Издательство «Красный матрос» отметило 25-летие, в американской прессе разгорелся спор вокруг новой книги Джудит Батлер о ненасилии, а в России на разные лады обсуждают нашумевшее «письмо ста пятидесяти». Лев Оборин — о самом интересном в литературном интернете.

1. В возрасте 73 лет умерла поэтесса Миряна Башева, которую называли современным классиком болгарской литературы; на ее стихи было написано много популярных песен. Издание Impressio публикует отрывки из ее автобиографии, слова ее друзей и коллег («Я обожала ее скепсис… Ее поэзия была, пожалуй, жестокой», — Маргарита Петкова. «Не стало одного из тех редких существ, внушавших надежду, что слова бессмертны, что болгарские слова бессмертны», — Николай Милчев) и два стихотворения; в газете «24 часа» журналист Георгий Мильков сравнивает Башеву с героиней «Незнакомки» Блока и говорит о таинственности, «неземной легкости» поэтессы. 

2. Продолжается полемика вокруг «письма 150-ти». Если в Америке дошли уже до вопроса, зачем вообще писать и подписывать открытые письма — с максимально обтекаемыми, лишенными соли формулировками, — то у нас пока письмо обсуждают по существу. Примечательно, что для термина cancel culture подбираются новые русскоязычные аналоги: вместо действительно неуклюжей «культуры отмены» — «культура запрета», «культура вычеркивания», «культура исключения».

Сугубо одобрительные тексты вышли в «Новой газете» и «Газете.ру». В первом философ, лингвист и литературовед Михаил Эпштейн сопоставляет письмо со сборником «Вехи» 1909 года: «Часть российской интеллигенции осознала, что демократическое движение, все более радикализируясь, угрожает той самой свободе, которую заманчиво провозглашает своей целью. <…> Авторы „Вех” подчеркивают, что выступают против самодержавия, но со страхом наблюдают, что деспотизм левой интеллигенции и революционных партий едва ли не больше угрожает свободе и достоинству человека, чем правящий режим». Вот и в Америке в защиту гражданских свобод выступили интеллектуалы — «либеральнейшие из либеральных, демократичнейшие из демократичных. Их репутация в глазах прогрессивной общественности безупречна». С последним утверждением, как мы показывали в предыдущем обзоре, согласны далеко не все; то, что «самые мощные левопрогрессистские медиа» о письме просто умолчали, тоже неверно. Во втором тексте режиссер Юлия Меламед заостряет внимание на случае Джоан Роулинг: «Роулинг думала, что она Зощенко, что она может высмеять глупость. А вот глупость так не думала…» «Культуру вычеркивания» она сравнивает со «старой доброй культурой погрома» и сетует на «умственную однородность толпы»: «Дмитрий Быков*Признан властями РФ иноагентом. говорит, что народ в угоду новой политкорректности превращается в толпу погромщиков — и это, мол, новое средневековье. Я часто слышу такое. Ну, во-первых, обидно за средневековье. Средневековье было во многих смыслах гуманнее. И уж точно оно было гораздо более упорядочено, как и всякое традиционное общество». 

В свою очередь, на «Кольте» Кирилл Медведев критикует «письмо 150-ти» слева: «Неприятие большинством левых этого письма объяснимо. Если либеральная утопия состоит в свободном обмене товарами и идеями, который обеспечивается капитализмом и укрепляет капитализм, то левая утопия гласит, что настоящая свобода дискуссии и выбора возможна только в обществе, где преодолены классовые противоречия». Это, так сказать, базис; надстройкой оказываются действительно отвратительные явления, против которых любая cancel culture хороша: «Как именно будут отменены Петр Толстой или Дмитрий Киселев, для меня не так важно — скажут ли свое слово радикальные антифашисты, объявят бойкот зрители этому каналу или же работники телевидения, объединенные в независимый профсоюз, откажутся обслуживать передачу (и силой не пустят в студию штрейкбрехеров). И то, и другое, и третье — методы гражданского общества. Которое совершенно не обязано быть милым, нравиться лично мне, другим левым или правым». Кроме того, из статьи Медведева следует, что в России вообще нет того уровня дискуссии, на котором полномасштабное обсуждение «письма 150-ти» будет релевантным.

