© Горький Медиа, 2025
Gorky Media
16 апреля 2020

«Я всегда действую на краю самого себя»: интервью с Андреем Монастырским

Классик московского концептуализма — о грибных комарах, ютуб-блогерах, дзен-буддизме и Николае Лескове

Зачем развешивать в лесу портреты немецких романтиков, чем занимается Хоббит Отшельник в землянке под Переяславлем и почему лучше читать старые буддистские тексты с обстоятельным научным комментарием? Андрей Монастырский — икона и топор московского концептуализма, живой классик современного искусства, поэт, автор романа «Каширское шоссе», написанного после лечения в психиатрической клинике,

ютубер, а также исполнитель песен собственного сочинения. По просьбе «Горького» Яна Сидоркина и Мария Крамар поговорили с Андреем Викторовичем о книгах, жизни и творчестве.

Яна Сидоркина: Процитирую Пепперштейна: «Жил один человек средних лет. К нему приходят гости, рассаживаются, он их угощает чаем — все как положено. Наконец, один из гостей говорит: „А чего бы и вам не посетить нас?” Тот в ответ: „Я в гости не хожу”. „Почему?” — все заинтересовались. Тот вдруг: „Потому что я в этом мире не гость, а хозяин”. И давай хохотать — стыдно, что проговорился, но все равно разбирает смех». Павел говорит, что вы протагонист этой истории.

Андрей Монастырский: А это какого года?

Яна Сидоркина: 2010 года.

Андрей Монастырский: Ну это шутка была. Я и в гости хожу.

Яна Сидоркина: Ходите, значит?

Андрей Монастырский: Конечно. Это просто шутка, мы такие любили.

Яна Сидоркина: По поводу ваших истоков: вы учились во Дворце пионеров, занимались литературой там?

Андрей Монастырский: Да. Я сначала учился в школе, а во Дворец пионеров я ходил с 1962 года, с года его открытия. Я ходил в астрономический кружок, был членом Всесоюзного астрономо-геодезического общества и интересовался метеоритами. Но потом я как-то от естественных наук перешел к гуманитарным, к поэзии (под влиянием Брюсова и Мережковского), и стал ходить в литературный клуб туда же. С конца 1965 года во Дворце пионеров был литературный клуб. Это был важный для Москвы, как потом оказалось, литературный клуб. Возможно, он был единственный, где собиралась молодежь типа СМОГистов (СМОГ — «Самое Молодое Общество Гениев»). Это Губанов, Алейников, Юлия Вишневская и другие, кто в 1965 году устраивал чтения у памятника Маяковскому. Но они были там немного раньше меня, а когда я туда попал, уже их не было. Там были Рубинштейн и его компания, которая на два года меня старше, а те были еще старше. Я подружился с Рубинштейном. И мы, участники литклуба, как в свое время СМОГисты, в 1966 году тоже организовали группу, но Рубинштейн в нее не входил. У него была своя группа люберецкая, называлась «Синий треугольник». А мы сделали группу, которая была другой фракцией литературного клуба и называлась «Фрам» — по имени корабля Амундсена. Мы читали три вечера, по воскресеньям, в сентябре 1966 года у памятника Гоголю на Гоголевском бульваре. На третий раз нас согнало ГБ, но мы убежали от них. Тогда были вегетарианские еще времена по сравнению с сегодняшними.

Яна Сидоркина: Вы про представителей органов власти?

Андрей Монастырский: Да, а кого?

Яна Сидоркина: Я училась в той же студии во Дворце пионеров в 2013–2015 годах.

Андрей Монастырский: Она сохранилась с 1965 года?! Потрясающе. Там же поэты собираются. Вы там как поэт присутствовали?

Яна Сидоркина: Я там была главным редактором газеты. Журналистское дело, но на грани художественного. Однажды в рубрику «Рецензия» девушка, которая была музыкальным редактором, написала про концерт Леди Гаги, и нас закрыли за слово «вагина». Это я к тому, что гэбэшники и вегетарианские времена.

