня возникла перед ним и «поддержала»); тщетно — несмотря на то, что у ИА были все основания заметить признаки насущной необходимости такого рода визита. Однако ж, не сочтя нужным вмешаться напрямую, именно она, со своей одержимостью Мальро и его «воображаемым музеем», навела в конечном счете автора на мысль, что лучший способ точно воспроизвести историю — идеи, социального явления, стиля или чьей-либо жизни — представить ее «метонимически», через несколько неслучайных вещей, выстроенных в определенную структурную последовательность. Эта биография ИА есть не что иное, как посвященный ей «воображаемый музей» из 39 арт-объектов, осенивших своим хотя бы и временным присутствием Пушкинский.
Контактные — хранящие в себе воспоминания о прямом соприкосновении с ИА — реликвии отобраны автором таким образом, чтобы указать при их посредстве на различные аспекты биографии героини и черты ее характера; некоторая гротескность — или даже карикатурность — портрета, «написанного» на манер арчимбольдовских, другими картинами и скульптурами, иногда курьезными и несущими в себе заряд экспрессии, неизбежна; и все же есть шанс, что, двигаясь в том или ином направлении по этой воображаемой галерее произведений искусства*Которые едва ли смогли бы оказаться в компании друг друга в связи с каким-либо еще поводом; но, в конце концов, хороший музей — это, помимо триумфа исторической или тематической категоризации, всегда приключение), читатель сможет не только получить представление о том, как на протяжении почти ста лет взаимодействовали друг с другом физическое тело ИА, ее государство, ее базовая институция, ее общество и ее искусство, но и, фигурально выражаясь, сунуть свой нос внутрь картины или даже, проникнув туда целиком, усесться, пожалуй, на третий — как знать, не его ли как раз поджидающий — стул, углядеть, что происходит за не попавшим в кадр окном, подслушать, о чем молчат эти двое, и уразуметь, что за театр здесь творится и что за актриса в нем играет.