Война — единственная муза
О творчестве поэта-фронтовика Юрия Белаша
Советские солдаты отдыхают между боями в Берлине, 1945 г. Фото: Иван Шагин
«На войну я уходил на время. / Оказалось — / на всю жизнь», — писал советский поэт-фронтовик Юрий Белаш (1920–1988), которого мало печатали при жизни и забыли после смерти. В честь 9 Мая публикуем предисловие Эдуарда Лукоянова к первому собранию его стихотворений, готовящемуся к выходу в издательстве Common Place.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Поэты! —
напишите нам стихи:
нам не из чего свертывать цигарки.
Таким саркастическим обращением заканчивается стихотворение «Дожди», сочиненное, как ни странно, поэтом — Юрием Семеновичем Белашем. В отличие от большинства лириков, которых литература сохраняет в своей памяти и передает дальше, потребность к сложению стихов он, по его собственным словам, открыл в себе очень поздно: в сорок семь лет, в 1967 году.
К тому времени Белаш перепробовал самые разные писательские профессии. В Литературный институт он, долговязый, никогда не снимающий очки, в которых преломляется ехидный взгляд, поступил в 1946 году с «бытовой» пьесой, которая так и осталась лежать в столе, нигде не опубликованная и тем более не поставленная. На третьем курсе осознал, что драматургия не дается, и стал посещать семинар критики, но вскоре бросил и его — не сошелся с новым мастером. Перед тем пробовал себя в прозе, но «описания шли туго и в законченную вещь никак не ложились». По собственному признанию, так бы его и отчислили за «творческую несостоятельность» и никогда бы он не стал литератором, если б не удалось зацепиться за место рецензента в журнале «Знамя». В итоге умудрился получить не только диплом, но и аспирантский билет — диссертацию взялся писать о Петре Павленко.
Знакомясь с этими скупыми, почти анкетными фактами, легко представить, какой непростой студент был очкарик Белаш: слишком самодостаточный, не признающий авторитетов, с какими-то явно своими представлениями о том, каким должно быть художественное слово. Таких и в либеральных академиях мало кто терпит, чего уж говорить про позднесталинский СССР. Но и гонор его нетрудно понять, ведь у долговязого очкарика Белаша было много медалей, из которых две — знаковые, как рассеченные горизонтальной чертой даты на надгробии: одна «За оборону Москвы», другая — «За взятие Берлина». А между ними втиснулись две серенькие, неприметные, но более по-фронтовому почетные «За отвагу» и один орден Красной Звезды.

«Мой дед от Москвы до Берлина дошел» — нередко слышим мы, постсоветские люди, во время застолий, когда от приятного пьянства они переходят в нестройную бравурную похабщину, в хвастовство подвигами, к которым перебравший не имеет никакого отношения. Юрий Белаш был таким «дедом», но не воображаемым, а реальным. Четыре года с московского лета 1941-го до берлинской весны 1945-го он провел в окопах: мучаясь от неизменного голода, холода, невозможности по-человечески поспать, а еще от фурункулов, непременно расползающихся по телу в таких условиях. И убивая врагов, таких же озябших, изъеденных чириями, одуревших от первитина из сухпайка. Но от этой схожести не переставших быть врагами, пусть и маленькой, но частью громадной машины, пришедшей убивать таких же людей, как они.
Говорят, семейные фотографии, извлеченные из простреленных вермахтовских шинелей, Белаш коллекционировал и подписывал на обратной стороне, где и при каких обстоятельствах убил парня, запечатленного на снимке в окружении родных. Звучит жутко, безумно, чем-то похоже на собирание отрезанных ушей или скальпов — словом, дикарство. Но война любит фотоснимки и вообще любые документы, придающие человекоубийственному сумасшествию хоть какое-то подобие порядка. Не так ли те же солдаты вермахта отправляли домой снимки с казнями в Бабьем Яре, чаще хвастаясь своими геройствами, но порой недоумевая: как такое может делать человек с человеком? Война вообще любит поставить время на паузу, запечатлеть мгновение, не дать себе двинуться вперед, создать иллюзию того, что она стабильна и по-своему мудра, а не яростна и безумна. Обмануть своего соучастника и жертву иллюзией того, что она не вечна, а сиюминутна, хоть и бесконечна.
Подобное чувство Белаш передает в безымянном стихотворении, которое можно назвать, пожалуй, самым хрестоматийным в его корпусе текстов:
— Огонь! —
И подкалиберный снаряд
метнулся синей проволокой к танку.
Но чуть левее гусеницы — в скат
горячая врезается болванка.
Наводчик довернул маховичок
и поднял перекрестье панорамы.
— Огонь! —
Но верещащею свечой
снаряд отрикошетил в небо прямо.
И в третий раз меняется прицел —
и весь расчет меняется в лице:
танк
разворачивает
башню…
— Огонь! —
На черной танковой броне
сверкнула фиолетовая искра,
и танк, остановившись наконец,
сухую землю гусеницей выскреб.
