Юбилейное
К 80-летию Валерия Подороги
Сегодня исполняется 80 лет со дня рождения философа Валерия Подороги (1946–2020). По просьбе «Горького» Елена Петровская рассказывает о его институтских семинарах, эвристике, диалоге с европейскими интеллектуалами — и о разговоре, который продолжается после смерти мыслителя.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
15 сентября. Что обычно происходило в этот день или в ближайший по времени четверг? (Четверг — один из двух присутственных дней в Институте философии, которому традиционно отдавалось предпочтение.) Валерий Александрович собирал у себя в секторе друзей и коллег, чтобы отметить свой очередной день рождения. Обычно это были мягкие сентябрьские дни, залитые теплым необжигающим светом. В эти дни, как, впрочем, и в похожие предновогодние, все садились за просторный стол, уставленный питьем и закусками. Это был привычный ритуал. Сказать, что звучало много развернутых речей, я не могу, потому что рассказчиком в основном был сам Подорога. Меня всегда поражало, насколько точно он помнит детали: от биографий советских партийных работников до хронологии собственной жизни — скажем, университетского или даже школьного периода. В этом, наверное, он мог бы поспорить со своим альтер эго С. М. Эйзенштейном, чью память он называл эйдетической. (Сегодня все больше ловлю себя на том, что именно Эйзенштейн был его двойником в силу разных причин: именно он открыл Подороге мир культуры, в котором можно двигаться свободно и вполне органично, пересекая временные, языковые и предметно-понятийные пласты; именно он олицетворял талант многих воплощений, как ни странно — писательского прежде всего.)
В дополнение к памяти, которая казалась мне удивительно детализированной (очень жаль, что не сохранилось записей тех бесед, они могли бы составить материал отдельной — автобиографической — книжки), В. А. был блестящим импровизатором. Собственно, это самое приятное воспоминание от сентябрьских встреч-посиделок. Конечно, для импровизации требовался некий наводящий вопрос; можно было задать любой, например тот, что имел отношение к собственной текущей работе, и В. А. всегда охотно отзывался. Помню, в самом начале знакомства, когда Подорога зашел к нам домой после очередного присутственного четверга (мы жили в одном районе, недалеко от Белорусского вокзала), мой папа, работавший в Министерстве иностранных дел и продолжавший заниматься научными исследованиями, спросил его о том, как бы тот определил идеологию. Это был момент мобилизации и преображения. В. А., готовивший тогда коллективную монографию о Фуко в секторе философских проблем политики, тут же предложил собственное эвристическое толкование, отталкиваясь от классического определения Маркса, от понимания превращенной формы у М. К. Мамардашвили, своего университетского преподавателя, и, конечно, от собственного представления о власти и политике, которое потом развивалось уже на материале истории советского периода.
Эвристика — это тот редкий опыт, которым щедро делился Подорога. В самом начале, то есть в эпоху девяностых, эпоху трудную для выживания, но совершенно незабываемую с точки зрения тех возможностей, которые она в себе несла, В. А. еще не был этаблированной фигурой. Зато он уже был известен за пределами Института, и слава о нем быстро распространялась в разные среды. Именно тогда он читал свои лекции в Институте — для себя и посторонних (как сказала бы Гертруда Стайн). Это был неформальный семинар, на который приходили и приезжали разные люди — из других городов и даже новообразованных стран. Именно тогда им был прочитан захватывающий курс об Эйзенштейне, который, к сожалению, не увидел свет в виде отдельного издания, хотя такая возможность была. Я по-прежнему считаю (о чем и говорила Валерию), что могло быть две книжки — та ненапечатанная, по мотивам лекций, и другая, которая вышла уже в 2016 году. Вообще говоря, книги В. А. стали выходить не сразу — тут сказался его характер перфекциониста. Возможно, и нечто большее, а именно стремление к завершению, которое, конечно, никогда не может состояться (обращаю внимание на то, сколько книг вышло уже после 2020 года благодаря самоотверженным усилиям Людмилы Кульчицкой). Столкновение двух противоположных творческих установок: эвристика, импровизация и жанровое (философско-литературное) письмо.