Андрей Монастырский: У нас все было пятьдесят лет назад, во время остатков хрущевской оттепели — это совсем другое, другая эпоха. Странно, но у памятника Маяковскому СМОГистов тоже не сразу разогнали, не с первого раза, а там была большая демонстрация. В 1966 году я познакомился с Вадиком Делоне и Юлией Вишневской, тоже СМОГистами. В январе 1967 года я участвовал в третьей демонстрации на Площади Пушкина по поводу Галанскова и других. Нас там было человек пятнадцать, мы простояли минуты две, после чего на нас накинулись гэбэшники. Они все были в штатском, но в кирзовых сапогах. Помню ярко, как один гэбэшник набросился на одного человека. Там три пары держали растяжки, я держал с Буковским, а Вишневская еще с кем-то держала. Почему-то он набросился не на наши две пары, а на другого (забыл фамилию, может быть, Хаустов), который в охапку схватил этого гэбэшника, они упали на снег и покатились в обнимку, только кирзовые сапоги мелькали. Довольно яркая картина. Все разбежались, забрали только двух. Потом в апреле был обыск у нас внезапно. У меня полы вскрывали с 8 утра, а потом меня на двух черных «Волгах» везли, но не на Лубянку, а в прокуратуру на Новокузнецкой улице. Там до 12 ночи меня допрашивали, но они были со мной на «вы», очень вежливы. У меня изъяли стихи при обыске и говорили, что я талантливый поэт, но меня тут никогда не напечатают. Они говорили: «Мы вас посадить не можем, потому что вам нет 18 лет (мне было 17 лет), но вы будете персоной нон грата, вы никуда не поступите». Это был 1967 год, и я до 1974 года не смог поступить никуда. Я работал тогда в Литературном музее Пушкина на Кропоткинской, они за мной следили и решили меня отправить в армию с концами. Мне удалось уйти через дурдом, но мне диагностировали шизофрению, поэтому на мне поставили крест, перестали следить. В 1974 году мне удалось поступить в МГУ на филфак. На этом моя диссидентская карьера закончилась, более того, я был сильно испуган из-за этой истории с обыском. Там было все очень фактурно. В 8 утра ввалилось 8 человек в нашу квартиру, а мы жили вшестером: с бабушкой, дедушкой, родителями и братом, в двухкомнатной смежной квартире в хрущевке. Я спал на раскладушке, потому что больше негде было спать. И вот я просыпаюсь рано и странный как будто сон вижу: на стуле в изголовье сидит человек, как бы из Чехова, в синем костюме, в пиджаке с золотыми пуговицами и в фуражке. Я подумал, что это сон. Он мне говорит: «Вы Андрей Сумнин? Мы пришли из прокуратуры делать у вас обыск». Очень странно и театрализовано было. У молодых людей это все на дистанции — где-то там, как будто не со мной происходит, а переживание только потом приходит. Вечером, когда я вышел из прокуратуры, я понял, что влип очень сильно, что никуда не поступлю. Но все было очень формализовано, не было никакой ненависти, молодые гэбэшники относились ко мне даже с сочувствием (ложным, возможно). Был такой эпизод у меня в жизни: с сентября 1966 года, с третьей демонстрации у памятника, и до обыска в апреле 1967-го. Потом меня как ветром сдуло с политической диссидентской сцены, я был запуган, терроризирован всей этой историей. Уже потом, через десять лет, в 1976 году, мы стали делать акции, но уже не политические, а эстетические.

Яна Сидоркина: Как это связано?

Андрей Монастырский: На бессознательном уровне. Мы сделали третью нашу акцию в 1977 году — это наш красный лозунг «Я ни на что не жалуюсь...» и т. д. Потом я только сообразил, что это наверняка пришло оттуда, когда я держал растяжку в 1967-м. Странно, но я осознал только в 2000-х годах, что это было от той растяжки лозунговой. Потом мы делали второй лозунг в 1978 году и так далее. Вся эта серия — та линия, которая была инспирирована Буковским в 1967 году, когда мне было 17 лет. Но я этого тогда не понимал. Сам лозунг был по форме политическим, т. е. был точно таким же, как растяжки «Слава трудящимся» и «Выполним задание партии», тоже на красном кумаче белые буквы, но с прямо противоположным содержанием: не политическим (императивным), а именно наоборот — от первого лица и о том, что «я ни на что не жалуюсь» и т. д. На этом контрасте и сработала та вещь. Она на следующий год попала на обложку Flash Аrt, самого тогда главного международного журнала по современному искусству.

