Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Прежде всего, какие книжные новинки появились к юбилею Иванова и какие мероприятия запланированы?
Елена Папкова: Важнейшее из того, что вышло к прошлым годовщинам при поддержке Института мировой литературы РАН — «Тайное тайных» в серии «Литературные памятники» (2012) и «Всеволод Иванов. „Бронепоезд 14–69“: контексты эпохи» (2018), — составило широкую источниковедческую базу для изучения творчества писателя. После 2018 года стали появляться издания уже аналитического характера. Это, например, книга Людмилы Якимовой «„При жизни признан классиком“. Всеволод Иванов в историко-литературном контексте 20-х–30-х годов ХХ века» (2019). Здесь творчество писателя рассматривается в одном ряду с произведения Б. Пильняка, И. Бабеля, А. Платонова, К. Федина. Затем были опубликованы две работы омского историка Анатолия Штырбула: книга для студентов «Всеволод Иванов в Сибири: страницы творческой биографии в контексте истории (1917–1921)» (2020) и роман «На изломе вечности» (2023), где Иванов — один из персонажей. Ну и, наконец, в серии ЖЗЛ вышла книга Владимира Яранцева «Всеволод Иванов. Жизнь неслучайного писателя» (2023). «Горький» опубликовал ее фрагмент. Стоит заметить, что все три автора, Якимова, Штырбул и Яранцев, — сибиряки. Так что теперь очередь за нами, москвичами и петербуржцами.
Что касается юбилейных мероприятий, то 21 февраля в районной библиотеке № 25 им. Всеволода Иванова состоялся литературный вечер, посвященный тайнам его писательского архива. До конца февраля в Библиотеке иностранной литературы работает выставка «Певец Сибири», где представлены все книги писателя и о нем, имеющиеся в этой библиотеке. И самое главное: 8–9 апреля в ИМЛИ РАН пройдет научная конференция «Русская литература второго советского десятилетия: темы, герои, сюжеты». Она также приурочена к 130-летию со дня рождения Всеволода Иванова. Надеюсь, что выйдет программа «Наблюдатель» на телеканале «Культура».
В названии одной из книг прозвучала формула: «При жизни признан классиком». Но известно, что этот классик писал многие вещи в стол, включая самые важные свои романы «Кремль» и «У». Их как будто бы извлек из небытия поток возвращенной литературы, но сам Иванов все же так до конца и не вернулся к читателю. Во всяком случае, он сегодня менее известен, чем другие «возвращенцы» — те же Пильняк, Бабель, Платонов. Почему так случилось?
Мария Черняк: Это очень острый вопрос, насколько они все вернулись, куда и к кому. В середине 1980-х — начале 1990-х мы переживали настоящую эйфорию, «Кремль» и «У» были опубликованы как раз на гребне волны возвращенной литературы, хотя первый роман в несколько урезанной редакции и с измененным названием — «Ужгинский кремль» — увидел свет еще в 1981-м. Дмитрий Лихачев в те времена говорил, что «каждое новое произведение — это шахматный ход, меняющий расстановку сил на всей „доске“ литературы». Я ждала, что это случится и с наследием моего прадеда Василия Андреева, тоже писателя 1920–1930-х годов, который активно участвовал в литературной жизни Ленинграда вместе с М. Зощенко и М. Слонимским. Но я с глубоким сожалением должна признать, что настоящего возвращения не произошло.
Возможно, это связано с обилием текстов и с тем, что при таком потоке даже в сознании профессионального читателя нарушались и их хронология, и иерархия. Многие возвращенные тексты, и в том числе Иванова, спустя больше 30 лет приходится заново возвращать. Но как? То ли должен случиться некий новый виток подобного возвращения, то ли все это должно происходить на каком-то принципиально ином уровне, чем раньше, я не знаю. Наверное, для начала следует разобраться в причинах их исходного замалчивания.
Виктор Шкловский писал о Всеволоде Иванове, что время не узнало себя в его произведениях. Может быть, это тоже одна из причин замалчивания? Что, по-вашему, он имел в виду?
