Поэт Даниил Да, родившийся в Сочи, но давно покинувший город, пытается разгадать, почему черноморский эдем не породил хоть сколько-нибудь заметной литературной традиции, лишен и голоса, и слушателя. Что делать в месте, которое никак не дает тебе определиться — кто же ты: трудящийся на отдыхе, отдыхающий, впавший в блуд труда, или и то, и другое сразу? Почему в Сочи можно побывать только проездом и отчего тут так легко сгинуть? И когда, черт возьми, нам ждать явления «южного Родионова», который наконец восславит говорок местных таксистов, продавцов ставриды и официантов, дерущихся с гостями ресторана «Кавказский аул»? Очерк подготовлен в рамках проекта «Маленькая Россия», который «Горький» делает совместно с Фондом Михаила Прохорова.

Даниил Да
Фото: Лилит Матевосян

Ощущение Сочи как некоего загона, откуда не вырваться, я подцепил в раннем детстве, когда еще не писал стихов. Я не задумывался, откуда этот мрак, притаившийся в кронах кипарисов. Сейчас думаю, что, возможно, это связано с нулевой историей города: местное население — все эти убыхи, джегеты, медозюи и медовеи, безжалостно выметенные с родовых земель в пору российского освоения Кавказа, — должно быть, прокляло эти края и всех, кто тут поселился потом.

Сочи — идеальное место, чтобы пропасть или сгинуть. В стычке с местными горцами у мыса Адлер, к примеру, когда-то погиб декабрист Бестужев-Марлинский. Тело его так и не нашли — пропал, растворился. Его соратник, поэт-декабрист Александр Одоевский, тот самый, который написал «из искры возгорится пламя», тоже сгинул на территории Сочи — умер от малярии. Где-то неподалеку, на кудепстинских дачах, потерялся архив Федора Достоевского, который его вдова Анна Сниткина вывезла из Петербурга в 1917 году. Здесь, в саду на улице Ореховой, лежал под деревьями полупарализованный писатель Николай Островский — водил вслепую рукой по самодельным трафаретам, писал «Как закалялась сталь».

Шоссе в Красную Поляну. Ущелье Ахцу. Начало 20 века
 

Другая и, пожалуй, более многочисленная категория людей, причастных к литературе и так или иначе связанных с Сочи, — приезжающие и проезжающие. Надолго здесь никто не оставался, и дом, как Чехов в Ялте, не выстраивал: лечились жгучей мацестинской водичкой, пили вино, кушали шашлык, заводили стремительные курортные романы — и вскоре уже отправлялись обратно по домам. На два года задержался в поселке Эсто-Садок, в районе нынешней лыжной мекки Красной Поляны, эстонский прозаик Антон Таммсааре: превозмогал, как и Чехов, туберкулез.

Те, кто пришел и задержался на узкой, дай бог в десяток километров, полоске почвы, зажатой между морем и горами, строили волнорезы и санаторные величественные корпуса, прокладывали дороги и возводили виадуки, исполняя пророчество Бестужева-Марлинского: «роза расцветает тишью, железо бранное будет поражать только грудь земли, цепные мосты повиснут через пропасти, над которыми страшно было видеть и радугу; и валдайский колокольчик загудит по крутизнам, где теперь свистят только пули».

Едва появившийся город нужно было наполнить новыми смыслами, новой памятью, новыми памятниками. Не случайно памятников Николаю Островскому в Сочи два — горельеф у здания ФСБ на Курортном проспекте и титан в распахнутой шинели, шагающий в вечность у ресторана «Каскад». Горельеф 1964 года (Островский в нем вылезает из мраморной стены, будто из небытия или третьего измерения) несет на себе максиму, въевшуюся в подкорку каждого, кто, как и я, смотрел в окошко автобуса, проезжая через Верещагинский виадук: «Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы».

Стела с горельефом Н. А. Островского, из мрамора. Скульптор И. Беккерман, архитектор Е. Сердюков
Фото: localway.ru

Автор стелы, сочинский скульптор Игорь Беккерман, в 1974 году уехал в США. Опороченный отъездом памятник решено было идеологически закрепить, продублировав. Еще один Островский, но уже десятиметровый, появился в 1979 году в сквере на Курортном проспекте. С ним у меня связана личная история. Местный горком комсомола в начале 80-х отправил моего папу в Шепетовку (там прошла юность писателя и там же разворачивается основная тема его знаменитого романа — прокладка узкоколейки) для того, чтобы он привез оттуда кусок рельса той самой корчагинской ветки. По пути, где-то под Ростовом, водитель «Волги» заснул, машина пробила ограду водохранилища и рухнула в воду. Папа рассказывал, как он и его попутчики выбирались через боковое окно (двери от удара об воду заблокировало), потом плыли на поверхность... Рельс из Шепетовки в итоге все же привезли и закопали в основании монумента.