Мария Крамар: Давайте вернемся к искусству. Если вашу насыщенную художественную практику разложить на отдельные части, то можно обнаружить логические, семантические и структурные связи между всеми вашими проектами и современными медийными форматами и практиками. Большой блок «поездок за город», начавшихся в 1976 году, сегодня выглядит как геймплей с заданной системой координат, поисками чего-либо в городском пространстве, с входом и выходом из игрового пространства и так далее. «Разговор с лампой» (1985) — первый советский видеоарт. Ваши видео, снятые дома в гостиной, в ванной комнате — это рум-тур: формат, когда подростки снимают свою комнату. В 1990 году вы сделали первый летсплей «Нинтендо Бохум» (видеосъемка Вадима Захарова). В 2011 году вы сделали видео про вейп как новый способ курения. Можно найти много пересечений того, что происходило в конце 1980-х и 1990-х, с тем, что происходит сейчас. Можно ли сказать, что вы по-прежнему чувствует эти тренды, особенно в диджитале? Планируете ли вы дальше такое продолжать?

Андрей Монастырский: Современность — главная для меня категория. Важно, чтобы мир современности присутствовал, но не на уровне темы, а на уровне формализации, технологии, обращения. Для меня было важно, когда появились первые магнитофоны и кассетники. Я же начинал, когда были еще катушечники. С кассетниками мы сразу начали делать акции. Потом появились компьютеры и видеорегистраторы. Как что-то появляется, я тут же это пытаюсь использовать в эстетических ситуациях. Для меня аппарат, глаз и способ передачи материала связаны со смыслом и темой. Тема исчезает рано или поздно — вернее, через аппаратуру, технику формализуется, отдаляется, становится такой же, как, например, у немецких романтиков. У нас была акция в 2006 году: мы использовали двадцать два портрета немецких романтиков в лесу на поляне, развесили их, включив фонограмму. Меня интересует та современность, которая есть всегда, а не сегодняшняя современность. Сегодняшняя современность как постоянно присутствующее некое напряженное поле, как дыхание и «всегдашняя» современность — это разные вещи. Дюшан говорил, что его главное произведение — это его собственное дыхание. Тематически человек может находиться в разное время в разных темах.

Мария Крамар: Я скорее не про жанровое или тематическое деление, а про перечисленные мной режимы коммуникации. Сейчас популярен режим стрима, например. Вы на кого-то подписаны из стримеров?

Андрей Монастырский: Сначала я следил за стримершей Кариной, давно, когда она ругалась матом — это было сильно. Сейчас она уже перестала это делать. Она гейм-стримерша, то есть она играет в компигры.

Мария Крамар: А лекции не слушаете, например, стримы на канале Bushwacker?

Андрей Монастырский: Нет. Но я все время кого-то смотрю, тревел-блоги смотрю все, кто куда ездит (особенно пару «Пилотов», Александра и Дарью). Еще есть Хоббит Отшельник — он сидит в землянке под Переяславлем. Я его начал рано смотреть, у него тогда была просто землянка и книжки, а сейчас он много там всего наставил, каких-то прибамбасов с крутящимися шарами, свет, завел себе большого кролика, то есть создал целый мир и оттуда говорит. Он любопытный — главное, что реально в лесу живет, метрах в пятидесяти от шоссе. Странная вещь, необычная.

Мария Крамар: Протохристианская?

Андрей Монастырский: Нет, у него нет религиозной темы.

Мария Крамар: Вам самому никогда не хотелось вести стримы?

Андрей Монастырский: Нет.

Мария Крамар: Из-за короткой дистанции со зрителем?

Андрей Монастырский: Наверное, да. Нет возможности обработать материал, думаю, из-за этого. Есть композитор Николай Воронов, его я иногда смотрю, у него бывают стримы, но в основном он выкладывает видео.

Мария Крамар: А Похититель Ароматов?

Андрей Монастырский: Нет. Это кто?

Яна Сидоркина: Парень, украинец. Рассказывает про парфюмерию.

Андрей Монастырский: Вот это я не смотрю.

Яна Сидоркина: У него есть образ кассирши из «Пятерочки», он записывает видео на разные темы. Это его альтер эго.

Андрей Монастырский: Он московский?

Яна Сидоркина: Киевский, а живет в Бирмингеме. Его первый канал забанили якобы за то, что он проводит чат-рулетки. Он там в образе женщины с бородой.

Андрей Монастырский: Есть еще один такой же — Бьютибой. Он говорит по-русски, но азиат. Я видел его чат-рулетку: он там с мужиками говорит как женщина, начинает кокетничать, а они отвечают. Но он потом себя раскрывает.

Яна Сидоркина: А этот не раскрывает. По образованию он, кстати, физик, образованный человек.