В упомянутые девяностые произошло немало примечательных событий. Так, к этому времени относится «Мастерская визуальной антропологии», уникальный в своем роде проект, в котором философ, определяемый институционально, но и вполне конкретный человек, вступил в прямое взаимодействие с актуальными на тот момент художниками. Эти встречи, проходившие на Якиманке, месте сосредоточения невиданных, растущих, как грибы, галерей, по своему формату были далеки от образовательных, а тем более академических: художники получали задание подумать над каким-либо сюжетом (например, над образом шкуры Геракла, указывавшим на его вторую, «героическую», кожу), однако их «ответ» мог оказаться не просто перформативным, но даже откровенно вызывающим (в анналы вошла «драка до первой крови», ставшая реальной потасовкой и шокировавшая многих из присутствовавших, включая самого В. А.). Это было короткое время настоящих проб и ошибок, отчаянной радости перемен, надежды на установление полноценного диалога, профессионального в первую очередь. Оснований для этого было достаточно: в Москву, словно повинуясь призыву чеховских трех сестер, стекались западные интеллектуалы, увлекаемые возможностью оказаться на земле своих мечтаний или заблуждений.
Но еще раньше, а именно холодным весенним днем, больше похожим на зимний (это было в начале 1987 года), распахнулась дверь сектора философии политики, и в узкое казенное пространство стремительно вошла статная иностранка с копной пышных светлых волос, элегантно одетая в длинное темное пальто. Она энергично протянула руку В. А. и сказала: «Hello, I am Susan Buck-Morss». Эта встреча оказалась знаменательной. На многие годы вперед она определила вектор совместной работы и дружбы. Сюзан пришла знакомиться с молодым русским, который писал об Адорно (кандидатская В. А. касалась языковых аспектов его философии), сама она уже была автором известной книги, ему посвященной, и, к радости Сюзан, Подорога ее сочинение знал. Именно Бак-Морс договорится о приезде в Москву Жака Деррида, а до этого вместе с Жан-Люком Нанси выступит на коллоквиуме, где будут представлены идеи деконструкции — в преддверии эпохального визита. И она же, вместе с Подорогой, станет соруководителем памятного межуниверситетского курса в Дубровнике в октябре 1990 года, где сойдутся представители разных миров — левые западные интеллектуалы и обитатели бывшего восточного блока, только что освободившиеся от марксистских идеологических оков. Свои выступления Подорога посвятил эйзенштейновской «Стачке» и платоновскому «Чевенгуру» (особенно трудно было переводить то, на чем В. А. настаивал как на непереводимом в языке советского писателя; но это же указывает и на постоянный интерес к выражению, из которого и рождается смысл). Не могу не сказать, что это был последний опыт общения его прямых учеников — самого В. А. и Михаила Рыклина — с Мерабом Константиновичем; его не стало в ноябре того же года, и это событие всех потрясло.
Но все это лишь сухое изложение фактов. Как передать азарт от того общения, которое тогда увлекало и захватывало всех его участников? Когда языки смешивались и не мешали друг другу, когда Деррида, например, не говорил по-французски, а подчинился lingua franca перестройки (каламбур непроизвольный) — английскому языку? А какая энергия проносилась с обеих сторон и в обе стороны — от вопрошающих к ответчику и обратно, — и как удивительно было быть этим языковым, но также и энергетическим посредником. Возникали динамические пары: В. А. и Фредрик Джеймисон, В. А. и Нанси, В. А. и Славой Жижек, В. А. и Антонио Негри, но образовывались и целые сообщества — сообщества тех, кто приходил на секторские семинары, кто включался, робко или смело, в этот общий разговор. (Следует уточнить, что в 1990 году В. А. возглавил собственный сектор — лабораторию постклассических исследований в философии, которая позднее будет переименована в сектор аналитической антропологии. Эта номинация описывает поворот от эвристики в сторону «метода», то есть более формализованного типа философской работы, что совпадает по времени с появлением объемистых книг, прежде всего многотомного «Мимесиса», посвященного исследованию русской классической литературы. Если говорить предельно коротко, то мне кажется, что в этих двух периодах, выделяемых условно, отразился противоречивый темперамент самого Подороги: его интерес к бессубъектной философии, которым он так заражал своих слушателей начала 1990-х, и его тяга к метафизике, которая требовала поиска предельных оснований, а проще говоря, удержания того, что находилось в непосредственном контакте с внешним, — он называл это игрой психомиметических сил.)