Возвращая разговор в литературную плоскость — но затрагивая и политику идентичностей, в частности подробно разбирая казус Роулинг, — Медведеву отвечает Дмитрий Кузьмин. Он поясняет, что «культура исключения» — «не в том, что кого-то откуда-то уволили, но в том, что другое мнение заслуживает не аргументированного обсуждения, а ярлыка, слогана, освобождающего от необходимости дальше его обсуждать. <…> …зачем двигать мысль дальше, если мы уже знаем истину и нуждаемся только в том, чтобы на нее никто не покушался?» Радикальная примитивизация дискуссии, отказ от различения нюансов — все это, как считает Кузьмин, считывается в последних литературных скандалах, в том числе в истории с журналом Poetry, от которого потребовали безоговорочного разоружения и усиленной поддержки меньшинств — при том, что журнал и раньше считал необходимым публиковать авторов разных идентичностей и бэкграундов. 

3. Исполнилось 25 лет издательству «Красный матрос». «Фонтанка» публикует интервью с основателем издательства Михаилом Сапего, который, в частности, объясняет «отчасти кондовое» название своего проекта: «Красный цвет — это цвет крови, символ жизнедеятельности. В этом смысле, считаю, „Красный матрос” вполне оправдал свое название». Сапего рассказывает о своем кратковременном морском опыте, должности подпольного импресарио «Аквариума» в 1980-е и о неразрывной связи «Красного матроса» с митьками: «Все наши книжки, которые так или иначе связаны с митьками, по определению не могли быть нудными, тоскливыми или пресными. Они почти всегда вызывали улыбку, вне зависимости от того, комические либо трагические события в них описывались. Другое дело, что к началу нулевых читательский интерес к митькам, к тому, что делал я на заре становления „Красного матроса”, начал, пусть сперва и незаметно, угасать. Это как Аральское море — по чуть-чуть, потихоньку, а потом — раз и нету, хотя какие-то лакуны, заводи в природе и на картах еще присутствуют». Среди героев интервью — московский «осумбезовский» десант (Мирослав Немиров, Максим Белозор, Всеволод Емелин, Андрей Родионов), художники Александр Флоренский и Гавриил Лубнин, а среди сюжетов — сапеговский антиамериканизм и роль блошиного рынка на Удельной в появлении красноматросовских книг.

4. Неожиданно найдена пьеса Василия Белова «Не спи на закате», которую раньше считали сожженной: «об уничтоженной пьесе свидетельствует черное пятно на его рабочем столе и рассказ вдовы Ольги Сергеевны о валившем из кабинета дыме, взбудоражившем соседей». Сам писатель-деревенщик называл свою пьесу о Боге и архангелах «философской шуткой»; его вдова Ольга Белова говорит, что «раз муж решил не публиковать пьесу… значит, и не нужно». А жаль — титульный лист с действующими лицами, который можно увидеть в «Коммерсанте», уже интригует.

5. Вышел 17-й номер «Гвидеона» — целиком посвященный верлибру. В предуведомлении главный редактор Вадим Месяц выступает с дежурной критикой метода («Принадлежность к верлибру становится идентификацией социального выбора, а не эстетического. На выходе мы имеем продукт бытового сознания. Обыденность речи, используемая в верлибре, ведет к обыденности содержания стихотворений, делая их существование бессмысленным»), но номер, надо понимать, занят текстами, которые способны взять умозрительную планку. Среди авторов — Андрей Дмитриев («Бумажным полотенцем / вытираешь руки / в общественной уборной, / где вода журчит, / как кровь большого / раненого зверя / в сезон охоты, / а точней — в сезон убийства»), Александр Уланов, Ирина Котова, Галина Ермошина, в чьей подборке верлибр соседствует с prose poetry:

Пересекая вот и так, расставляя знаки препинания осами и муравьями, каменные крошки подбираешь с руки мостов. В твоей тетради — круги и трапеции, колышки и вешки, расставленные вокруг трясины Лукоморья. Традиции солнцестояния отбрасывают далеко твою тень от места, на котором стоишь. А закрытые глаза потом откроешь, когда ослепнешь. 

В номере также есть переводы и автопереводы польского поэта Кшиштофа Шатравского и три статьи: Надя Делаланд размышляет о верлибрах Владимира Строчкова, Александр Уланов — об Александре Фролове, Юрий Орлицкий пишет вообще о сегодняшнем свободном стихе, хотя большая часть примеров в статье — поэтическая классика, вплоть до XVIII века. Орлицкий поясняет разницу между верлибром, белым вольным акцентным стихом, гетероморфным стихом и раешником. 