Афиша выставки «Шизокитай (галлюцинация у власти)»
Фото: russianartarchive.net

Андрей Монастырский: Я несколько дней назад посмотрел видео путешественника Касё Гасанова, который ездил в Чунцин в Китае. Это самый большой в мире город, там 33 миллиона население. Он там походил и снял видео, которое производит чудовищное впечатление. Я связан с этим Чунцином тем, что в 1984 году сделал странную графическую работу — «Парашютная вышка в Чунцине». Я ее выставлял на выставке «Шизокитай» в 1989 году. Это маленький лист — коллаж на А4. Но в то время это был обычный маленький город. Вдруг он вырос с тех пор, теперь это город в 33 миллиона жителей с гигантскими говнобетонами. Но там есть психоделика, трангрессивность странная — вдруг возникает другая реальность.

Яна Сидоркина: В Брюсселе есть музей BOZAR, где проводилась выставка нигерийских художников из Лагоса — это самый большой город в Африке, на 22 миллиона. Этот город вырос с 1990-х годов, потому что тогда в нем было около миллиона жителей. Мэр города на выставку приезжал — это такой африканский вождь в национальной одежде с двумя вельможами. Художники снимали город. Понятно, что в городе есть трущобы, при этом там есть, как на Кавказе, люди, любящие одеться с шиком. Эта выставка была про таких людей, которые там самые модные, а для нас это выглядит дико.

Андрей Монастырский: Вождь говорит на английском?

Яна Сидоркина: Да, там английский язык, в Нигерии.

Андрей Монастырский: То есть у них нет местного африканского языка?

Яна Сидоркина: В Нигерии английский — официальный язык. Я хотела спросить про другое. Сначала вы Киевогорское поле снимали, акции делали, а потом вы говорите, что его застроили.

Андрей Монастырский: (показывает карту) Видно, что его застроили почти все, и поставили табличку два года назад, что будет штраф в 20 тысяч рублей, если туда войти. У нас отняли это поле.

Яна Сидоркина: Вы уже снимали видео в туалете. Куда дальше?

Андрей Монастырский: В могилу, гроб.

Яна Сидоркина: Деятельность будет продолжаться, города будут застраиваться.

Андрей Монастырский: А кто будет продолжать?

Яна Сидоркина: Не кто, а где?

Андрей Монастырский: Если отъехать от нашего Киевогорского поля еще на 30 километров по тому же Рогачевскому шоссе, вы найдете полно такого. Я же с 2007 года новые места находил через гугль. Для немецких романтиков я нашел место через гугль мэпс. Я предлагаю искать такие места именно через гугль.

Яна Сидоркина: То есть страха потери пустот, диких мест у вас нет?

Андрей Монастырский: Мне неприятно. Это поле Киевогорское для моего сознания было метафизическое, как чистый лист бумаги, на котором чертятся какие-то линии. Умозрительное оно было очень, подходящее. А когда его стали застраивать, герметизм полностью исчез, но там началось другое — психологизация. Там есть какие-то драматические моменты, то, что связано с человеческим жильем, судьбой, — там это все есть, литература есть. Но вот этой геометрии и метафизики уже нет, осталась только литература. Так я понимаю это.

Яна Сидоркина: Как для вас литература соотносится с другими видами искусства, как вы относитесь к собственному литературному творчеству — почему, например, до сих пор не было отдельного издания вашего романа «Каширское шоссе»? А еще интересно, почему ваша поэзия распадается на две части, угарную и менее угарную?

Андрей Монастырский: Концептуализм включает в себя на равных правах и литературу, и философию, и изобразительное искусство, и музыку, и науку — все, что угодно. Он высвечивается на всех этих перекрещивающихся на нем и создающих его лучах. Про «Каширское шоссе»: из-за опасливой скромности. В 1980-е годы в нашей компании был интерес к «Росту психопатологических мощностей в СССР» (например, наш с Владимиром Сорокиным персонаж Аэромонах Сергий и его «творчество»), вот «угарное» (смех) — это оттуда.

Андрей Монастырский и Владимир Сорокин играют в динозав­риков. Кясму, Эстония, около 1981 года
© Георгий Кизевальтер

Яна Сидоркина: Есть ли такие книги, к которым вы возвращаетесь на протяжении всей вашей жизни?

Андрей Монастырский: Древнекитайская поэзия, классические старые китайские романы «Путешествие на запад», «Сон в красном тереме», «Речные заводи», «Троецарствие», Гете, немецкие романтики, «Волшебная гора» и «Иосиф и его братья» Томаса Манна, Толстой, Гоголь, Сорокин, Керуак, обэриуты и много чего еще.