В начале 1990-х в музее Островского смотрителем работала моя подруга. Помню, что мне доставляло нескончаемое наслаждение расписывать музейную книгу отзывов историями выдуманных персонажей. Я выдумывал трактористов и шахтеров, студенток и профессоров, каждая из креатур что-то такое вещала на свой манер, поучала, изумлялась, давала советы.

В Сочи Островский бывал санаторными наездами, но надолго задержался, приехав в июне 1932 года. Мой близкий друг рассказывал, что его мама в детстве часто видела писателя: его выносили на кровати во двор и ставили под сливу, где он и лежал, не в силах согнать садящихся на лицо пчёл.

В 1936 году правительство Украины подарило писателю собственный дом в Сочи, а нарком Орджоникидзе — легковую машину. Писателя посетил будущий нобелевский лауреат Андре Жид, и вышел от Островского потрясенный. «Я видел современного Иисуса Христа», — якобы сказал Жид. Парадокс: Сочи даже издали не мелькнул в книгах Островского, будто его и не было. С одной стороны, это понятно: обездвиженный писатель города в общем и не знал. С другой — ну не мог же пряный запах цветущих магнолий не волновать сердца, пускай и из закаленной стали!

Французский писатель Андре Жид навещает Николая Островского. 8 августа 1936 года
Фото: muzei-ostrovskogo.ru

Владимир Маяковский устремился в Сочи в погоне за своей последней пассией — актрисой Полонской. Поэт прибыл на курорт с собственной каучуковой ванной, в море купаться наотрез отказался — «грязь может долипнуть», — устроил скандал в гостинице «Кавказская ривьера». В Сочи ВВМ не написал ни стихов, ни писем, зато несколько раз публично выступил, в том числе в клубе ГПУ и с крыши санатория № 7 — будущего НИИ курортологии и физиотерапии (хотя по всему Гуглу усматривают в неоконченных стихах постэффекты этой поездки: «Ты посмотри, какая в мире тишь!/ Ночь обложила небо звездной данью./ В такие вот часы встаешь и говоришь/ Векам, истории и мирозданью»).

Несколько лет назад мы с друзьями попытались залезть на знаменитую крышу, но были изгнаны усатыми ЧОПовцами. Лаконичные, спроектированные самим Щусевым корпуса института доживают последние дни. Застройщик ждет, когда все окончательно распадется в пыль — и на южный склон Бытхи (в отсутствие скандалистов масштаба Маяковского) можно будет аккуратно пристроить очередную титаническую высоточку.

Что осталось от титанов — поросшие плющом руины. Бестужев-Марлинский в целом оказался прав, но не во всем. По крутизнам в итоге загудел не валдайский колокольчик, а заголосил Григорий Лепс. Ресторанной лирике, посвященной советскому курорту, следует отдать отдельный материал. «Черное море, белый пароход. / А я приехал в Сочи на денежный расход. / Белые брючки, розовая жизнь, / Я знаю эти штучки — карманчик мой, держись!» — пел отец русского шансона Вилли Токарев, задавая вектор сочинской лирике на долгие годы вперед. «Знал бы прикуп, жил бы в Сочи / Вместе с Олей, дамой-треф», — вторил Токареву Игорь Корнелюк.

Даже Иосиф Бродский, проездом (да еще в самую глухую — январскую — пору) побывавший в Сочи в конце 1960-х, не избежал этой знакомой, пусть и облагороженной горькой иронией, интонации: «Второго января, в глухую ночь, / мой теплоход отшвартовался в Сочи. / Хотелось пить. Я двинул наугад / по переулкам, уходившим прочь / от порта к центру, и в разгаре ночи / набрел на ресторацию „Каскад”. / Шел Новый год. Поддельная хвоя / свисала с пальм. Вдоль столиков кружился / грузинский сброд, поющий „Тбилисо”. / Везде есть жизнь, и тут была своя». Отметим ставшую монолитной рифму «Сочи — ночи» и посмотрим, кто еще искал вдохновения в местных расселинах.

«Но тут пошли в бурун колеса / Авто. — Мацеста, ванна — Стой. / Я в орденах фурункулеза, / Торжественный сажусь в настой», — так описывал посещение мацестинских ванн акмеист Владимир Нарбут. Пристально всматривался в мерцание таинственных сочинских светлячков Николай Заболоцкий: «Ничтожно и темно их девственное пламя / И неприметен их одушевленный прах». Это вам не шашлычок под коньячок — гений видит большее: «Сливая целый мир в единственном дыханье, / Там из-под ног твоих земной уходит шар, / И уж не их огни твердят о мирозданье, Но отдаленных гроз колеблется пожар».