6. Появился «Альманах-огонь» — издание, посвященное «взаимодействию музыки, поэзии, искусства и произведенного ими знания». На сайте можно найти предисловия Екатерины Захаркив и Ивана Курбакова:

«Хотя язык преследует нас повсюду, только время от времени встречаемся мы с ним лицом к лицу, и эта встреча всегда чревата нечаянной искрой, если мы сумеем осознать ее. Как солнце растет в размерах, так растет и язык, и поэт — вынужденный оператор вспышек на этом солнце. После встречи со своим материалом он и сам становится тем, кого чрезвычайно сложно предсказать и заговорить. <…> Если бы мы начинали день с вопроса о самочувствии поэзии, то поиски ответа сводились бы к тому, каким образом она способна возрождаться, не превращаясь в романтические/реалистические/модернистские etc. руины и сохраняя связь с разными уровнями реальности. Скудные времена приобрели изо всех сил сохраняемый вид времен изобильных, и стали так тесны в своей репрезентативности, что предполагают теперь монтаж не только неправдоподобных объемов информации, но и зависимых от него мировоззренческих установок». 

Среди публикаций — книга Елизаветы Мнацакановой «Метаморфозы» и комментарий к ней Владимира Фещенко: «Зачастую стих разворачивается как медитация на какую-либо фразу или цитату из некоего поэтического или музыкального произведения. Возникает интертекст с ариями, романсами, лирическими стихами, литургиями, молитвами». Также в альманахе есть визуальная поэзия Павла Заруцкого и переведенные Георгием Мартиросяном и Екатериной Захаркив стихи Руперта Клерво:

Глазами Нептуна
увидеть
с неизведанной глубины
как Арго плывёт наверху —
солнцем увенчана.
Да, конечно, это не ново
и сейчас вовсе утратило смысл.
Забудьтесь
и выпейте за правду.

7. В «Галеев-Галерее» выходят заключительные тома дневников Ивана Ювачева, отца Даниила Хармса, — завершается один из самых значимых издательских проектов последних лет. «Арзамас» публикует отрывки из девятого тома, дневника 1920-х: бывший политкаторжанин, пожилой литератор Ювачев переживает смерть любимой жены, недоумевает из-за старческих проявлений чувственности и страдает из-за безалаберности и распутства сына: «Даниил повесил новый плакат с именем Хармса. Упрямый мальчишка»; «Даниил, имея деньги, обедает вне дома, в ресторанах, а мы-то стараемся каждый день ему готовить по его вкусу!»

8. На «Прочтении» Виктор Анисимов рецензирует короткую мемуарную книгу Жан-Мари Гюстава Леклезио «Африканец» — по мнению Анисимова, она оказывается ключом ко всей прозе нобелевского лауреата. В возрасте восьми лет Леклезио переехал из Ниццы в Нигерию, где работал его отец, — мальчик впервые встретился с ним в сознательном возрасте. «Очарованный открытостью местных жителей и красотой ландшафта, сын в итоге влюбляется в Африку, а вот связь с замкнутым родителем, одержимым дисциплиной, так и не получается наладить». «Африканец» — попытка понять отца после его смерти, осознать, что двигало им и какие чувства испытывал этот странный и суровый человек: «Территория свободы для белого человека оказалась фантомной, и события Второй мировой это лишний раз подтвердили: можно помогать местным жителям, дружить с ними, постигать древние обычаи — вот только от статуса пришельца и своего якобы привилегированного происхождения не сбежать». Тем не менее сын унаследовал от отца отстраненное отношение к европейской цивилизации, чувство «существования между». Анисимов, сравнивая «Африканца» с «Оничей» того же Леклезио и с недавней «Африканской книгой» Александра Стесина, замечает, что перед нами лишь дополнение и к корпусу текстов французского писателя, и обширной литературе об Африке: основной задачей «Африканца» стало «с очевидной искренностью выразить запоздалое признание отцу». 

9. Лиза Биргер недавно начала вести книжную колонку на The Blueprint; в свежем выпуске она советует «остроумные, смешные и бескомпромиссные» книги о феминизме. Начинается список с «Кинг-Конг-теории» Виржини Депант — сборника эссе, в котором Депант, в частности, призывает к «отказу от позиции жертвы»; далее следует книга «феминистских сказок» американских актрис стендапа Лоры Лейн и Эллейн Хоун. Есть норвежская детская книга «Свобода, равенство, сестринство» — краткий и доступный конспект завоеваний движения за женскую эмансипацию и еще не решенных проблем; завершают список книги Мары Олтман о женских психологических комплексах, связанных с телом, и Катрин Марсал о роли женщин в мировой экономике.