Яна Сидоркина: Если бы у вас была возможность переиздать старую книгу, которую сейчас нигде невозможно найти, что бы вы выбрали?

Андрей Монастырский: Зайцев А. И. Грибные комары рода Sciophila Meig. (Diptera, Mycetophilidae) Голарктики. М.: Наука, 1982.

Мария Крамар: Вы писали диплом про Николая Лескова. Это крайне важный русский писатель. Процитирую небольшой отрывок из «Запечатленного ангела», где герой Марк, старовер, объясняет англичанину, почему икона гореносна:

«— Прости меня, любезный: я тебя не понимаю, почему ты это почитаешь гореносным?

— А потому, мол, что таковое изображение явственно душе говорит, чего христианину надлежит молить и жаждать, дабы от земли к неизреченной славе бога вознестись.

— Да ведь это же, — говорит, — всякий из Писания и из молитв может уразуметь.

— Ну, никак нет, — ответствую, — Писание не всякому дано разуметь, а неразумевающему и в молитве бывает затмение: иной слышит глашение о „великия и богатыя милости“ и сейчас полагает, что это о деньгах, и с алчностию кланяется. А когда он зрит пред собою изображенную небесную славу, то он помышляет вышний проспект жизненности и понимает, как надо этой цели достигать, потому что тут оно все просто и вразумительно: вымоли человек первее всего душе своей дар страха божия, она сейчас и пойдет облегченная со ступени на ступень, с каждым шагом усвояя себе преизбытки вышних даров, и в те поры человеку и деньги и вся слава земная при молитве кажутся не иначе как мерзость пред господом».

Андрей Монастырский: Очень здравое рассуждение.

Мария Крамар: Если обратиться к вашей практике, то у вас тоже в первую очередь появляется текст. Икона — это тоже текст, в первую очередь. Инструкция по созданию образа и служению ему.

Андрей Монастырский: Да.

Мария Крамар: Можно ли сказать, что это повлияло каким-либо образом на ваш выбор Лескова в качестве темы диплома?

Андрей Монастырский: Нет. Это могло быть, но дело в том, что там развилка присутствует: одно дело — чистота, буддистская линия пустоты, а вторая линия — это ангелы, христианство, иконы, православная линия, Владимир Лосский. У меня это было вместе тогда, плюс акции. У меня возникло такое шизофреническое расщепление, из-за которого я начал в 1981 году заниматься аскетической практикой, исихазмом. Я ходил на службы, читал только религиозную литературу. Я сошел с ума, попал в дурдом и написал «Каширское шоссе» по этому поводу. Я спасся от полного погружения в безумие, смог выйти — обычно не выходят из этого — через воспоминания о дзен-буддизме и о Канте, о его «Критике чистого разума», которую я конспектировал в 1965 году, в возрасте 15 лет. Когда ввелся этот дискурс в мое патологизированное сознание, я смог так медитировать, что патологизация постепенно ушла. Это важный трансгрессивный момент через возвращение к дзену, который был в основе наших акций (можно сказать об этом и в комическом ключе, что «теозис был заменен дзеном», смех часто спасает от тягостных залипаний в символизмах). Лесков — это был эпизод для меня, где-то в 1979 году. На самом деле я больше тяготею к буддистской традиции, именно к дзен-буддистской. Христианство для меня важно прежде всего с точки зрения этических лютеранских дискурсов, которые связаны с пустотой. Интересно рассмотреть, откуда у русского человека привычка к несвободе? Это же очевидно есть: поддерживать таких массовых серийных убийц, как Сталин, Грозный?

Мария Крамар: Это смирение.

Андрей Монастырский: Не смирение. Смирение — это следствие. Первично другое. Когда ребенок ходит в православную церковь — главное для него сакральное место, — то он попадает как бы в антикварную лавку, где огромное количество икон, подсвечников, паникадил, разного рода ДПИ [декоративно-прикладное искусство — прим. ред.] — все заставлено, как в антикварной лавке, там нет пустоты. Нет свободного места. Посмотрите, как у лютеран, — там только пустые стены и распятие. Они приучаются к свободному пространству с самого детства, поэтому свобода для них как биохимический уровень. У православных все занято, нет свободного места. И это как-то оказывает влияние на все уровни несвободной жизни у нас.