ЕП: В какой-то момент своей творческой биографии Иванов перестает отвечать запросам своего времени. Скажем, роман «У» (1931–1933), который сегодня справедливо воспринимается как экспериментальный, он создавал в те годы, когда требовалось, чтобы ударники производства шли в литературу, а писатели, наоборот, — на заводы, изучать и изображать нового человека. Иванов в «Литературной газете» говорил, что «У» будет его даром к 15-й годовщине Октябрьской революции. Да, в романе есть сцена, в которой один из центральных персонажей, Леон Черпанов, под видом поэта приходит на гвоздильный заводик где-то в переулке у Савеловского вокзала и требует: «Ведите меня... к самой красочной ударной бригаде. А лучше — к двум». Но Черпанов — авантюрист, посреди заводского двора — помойка, а сам «заводишко укомплектован средними людьми, для поэзии мало подходящими». Ясно, что все это абсолютно не подходит для годовщины революции и вообще не соответствует запросам времени. Можно также вспомнить повсеместное прославление новой Москвы в ходе ее реконструкции. В 1938 году Александр Медведкин даже снимет с таким названием фильм, и в нем будет представлен уже реализованный проект грандиозного Дворца Советов на месте снесенного Храма Христа Спасителя. Действие «У» разворачивается как раз накануне и сразу после сноса в декабре 1931-го, но где именно? В похожем на яйцо доме № 42 на Остоженке, где обитают неудачники, провинциалы и вообще люди «пограничных случаев малой психиатрии». Это нечто среднее между притоном и дурдомом. Стоит ли удивляться, что время тут себя не узнало?
Насколько я знаю, роман «У» имел продолжение под названием «Багровый закат», в котором речь уже всерьез идет о корпусе «У» в смысле «ударники», а не в смысле крика умирающего Ивана Ильича у Толстого, как это обозначено в эпиграфе к тому тексту, который мы знаем: «У! Уу! У! Не хочу!». Что это за «Багровый закат»? И планируется ли его напечатать?
ЕП: Мы с моими молодыми коллегами недавно выиграли грант Российского научного фонда на работу с архивами Иванова и подготовку издания, которое как раз будет включать в себя ранее неизвестные редакции и варианты «Кремля» и «У». Действительно, закончив свой первый «У», Иванов признался — опять-таки на страницах «Литературной газеты», — что роман его не удовлетворил и «в доброй своей половине будет наново переписываться».
Писатель едет на заводы в Донецкой области — Макеевский металлургический в Донбассе и Краматорский машиностроительный. Там он, в частности, узнает, что такое «блюминг»: это такой тяжелый прокатный стан для обжима стали в заготовки квадратного сечения или блюмы. Иванов так этим делом увлекся, что даже читал рабочим на производстве историю блюминга! Новый роман сначала тоже назывался «У» и открывался текстом под названием «Въезд в город». Это 45 страниц машинописи на тонкой папиросной бумаге, я его как раз сейчас набираю. Но тут снова в каждой строке сквозит ирония. Иванов бросает «Въезд в город» и в 1934 году в третий раз принимается за роман. Вот это и есть «Багровый закат», название которого отчасти раскрывается в эпиграфе: «Багровый закат солнца предвещает перемену погоды (примета)». Сюжет такой. Три девушки приезжают на Юновецкий завод. Их там встречают парни, и по замыслу руководства они все должны пережениться, создать семейные пары и занять квартиры в корпусе «У», действительно предназначенном для ударников производства. Молодежь честно пытается стать новыми людьми, но, как и люди прежних поколений, все постоянно ссорятся, не понимают своих чувств, мучаются из-за ревности, и ничего не получается. Черпанов оказывается вредителем. Вместе с неким Вовкуном он разворачивает широкую вредительскую деятельность, цель которой — подготовить стратегически важное производство к приходу Гитлера, ни больше ни меньше. По тексту видно, что Иванову очень скучно, до определенного момента он еще держится, но потом понимает, что и это свое произведение не сможет опубликовать, и начинает писать, как ему хочется. Так появляется сцена посещения завода писателями. Рабочие к их приезду готовят сообщения о своем опыте участия в героическом строительстве, например землекопы пытаются рассказать о прокладке Турксиба. Но истории получаются одна другой ужаснее, в духе платоновского «Котлована».