Когда-то в одном из своих семинаров по проблеме автобиографии Жак Деррида иронично отозвался о формуле «философ рождается, мыслит и умирает; все остальное — чистейшей воды анекдоты». Полемизируя с такой «вежливостью» Хайдеггера, выпавшей на долю Аристотеля, Деррида утверждал, что философия и есть воплощенная стыдливость (pudeur): философ по определению не может быть предметом «анекдота», то есть обстоятельства его эмпирической жизни не могут и не должны быть (авто)биографическим материалом. Но вот моментальный снимок (вспомним еще раз зрительную память Эйзенштейна): идем мы с В. А. по бульвару Распай, а навстречу нам… Деррида. «Какая встреча!» — восклицает он, приятно удивленный, и тут же зовет в ближайшее кафе, чтобы расспросить о Москве, узнать о планах и положении дел у наших общих знакомых. А там уже сидит (или это эффект монтажа?) кучка пламенных русскоязычных «деконструктивистов», только, в отличие от нас, проживающих в Париже постоянно. Или вот другой эпизод, еще более «незначительный». В. А. никогда не был синефилом, и смотреть кино (особенно экспериментальное) для него было довольно большим напряжением. Но я прекрасно помню, как он получал несказанное, почти детское удовольствие от боевика «Goldfinger», который мы смотрели у нас дома благодаря наличию системы VHS (это было время грузных видеокассет и затрудненного доступа к западному кинопроизводству). Помимо серьезности, присущей профессии, а в данном случае — настоящему призванию, были радость от общения с друзьями и близкими (мы много смеялись!), прогулки — в основном домой из Института, посещения выставок и клубов, частые разговоры, живые и по телефону. В. А. предпочитал вечерние часы, а именно звонки около одиннадцати: хотя у него все еще работал телевизор (и было слышно урчание новостных программ), он всегда настраивался на неторопливую беседу.
Итак, накануне 15 сентября я спрашиваю себя, какой вопрос мне хотелось бы задать Валерию. Совершенно в духе устоявшейся традиции. Наверное, я попросила бы его еще раз прояснить, что он понимает под произведением. Это позднее понятие, которое встречается в разных работах, а в двухтомнике об Эйзенштейне даже принимает вид «Произведение-Эйзенштейн». По-видимому, под этим имеется в виду нечто, что обеспечивает перевод живых энергий (сил) в конфигурацию определенного рода, по которой мы распознаем и отличаем данного творца или философа. Это его, творца, уникальность, его «антропограмма» (если иметь в виду привязку собственно литературную). Но что это за особая мембрана, не дающая вырваться наружу силам, которыми автор никогда в полной мере не распоряжается, которые пишут (снимают, творят, создают) помимо его собственной воли? Разве эти силы (а их выявлению Подорога посвятил свои лучшие разборы) не есть силы внешнего, которые никаким усилием невозможно удержать или замкнуть? Вернее так: мы замыкаем их — захватываем в меловой круг — благодаря работе мысли, представлению. И представление есть философское понятие par excellence. Но сами эти силы выступают знаками внешнего, это те мгновения, те события встречи, где литература ловит отголоски мира, которые не совпадают с человеческим. Отсюда все эти «животные» самой аналитической антропологии: кроты, насекомые, паразиты, мыши и так далее. Это те пространства, где рождается новый чувственный опыт, который и улавливается литературой, неважно, образцовой или массовой, однако сама она не в состоянии его присвоить или же хоть как-то нормализовать. Это то, что разрушает произведение, что неизменно подтачивает его изнутри, как бы оно ни понималось (у В. А. это и возможность выражения, и в то же время нечто пребывающее). А это, в свою очередь, подвешивает вопрос о самом Бытии. Впрочем, все это увело бы нас в сторону разговора о мимесисе, а это уже фундаментальная проблема. Но мы обязательно продолжим — пусть это будет в следующий раз.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.