Ирина Нахова и Андрей Монастырский. Москва, 1974
© Георгий Кизевальтер / Архив Музея современного искусства «Гараж»

Яна Сидоркина: Вы выросли на Кольском полуострове, там пустота.

Андрей Монастырский: Да, во мне заложена эта пустота. Я же пять зим начиная с 1949 года до 1955-го провел там. Меня туда вывозили именно на зиму, лето я проводил у бабушки с дедушкой в Сокольниках, а ездил я туда потому, что отец был военным летчиком. Мы жили в бараке на аэродроме, где вообще ничего не было, кроме пустого бесконечного снежного поля до горизонта, и еще полярная ночь. То есть я жил пять зим в полярной ночи, где иногда только бывало северное сияние. Вот эта белая пустота лежит в основе моего бессознательного, моей психики. Поэтому я с этой оптикой на все и смотрю с тех пор.

Мария Крамар: В мире сегодня заметен повышенный спрос на буддистские практики, поиск себя, медитацию, осознанность. Интересно, что осознанность становится экономической единицей: ты хочешь быть более осознанным, чтобы стать более эффективным менеджером и выполнять больше задач в единицу времени. Спокойный ум стал неолиберальной валютой. Вам не кажется, что подобный уровень работы с собственными ценностями, с эго, с культом себя превращает человека в эмпатийно изолированного и нечувствительного, в том числе к социальной или политической несправедливости? Вот в православии я чувствую ближнего, там мое эго уменьшается.

Андрей Монастырский: Я думаю, что в буддизме через раздувание эго оно же и лопается. В православии «я — эго» остается. Множество «я — эго» — соборность. Там нет концепции исчезновения «я», там смирение есть, но, чтобы смирять, надо иметь то, что смирять. В буддизме есть концепция иллюзорности «я». В моей православной практике никакой соборности вообще не было — это были другие времена. Конец 1970-х — начало 1980-х — там все было построено на индивидуальности, а не на соборности. Церковь была под гнетом, государство было против церкви, а сейчас симфония с государством. Церковь как часть государства, как отдел спецслужб. Новая РПЦ была создана в 1943 году Сталиным, он же уничтожил всю церковь предыдущую, просто расстрелял 41 епископа и митрополита в 1937-м и 1938-м годах, осталось четыре иерарха, которые были сотрудниками НКВД. В 1943 году он их собрал и создал сталинскую РПЦ как орган НКВД в том числе. Это такая внешняя картина церкви, объективная история РПЦ. Я ничего не понимаю в соборности, но в то время, хотя церковь тоже была отделом КГБ, там были странные токи свободы. Это непонятно — видимо, разрушалась конструкция государства, идеология рушилась, поэтому возникали дыры, через которые ветер свободы задувал. Тогда люди задумались, стали Вл. Лосского читать «Опыты мистического богословия», «Добротолюбие», чистую литературу, не связанную с пропагандой, патриотизмом, а связанную с христианством, где нет никакого патриотизма, а есть только Царствие Небесное.

Мария Крамар: Как вы считаете, какие перспективы у фетиша осознанности? К чему может привести обсессивный селф-брендинг?

Андрей Монастырский: Осознанность — это скорее кастанедовский термин, а не буддистский, где центральную роль играет медитация на шунью.

Мария Крамар: Я имею в виду высокую популярность различных практик медитаций в школах, корпорациях и армии, широкое разнообразие бизнес-йоги и курсов корпоративной осознанности. Вот, например, тре­не­ров осо­знан­но­сти при­гла­ша­ют на Ми­ро­вой эко­но­ми­че­ский фо­ру­м в Давос.

Андрей Монастырский: Я тут не очень осведомлен. Я скорее литературный дзен-буддист, мне нравятся коаны, какие-то тексты про шунью, мадхьямику. Я предпочитаю старые настоящие тексты, но в обрамлении научных статей. У нас с 1920-х годов была прекрасная школа буддологии, очень качественная. Они писали все по-русски и по-английски — например, Щербацкой. Эта школа дотянулась до конца 1980-х годов. В Бурятии есть Институт востоковедения, даже сейчас там есть буддологическая кафедра, которая выпускает иногда сборники статей о буддизме, где разбирают старые настоящие тексты. У меня научная оптика интересов, не религиозная. Буддизм — это не религия, там нет бога. Есть народный буддизм, где поклоняются статуям Будды, но причем здесь это? Буддизм — это философия, учение. Это система медитаций, практик, но там не осознанность, а успокоенный ум. Термина «осознанность» в текстах, которые я читаю, вообще нет. Это именно кастанедовская традиция, а практика медитации — это успокоить ум. Есть простейшая концепция буддизма, четыре благородные истины: жизнь — это страдания, болезни, старость, смерть, причина этому — наши страсти, неуспокоенный ум; если человек успокаивает свой ум, то он выходит из этой сансары страдания.