В нашу книгу мы собираемся включить ранее не публиковавшиеся вставные новеллы из романа «У» и «Въезд в город». С «Багровым закатом» пока что вопрос открытый, но, скорее всего, тоже включим. Иванов ведь и сам хотел его напечатать. В 1933 году все в той же «Литературной газете» публиковались отрывки из этого произведения, а в РГАЛИ сохранился договор с издательством «Советская литература», согласно которому в 1934-м писатель должен был сдать роман «У» в двух книгах: видимо, второй книгой и был «Багровый закат».
Известно, что «У» написан на одном дыхании и больше переделкам не подвергался. Напротив, очень многие свои произведения, даже хрестоматийный «Бронепоезд 14–69», Иванов много раз перерабатывал. В чем тут причина?
ЕП: Рукописи из архива писателя, переданного семьей в ИМЛИ, я сейчас читаю подряд и вижу, что до 1929–1930 годов никаких вариантов вообще нет, только обычная стилистическая и содержательная правка. А в 1930 году в «Литературной энциклопедии» Коммунистической академии написали, что Иванов — автор, чуждый социалистической революции. Ровно после этого момента и начинаются варианты. Как и всякий писатель, Иванов хотел видеть свои вещи опубликованными и просто пытался приспособить их к требованиям времени. Но чем больше вариантов, тем хуже текст — сужу опять же по работе с архивом. А то, что писалось на одном дыхании, обычно уходило в стол.
С «Бронепоездом...» другая история. Это ведь очень автобиографическое произведение. Прообразом боевого железнодорожного состава был агитационный поезд белых. В нем располагалась редакция фронтовой колчаковской газеты «Вперед», где молодой Иванов был сначала наборщиком, а потом военным корреспондентом. И чем больше переписывает он «Бронепоезд...», тем более отчетливо проступают черты белого Омска 1919 года, в котором происходит действие повести. В киносценарий 1963 года Иванов даже включает стихи петербуржца Георгия Маслова, белогвардейского поэта, глубоко почитавшего Колчака. В сценарии, в отличие от повести (1921) и пьесы (1927), белые офицеры — другие, не предатели и не безумцы, а люди, преданные идее. Иванов просто хотел рассказать правду — для себя, советского классика, весьма неудобную. Он ведь был даже удостоен Георгиевского креста 4-й степени. К награде его представил полковник Янчевецкий, главный редактор газеты «Вперед», он же будущий автор популярных исторических романов Василий Ян. В рассказе «Происшествие на реке Тун» автобиографический герой признается: «Все мое сердце привыкло молчать о зиме». Имеется в виду зима 1919 года, когда колчаковская армия уходила из Омска, пробиваясь на Дальний Восток, а вместе с ней в редакционном вагоне уходил и сам Иванов. Но чем ближе было к концу жизни, тем больше хотелось молчание нарушить. Киносценарий «Бронепоезда...» 1963 года тому пример: 15 августа этого года писателя не стало.
Снова получается парадокс. С одной стороны, много вариантов, потому что Иванов пытается подстроиться под конъюнктуру, с другой — исправляет свою самую известную вещь, потому что хочет сказать правду, идущую вразрез с этой конъюнктурой и даже с собственным статусом классика. Не отсюда ли и варианты биографии, Иванов ведь и ее регулярно переписывал?
МЧ: Да, и ее он начал переписывать буквально с тех самых пор, как в 1921 году приехал в Петроград по вызову Горького. Приехал чуть ли не босиком — Горький дал ему валенки, поселил в Доме искусств, знаменитом ДИСКе, где жили и другие писатели. Омский период творческой биографии Иванова в полной мере проясняется только сегодня, но и тогда он активно эксплуатировал этот опыт и свой образ выходца из далекого и загадочного края. В кругу «Серапионовых братьев», одного из ключевых литературных объединений 1920-х годов, Иванов стал братом Алеутом — и это было сознательной мистификацией. Юрий Лотман говорил о «перекодировании самого себя», и его слова относятся, конечно, не только к Иванову, но и к писателям всего поколения. Мой прадед Василий Андреев тоже придумывал себе разные биографии, чтобы уходить, как сказочный колобок, подальше от нежелательных социокультурных контекстов: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел...» И от кого хочешь уйду.