Собственным голосом Сочи так и не обзавелся. Не нашлось того, кто сформировал бы и воспел местную идентичность, почтил память уничтоженных автохтонов, отдал бы должное советскому прошлому курорта, тому времени, когда строились приходящие ныне в упадок санатории, и не обошел бы вниманием курортный флер субтропического рая: мимолетных встреч, сизого шашлычного тумана над набережной, рубиновой изабеллы в фужерах, романтики драк с официантами в ресторане «Кавказский аул». Нет того, кто перевел бы в торжественный ямб говорок местных таксистов — ушлых разводил, встречающих ошалевших туристов у выхода из аэропорта; нет того, кто упивался бы местными топонимами, похожими на звучание взбешенного ручейка. Собственного Волошина в Сочи так и не появилось. Возможно потому, что еще античные культурно-исторические активы Коктебеля конвертировались в куда более звонкую валюту вдохновения, нежели сероводородные ущелья Северного Кавказа.

«Кто я и что я тут делаю?» — вот основной вопрос, которым должен задаваться каждый сочинец. Я человек труда или тот человек, который от труда отдыхает? Если я работаю, то почему работаю на тех, кто отдыхает? Если отдыхаю, то почему не похож на настоящих отдыхающих? Только начни задумываться об этом — и попадешь в прострацию, длящуюся до конца жизни. Из лабиринта проклятых вопросов выхода, кажется, нет. Кроме дозволенных обществом и тоже никуда не ведущих: стаканчик доброго вина на завтрак; полдень с удочкой на волнорезе; вечер, когда в ослепших за день глазах вспыхивают бледные огоньки светлячков. Куда в этом случае нести свой экзистенциальный ужин, какие слова кричать над Агурским ущельем?

Речь сочинца дика и своеобразна: с одной стороны подпирает Кубань-матушка, с другой — дают жару диаспоры. Гибрид получается настолько характерный и узнаваемый, что спутать этот выговор ни с чем невозможно: с одной стороны — апрес ахперес, с другой — смешная южнорусская балакачка с ее кущерями и кабыздохами. Манера разговора у местных и предельно расслабленная, и максимально агрессивная одновременно: переключение между регистрами происходит настолько быстро, что не всегда успеваешь сориентироваться. Собственно, если вы забыли, как говорят в быту классические сочинцы, включите с любого места ютуб-сериал «Непосредственно Каха» — вспомните моментально, ручаюсь.

Сочи. Башня на горе «Ахун». 1960 год
Фото: fotostarina.ru

Под окном квартиры моих родителей торчит бетонный пенек, увенчанный крышкой коллектора. Днем на ней греются кошки, вечером — расставляют пивные бутылки возвращающиеся с рыбалки мужички, а ночью — курит неположенное местная молодежь. Их голоса я слышу так же отчетливо, как если бы они разговаривали непосредственно в комнате. В какой-то момент я понял, что не могу по голосу идентифицировать говорящих. Понятно, что это молодые люди, но вот, кто они и откуда приехали, бог знает. Тягучая и не скажу, что приятная интонация, может принадлежать и грекам, и армянам, и переселенцам из Белореченска или Армавира. Южное солнце сплавило всех, кто остался тут, в единый фенотип, который пока не изучен, не вытащен на общее обозрение из этой слепящей тьмы или, если угодно, лучезарного сумрака.

Вот в чем отгадка, понимаю я: все местные жители Сочи — это пришлые люди. Они и живут-то здесь не как у себя дома: строят из гаражей отвратительные дворцы, городят заборы где только можно и нельзя, безжалостно рушат то, что досталось в подарок. Если Сочи — город, где все приезжие, то трудно фантазировать о том, чтобы у них вдруг возник свой собственный, объединяющий, один на всех литературный голос.

«Я художник не местный: попишу и уеду!» — эту присказку положено говорить, помахивая невидимым ножиком перед лицом собеседника. Почему никто до сих пор не решился торгануть местной идентичностью, вывести условного «южного Родионова» — непонятно, материал ведь богатейший! Одесский говор вошел в большую литературу, а сочинский все еще ждет своего часа. Пока еще сочинская идентичность носит смазанный, как тень магнолии на стене, какой-то не слишком уверенный — в отличие от балакачки — характер.

Но хочется верить, что яйцо василиска когда-нибудь лопнет, и оттуда выползет густо смердящий шашлычным маринадом и вечерним одеколоном автор, который сможет собрать фрагменты колорита в единое целое, дать голос безъязыким пляжам, диким кабакам и прекрасным ущельям, на дне которых, словно сигналы морзянки, вспыхивают и угасают желтые огни светлячков.