Мария Крамар: Это состояние спокойного ума стало экономической единицей, оно успешно продается.

Андрей Монастырский: Ну да, экономическая антреприза обычных проходимцев. Это нормально, всю жизнь так было. Настоящие буддисты говорят, что хорошо, когда дхарму ругают. Это полезно для дхармы.

Яна Сидоркина: Прокомментируйте, пожалуйста, некоторые термины из «Словаря московского концептуализма»: паратантра, шуньявада, шуньята?

Андрей Монастырский.
«ДЫШУ И СЛЫШУ» (1983)
Фото: lacan.moscow

Андрей Монастырский: Это все шуньявадийские термины.

Шуньята — это пустота как метод редукции фантазмов коллективного тела, символизмов, теорий, символов. Через шунью человек может как бы «выпрыгнуть» в прямое восприятие и действие, выпрыгнуть из «самого себя» через просвет бытия. У даосов похожая методология «исправления имен», у Гуссерля — феноменологическая редукция, то есть возвращение к началу, но начало всегда ускользает, поэтому это процесс, а не цель. Этот прыжок через дыру-шунью к прямой реальности — постоянный процесс, а не цель, потому что начала достигнуть нельзя, иначе оно перестает быть началом.

Яна Сидоркина: Давайте поговорим о самом сообществе московских концептуалистов, о его состоянии сейчас. Гройс уехал в в начале 1980-х, Пивоваров тоже, Кабаков в конце 1980-х. Год назад я навестила Пивоварова в мастерской в Праге. Была у Гройса в Нью-Йорке — он скучает по Германии. В том же городе живет и Кабаков. Но сейчас никто ни с кем не общается.

Андрей Монастырский: Мне буквально вчера Тупицын написал, что они встречались в кафе с Комаром и его женой, Комар очень хвалил Нью-Йорк, говорил, что США — идеальное государство. А Виктор с Ритой, наоборот, ругали.

Яна Сидоркина: Основные теоретики, как Тупицын, уехали, сейчас нет этого коллективного тела в России. Кто-то из молодых продолжает ваши традиции?

Андрей Монастырский: Да. Андрей Кузькин, Ира Корина, которые ходят на наши акции, Ян Гинзбург, Дима Хворост и другие есть.

Яна Сидоркина: Это можно назвать продолжением московской концептуальной школы?

Андрей Монастырский: Я это не называю концептуальной школой. Это уже просто свободное движение не на рельсах только концептуализма. Там может быть все что угодно.

Яна Сидоркина: Но концептуализма уже нет?

Андрей Монастырский: Он бывает как составная часть.

Яна Сидоркина: Школы именно?

Андрей Монастырский: Школьного нет, но и школьности нет. Полная индивидуальная свобода.

Мария Крамар: А знаменитая тусовка в Южинском переулке, конца 1960-х — начала 1970-х...

Андрей Монастырский: Ни разу там не был.

Мария Крамар: Но сфера интересов как-то пересекалась: переводы Головина, поиски сакрального, общие интересы в поэзии, литературе?

Андрей Монастырский: Мы вообще никак не пересекались.

Мария Крамар: Это удивительно.

Андрей Монастырский: Это немного раньше было. Контактов с ними не было, но мы знали о них. С Мамлеевым иногда встречались случайно, я его знал как великолепного писателя, но не как идеолога.

Мария Крамар: Первый современный художник, с которым вы познакомились, — это Кейдж. Среди композиторов, которые на вас повлияли, вы называете представителей Новой венской школы, представителей первой волны авангарда, а не второй. Более академическая тусовка, которая не занималась поисками космологического, сакрального. Если говорить о послевоенной музыке, есть ли для вас какие-то еще важные фигуры, кроме Кейджа, близкие вам идеологически?

Андрей Монастырский: Отдельные вещи Штокхаузена. Я с конца 1970-х годов постоянно слушаю фоном Стива Райха и Филиппа Гласса. Их музыка для меня как медитативный фон, как настроение (так же и Бах). Я их не слушаю как Берлиоза, например, а именно как фоновую музыку, как stimmung [«настроение» в переводе с немецкого — прим. ред.].