Когда я готовила диссертацию о месте романов «Кремль» и «У» в творческой эволюции Иванова, то читала множество рецензий на их рукописи, которые должны были определить судьбу публикации. Есть интересное свидетельство известного лингвиста Владимира Топорова: «Стоя рядом с русскими лубками, висящими у него на стене, Всеволод и сам казался простоватым героем лубков, только что сошедшим с картинки. Рядом с изображениями Будды — картинками и статуэтками — он превращался в монгольского божка...» Получается, что некоторый протеизм или, скажем так, факирство были присущи самой натуре писателя. Спрятаться за маской, придумать себе историю — это было для него естественно, тем более что и начинал он в цирке: борцом, зазывалой, актером-куплетистом, факиром. На цитируемых в его произведениях афишах тех лет так и было написано: «Всемирно известный факир и дервиш Бен-Али-Бей». Так что в основе мистификаций — реальные факты биографии. Скорее всего, эта натура проявлялась и в многовариантности текстов: факир никогда не продолжает неудавшийся фокус, он начинает сначала.
И все же главное, что склонность к мистификации была свойственна всему поколению. Маски носили и Зощенко, и Лунц, и Каверин, и даже Федин, который должен же был как-то совмещать свои сокровенные размышления о мире и литературе с обязанностями первого секретаря и председателя правления Союза писателей СССР. Само время требовало масок.
Для книги «Неизвестный Всеволод Иванов» (2010) я готовила его переписку с влиятельным критиком Александром Воронским, который об Иванове в 1922 году писал: «Дан ему большой, крепкий, сильный и радостный талант. Он вышел из низовой, безымянной, беспокойной, рабочей, трудовой, взыскующей Руси <...> Он кровно связан с „охлосом“, наполняющим рабфаки, студии, командные курсы, академии, университеты и пр. Он — их по происхождению, по прошлому, участию в революции, по своему психическому складу и облику». Воронский, по сути, покупал писателей для новой власти, и в этом письме отчетливо виден элемент, как мы сказали бы сегодня, брендирования и позиционирования продукта. «Против „стариков“ я организую молодежь... Имейте в виду, что Всев. Иванов — это первая бомба, разорвавшаяся уже среди Зайцевых и Замятиных», — со всей откровенностью заявляет Воронский.
С изучения Иванова я начинала свой путь в литературоведении, так что потом, со сменой научных тем, он естественно вписывался в новые контексты, вплоть до современной массовой литературы, которой я занимаюсь сегодня. И я вижу, что факирство по-прежнему востребовано. Точно так же и сегодня писателей покупают, и они должны соответствовать актуальной повестке, а здесь без «личного бренда» не обойтись.
Какие периоды своей творческой биографии Иванова писатель перекодировал чаще всего?
ЕП: Разумеется, сибирский период, потому что именно тогда его реальная биография тех лет менее всего подходила для пролетарского классика. В Пушкинском доме хранятся воспоминания Бориса Четверикова, поэта, который вместе с Ивановым работал военным корреспондентом в газете «Вперед». Они вместе бежали из Омска, вместе работали потом в соседнем городе Татарске в уездном отделе народного образования. Четвериков признался, что от души хохотал, когда в первой ивановской автобиографии образца 1922 года прочитал, что его друг, оказывается, служил в красной гвардии и участвовал в заговорах против белых, а белые все время за ним охотились. И вот однажды они действительно его поймали и повели на расстрел. Но тут проходил мимо некий Николаев, наборщик, узнал старого приятеля и, сказав, что он «совсем не большевик», спас от неминуемой смерти. Заодно было сказано, что в колчаковской газетке «Вперед» трудился совсем другой Всеволод Иванов. И он действительно существовал — это был Всеволод Никанорович Иванов, тоже журналист, а потом и писатель, который сбежал от красных в Харбин и вернулся на родину только в 1945-м. На вопрос Четверикова, зачем нужно было сочинять все это, Всеволод Вячеславович ответил: чтобы соответствовать запросам времени. Так что вы правы по поводу конъюнктуры. Но и внутренний порыв тоже был. Тамара Владимировна Иванова со слов мужа рассказывала, что ему просто скучно было всякий раз писать о себе одно и то же. Сын, Вячеслав Всеволодович, вспоминал, как отец интриговал его тем, что у него в стойле есть голубая лошадь. Что это за лошадь и где стойло, неизвестно. Но она точно есть.