10. На сайте Tor — краткая история мегаструктур в научной фантастике. Джеймс Дэвид Николл пишет о тяге фантастов придумывать громадные сооружения — которые либо свидетельствуют о славе будущего человечества, либо, если это изобретения инопланетных цивилизаций, утирают ему нос. Родоначальником мотива Николл считает Ларри Нивена, автора серии романов «Мир-Кольцо»: кольцеобразную обитаемую структуру, чья площадь поверхности в три миллиона раз превышает земную, сам Нивен называл «самым удивительным произведением инженерии со времен „Божественной комедии”». Нивен создал «архетип сюжета», которому следует другие фантасты: «Загадочный объект невероятных размеров! Наскоро снаряженная экспедиция! Оставшиеся на объекте космонавты! Отчаянная потребность в альпинистской обуви! И иногда — Ответы на Вопросы!» Среди других образцов — «Свидание с Рамой» Артура Кларка (про цилиндрический космический ковчег), «Орбитсвилль» Боба Шоу (тут уже не кольцо, а целая сфера Дайсона, которая оказывается ловушкой), «Сага о „Кукушке”» Фредерика Пола и Джека Уильямсона. Как ни странно, пишет Николл, мегаструктуры не встречаются в фантастике, написанной женщинами, — по крайней мере, ему они не известны. В комментариях вспоминают как минимум три романа американской фантастки Линды Нагаты. 

11. В Los Angeles Review of Books два рецензента спорят о новой книге Джудит Батлер «Сила ненасилия». Эта книга — 200-страничное философское исследование мирного протеста как стратегии политического сопротивления; среди тех, на кого опирается Батлер, — Фрейд, Эйнштейн, Фуко, Фанон, Беньямин, Ганди, Кант, Гегель, Мелани Кляйн. «Что заставляет нас защищать жизнь другого?» — один из ключевых вопросов книги.

Марк Трека пишет, что «Силе ненасилия» свойственна красота аргументации — «особенно там, где Батлер настаивает, что метафизика, считающая тело „растянутым бытием с прерывистыми границами”, не способна предложить адекватного понимания телесной реальности и зависимости тел от друг друга. Вот волнующие слова Батлер: „Тело, чтобы существовать, передается другим; оно передается в чужие руки, прежде чем может воспользоваться своими”». Трека отмечает, что Батлер удается «поставить на колени» насилие, оправдываемое на государственному уровне, — и во время волнений, беспорядков, пандемии с ее ограничением телесного опыта, это как нельзя более кстати. Среди критериев по-настоящему цивилизованного мира Батлер выделяет «оплакиваемость», готовность солидаризоваться с чужим горем, даже если горюющие кажутся маргиналами. Легко предположить, что этот вид эмпатии играет важную роль в нынешних американских протестах. 

С другой стороны, оксфордского специалиста по истории Индии Фейсала Девджи идеи Батлер не убеждают. Он замечает: в глазах Батлер ненасилие похоже на насилие тем, что и то, и другое требует мобилизации общественных сил. Девджи вспоминает эссе Симоны Вейль об «Илиаде»: там Вейль утверждает, что сила превращает жертву в вещь, объект парализованный страхом, унижением или, наконец, смертью. Но дегуманизируется, превращается в предмет и тот, кто силу применяет, потому что он не способен признать человечность других. В желании Батлер наделить ненасилие силой ради успешной борьбы за социальную справедливость Девджи видит противоречие. В противовес этому он вспоминает идеи Ганди — о ненасилии как неучастии, несотрудничестве; к этой идее, пишет он, можно прийти, даже просто внимательно взглянув на слово «ненасилие». «Для Ганди связь насилия с ненасилием была не фатальной необходимостью, как это видится Батлер, а отношением, все же позволявшим превращать одно в другое…» Как и для Толстого, для Ганди ненасильственный протест был жертвенным актом. Впрочем, Батлер вообще не рассматривает теоретиков и практиков ненасилия за пределами достаточно ограниченного, в основном западноевропейского канона. Толстой и Мандела в книге не упомянуты вовсе, а Мартин Лютер Кинг довольствуется эпиграфом и примечанием. «Батлер неспособна в своих размышлениях двинуться дальше идеи о жизни как высшей ценности. В результате она попадает в ловушку, которую Фуко назвал бы языком биополитики. В этой книге она пытается отделить одну жизненную силу от другой: задача заведомо провальная», — заключает Девджи.