Мария Крамар: Эмбиент?

Андрей Монастырский: Немного не то. Эмбиент — это просто иллюстративная музыка, иллюстрация к состоянию. У Райха с Глассом все-таки не иллюстрация, а само состояние, оно первично, очень современно. Эмбиент уже не современен, он слишком гладкий, там просто идет звук.

Мария Крамар: Не соглашусь с вами, эмбиент сейчас крайне популярный жанр.

Андрей Монастырский: У меня, видимо, тоже какое-то литературное отношение к музыке, потому что для меня важен еще и миф. Просто для течения музыки миф никакой не важен, там ритм, а для меня миф истории важен (аудиодискурс). Tangerine Dream 1975 года — это особая музыкальная сфера, или Клаус Шульце 1977-го. Знания об этом важны для моего переживания музыки, а не просто чистое ее течение. Дистанция между музыкой и мной всегда сохраняется. Эмбиентные дела предполагают наркотическое погружение. Для меня это погружение недопустимо почему-то (для меня важно именно сохранение дистанции аудиодискурса между мной и тем, что я слушаю, даже если это рок-н-ролл).

Андрей Монастырский
Фото: conceptualism.letov.ru/literratura.org

Мария Крамар: Это как со стримом: дистанция, которую вы хотите сохранить.

Андрей Монастырский: Да, дистанция. Не знаю, почему. Видимо, детский страх этой снежной равнины ночной, чувство, что там опасно. Все, что призывает к растворению, кажется опасным. Может быть, из-за этого инстинкта я тогда и вылез из своего залета в православный психодел. Это животный инстинкт, который воспитался у меня там, за полярным кругом. Я всегда действую на краю самого себя, а себя я полагаю как пустое. Смешно, тот аэродром с бараком, где мы жили, располагался на территории бывшего монастыря, место называлось Луостари — монастырь в переводе с финского, я это узнал только в 2000-х годах. Моя настоящая фамилия Сумнин, а псевдоним мне придумал приятель в 8-м или 9-м классе. Я тогда и не знал, что Луостари — монастырь. Мать и отец тоже не знали. На фотографиях 1950-х годов рукой матери написано «Луостари», но она не знала, что это такое.


Яна Сидоркина: У меня вопрос по поводу недавних блогерских нападок на вас. Все началось с того, что мы в телеграм-канале «ты сегодня такой пепперштейн» опубликовали фотографию вашей работы «Ветка», которая недавно попала в коллекцию ГТГ. Потом непонятно в чьем канале CULTRAS появился яростный пост о том, что госмузей потратил огромные деньги на ветку со скотчем.

Андрей Монастырский: А причем здесь я? Я цену не назначал.

Яна Сидоркина: Их поддержало много людей, началась дискуссия на тему «искусство это или нет».

Андрей Монастырский: Типа «я тоже так могу», так всегда широкие массы любителей традиционных искусств говорят о «Фонтане» Дюшана, «Черном квадрате» Малевича и «4.33» Кейджа. Но дело в том, что в данном случае деньги не государственные — 100 миллионов дал Потанин.

Яна Сидоркина: Вопрос ваших оппонентов в том, почему госмузей такое берет.

Андрей Монастырский: Потанин до этого дал столько же денег Центру Помпиду, и там никаких скандалов не было. [Речь идет о выставке 2017 года «Коллекция! Современное искусство в СССР и России 1950−2000: уникальный дар музею». — Прим. ред.]

Яна Сидоркина: Скандал в том, что в Третьяковку попала именно «Ветка», а не академическая живопись, не скульптура.

Андрей Монастырский: Ну это уровень дискуссии о Малевиче и его «Черном квадрате». Лично для меня современное искусство уже минимум сто лет на другом горизонте существует, в другой парадигме.

Яна Сидоркина: Да, но об этом говорят профессиональные СМИ и люди искусства. Они критикуют государственный музей за то, что он купил «Ветку» и растрачивает бюджет.

Андрей Монастырский: А что они хотят, чтобы брали? Я этого не знаю. Вот в фейсбуке художники ругаются типа советских МОСХовских, меня вот это заинтересовало. Если они ругаются, значит, работа хорошая. Теми же словами «Фонтан» Дюшана ругали и импрессионистов. Началось это все больше ста лет назад. Мне интересно происходящее, потому что это говорит о том, что работа хорошая. Когда большинство людей говорит, что это говно, значит, это хорошо.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.