А что касается факирства, то это действительно чистая правда. Иванов прокалывал себе щеки, грудь и живот дамскими булавками и вешал на них трехфунтовые гирьки. Этим фокусом он эффектно завершал свои цирковые выступления.
Мы собрали уже немало противоречий: советский классик с белогвардейским прошлым; признанный мэтр, пишущий в стол; неутомимый переработчик собственных же канонических текстов и биографии... Но есть и еще одно: у Иванова сочетается порой совершенно неуправляемый поток сознания — особенно в романах — с кристальной ясностью лучших рассказов и новелл. И в некоторых из них, похоже, можно усмотреть высказывание по поводу собственной манеры письма. Например, в «Полынье» (1926) сама эта черная дыра во льду, увиденная сквозь марево метели, воспринимается как метафора ивановских темнот, длиннот и противоречий. Верно ли такое наблюдение?
ЕП: По этому поводу хорошо сказал Вячеслав Всеволодович Иванов в предисловии к новосибирскому переизданию «Тайного тайных» (2015): «Оставаясь замечательными образцами классической русской прозы, эти рассказы тяготеют к такому ее виду, который предельно близок к лирической поэзии. В каждом из текстов выражена не только мысль автора, но и его настроение и свойственное ему восприятие природы и всего прекрасного и ужасного в его персонажах». В качестве примера приводится фрагмент рассказа «Пустыня Тууб-Коя», в котором даже внешняя организация текста напоминает о поэзии:
«Горы как палатки, в которых спит смерть.
Одни ледники разорвали желтое небо.
Ледники холодом своим смеются над пустыней.
К горам, что ли, он идет?
Не дойдешь, брат, в такой тоске.
*
...Всем мы не доходим. Было другое лето в Петербурге, где нет гор и где море за ровными скалами, построенными людьми. Все же и там дует ветер пустыни, свивает наши полы и сушит, без того сухие, губы. <...> Петербургские тропы ровные и прямые, а я все-таки недалеко ушел со своей тоской».
Но я думаю, что и вы правы: автор тут не только о себе говорит, но и о самом процессе создания произведения, только в поэтической форме.
МЧ: Владимир Топоров выводил языковые эксперименты писателя из его склонности к игре. Она определяет не только стилистическое, но и жанрово-тематическое разнообразие наследия Иванова: романы, рассказы, очерки, стихи, сказки, пьесы, киносценарии... По словам Топорова, он «оставался рыцарем игры в совсем не игральные времена». Это было, с одной стороны, шутливым противопоставлением своих литературных занятий большому делу, а с другой — формой вполне серьезного постижения языковой материи. Революционную стихию времени он пытался выразить через стихию языка, и действительно во многом как поэт — метафорически, образно.
Но следствием этого часто были темноты и длинноты. Ведь не на пустом месте Лев Лунц упрекал Иванова, что тот не может построить сюжет и связать даже двух элементарных мотивов. Насколько справедлив такой упрек?
ЕП: Отчасти справедлив, конечно. С новеллами было все в порядке, но романы Иванову действительно не слишком удавались. Горький отмечал в них именно длинноты. Интересно, что Всеволод Вячеславович был очень молчаливым человеком. В мае 1917 года, например, он был избран в Курганскую городскую думу депутатом от партии объединенных социалистов — так вот там его прозвали великим молчальником. Герои ранних произведений писателя тоже крайне неразговорчивы. В уже упоминавшейся «Полынье» Богдан Шестаков и вовсе обходится короткими восклицаниями вроде «Замучаю, курва!» или «Ишь, черт!». Но в начале 1930-х ивановских героев вдруг как прорвало: их захлестывает мощный поток речевой стихии. Филиппинский в «Похождениях факира» все время рассказывает анекдоты один нелепее другого, профессор Андрейшин в «У» без конца развивает свои нелепые идеи перед жильцами дома № 42 — и его регулярно бьют. Черпанов исключительно многоречив и в «У», и в «Багровом закате». Я пока не знаю, как объяснить подобную метаморфозу.
Вы упомянули анекдоты в «Похождениях факира». Известно, что у Иванова была очень обширная коллекция дореволюционных, лубочных изданий произведений в этом жанре. Не возникает ли тут еще одно противоречие — странное соседство элитарной прозы «Кремля» и «У» с явно ориентированными на массы «Партизанскими повестями», «Бронепоездом...», похожими на байки «Экзотическими рассказами»?
МЧ: Вообще-то хочется, чтобы Иванов был прочитан именно массовым читателем. При всей самобытности он был сыном своего времени, а это время требовало новых образцов как раз массовой, доступной победившему классу литературы. С этим связан и расцвет авантюрного, плутовского романа в 1920-е годы. Сами пролетарские вожди, например Троцкий и Бухарин, требовали от писателей дать «красного Пинкертона». И тут нельзя не вспомнить роман «Иприт» (1925), написанный Ивановым в соавторстве со Шкловским. Писатель неоднозначно оценивал свой труд. То он называет его «безделушкой», то новой для себя школой сюжетной прозы. Сегодня роман обычно рассматривается в контексте поиска кинематографического языка в литературе, поиска «монтажной фразы». Кинематографический код «Иприта» иногда сравнивают с романом-сказкой Мариэтты Шагинян «Месс-Менд» (1924), выпущенным под псевдонимом Джим Доллар. Так или иначе, для Иванова это было яркой попыткой проявить себя в массовой литературе.
Если так, то какие книги писателя следует отнести к его главным достижениям, достойным быть усвоенными самой широкой читательской аудиторией?
ЕП: Первой нужно упомянуть «Тайное тайных». Иванов и сам говорил, что эта книга — главная и любимая у него. К числу главных многие относят также «Кремль» и «У», хотя есть и такие специалисты, которые их не принимают совершенно. Возможно, книга, которую мы готовим на основе писательского архива, с новыми редакциями «Кремля» и вставными новеллами из «У» и фрагментами «Багрового заката», позволит по-новому взглянуть на эти произведения. Кстати, она также будет включать варианты романа «Эдесская святыня» (1946) — трагической истории о багдадском поэте и оружейных дел мастере Х века, который полюбил дочь начальника одной из дружин князя Игоря.
Очень жаль, что сегодня без внимания остается блистательная, на мой взгляд, повесть «Возвращение Будды» (1923) о выборе пути между Востоком и Западом, хотя когда-то она вызывала интерес: в 1994 году Александр Бруньковский снял по ней одноименный фильм, это была его дипломная работа, сделанная на студии ВГИК.
А как же «Бронепоезд 14–69»?
МЧ: Эта книга важна прежде всего в биографическом смысле. Как уже говорилось, тут заметна попытка рассказать правду о своем прошлом, которую приходилось скрывать в придуманных автобиографиях. Но главное — еще один парадокс. Эта книга одновременно и сделала имя Иванову, и сломала его творческую судьбу, поскольку до сих пор заслоняет в читательском сознании едва ли не все остальные произведения. Писатель был создан и раздавлен собственным «Бронепоездом...»: Виктор Шкловский пишет об Иванове в книге воспоминаний «Друзья и встречи»: «Его не печатали, вернее его только переиздавали. Его не обижали. Но, не видя себя в печати, он как бы оглох. Он был в положении композитора, который не слышит в оркестре мелодии симфоний, которые он создал». С этим же связано и недопонимание Иванова современным читателем. Для многих, даже для профессиональных литературоведов, он до сих пор остается автором «Бронепоезда...». Никакого другого Иванова по-прежнему словно бы не существует. Но я верю: рано или поздно факир вернется. Сколько бы раз ни приходилось начинать с начала, фокус с его возвращением когда-нибудь точно получится.