Бой длился вечность —
25 секунд!
Единственной своей «музой» Белаш-поэт, Белаш-прозаик, Белаш-драматург в конце концов сделал войну, которую счел единственной темой, не только не требующей от него художественной «фальши», но, напротив, всякую фальшь отвергающей. В дневнике он так и пишет: «Конечно, многие будут удивлены, что человек в пятьдесят лет начал писать стихи. Но это все же не будет странным очень, если писать — о войне». И через какое-то время признается сам себе: «За поэтическое перо я взялся не тогда, когда пылал любовью к людям и вообще — всяческой любовью, — а тогда, когда я окончательно и бесповоротно ожесточился».
После ожесточения Белаш в личных заметках обращается к себе не иначе как «товарищ поэт», постоянно сравнивает себя с Пушкиным, говорит о нем «мой коллега Александр Сергеевич», сопоставляет «информативность» пушкинского слога с собственным (и находит их почти равнозначными), но, главное, ничуть не сомневается в том, что его произведения станут нетленной классикой отечественной литературы. Незадолго до смерти он так и запишет:
«Мне действительно удалось и на подлинном художественном уровне персонифицировать ненависть к фашизму, ориентированную — что очень и очень важно — психологически, художественно, а не убого-узко-классово. Мой герой рассчитался с вульгарно-социологическими заблуждениями и иллюзиями целой исторической эпохи, подвел под ними жирную черту — и своей натурой, умом, борьбой устремлен в далекое будущее. Поэтому ему, как и мне, обеспечено бессмертие». Или — вот характернейшая цитата: «Естественно, когда я стану великим и мне воздвигнут памятники и создадут „Литературный музей Ю. С. Белаша“, — меня отлакируют. Ежели даже Пушкина отлакировали, то меня и подавно, поскольку грехов за Пушкиным числится больше, чем за мной».
Над подобным можно было бы добродушно посмеяться как над блажью (ну или злобно покрутить у виска), если не знать источник этого поэтического ожесточения. Дело в том, что к концу 1960-х он обнаружил, что сокровенная для него тема оказалась исчерпана: официозными поэтами, культурными чиновниками и цензорами, самим государством. Исчерпана, как ему казалось, и превращена из великого потрясения в некий праздник, пусть и с бутафорскими «слезами на глазах». Проще говоря — в мираж, производимый теми, кто подлинной, окопной войны не видел, на потребу таких же «гражданских», то есть обывателей. Читая потоки советской печати, Белаш в равной степени негодовал и на поэтов-лауреатов, и на безвестных стихоплетов, и даже на «письма трудящихся» с фантомными воспоминаниями о том, что у партизанов было все, кроме злобы в глазах. От подобных откровений Юрий Семенович, говоря по-русски, «исходил на говно» и, не стесняясь в выражениях, записывал в дневник, что думает о «Брянском лесе» Анатолия Софронова, об «окопных» мелодрамах Сергея Наровчатова, о «жалкой литературщине» Веры Инбер. «На сколько же парсеков нужно удалиться от жизни, поэтической правды, чтобы писать так?!» — вот стандартная реакция Белаша на все, посвященное войне. Из современников он, кажется, по-настоящему ценил лишь Константина Симонова, да и то за отдельные строки (или за то, что Симонов, в свою очередь, высоко ценил стихи Белаша).

К современности лейтенант Белаш вообще относился настороженно, предпочитая ей эстетические и этические идеалы Афин — идеализированного города философов и поэтов, которые при этом были воинами и гражданами. Находясь в эпицентре самой модерновой войны, Юрий Семенович умудрился не принять модерн как культурное явление, открывшее, что «все не так однозначно», что язык — шаткая конструкция, а «косные» его формы могут быть не менее выразительными, чем «чистые». Любые отклонения от словарной нормы в угоду размеру или рифме он не прощал ни себе, ни коллегам по письму. Как часто бывает, отвергая вульгарно-демократическую модерность, Белаш-поэт был самым что ни на есть модернистом, одержимым, ожесточенным формой стихосложения, возможностями, которые в себе таит сама идея записывать в столбик ритмически организованные (либо дезорганизованные) последовательности слов. Сам он этого не осознавал, пока ему не попадался в руки словарь стиховеда и он не обнаруживал с нескрываемым удовольствием, что, например, его излюбленные холостые рифмы (как в финале стихотворения про 25 секунд) использовал еще Пушкин. Читатель этой книги быстро заметит, как свою сознательную тематическую «ограниченность» Белаш компенсирует многообразием жанра и формы: здесь вам и баллады, и футуристическо-эстрадные «лесенки», и строгие ямбы, и с вывертом тактовик, и многочисленные верлибры, к которым, к слову, в разной степени тяготели более прославленные поэты-фронтовики — гвардии майор Борис Слуцкий и в особенности рядовой Ян Сатуновский. Впрочем, сам автор терпеть не мог «литературного анализа», потому воздержимся от долгих перечислений.
Куда важнее для Юрия Семеновича было содержание, уже упомянутая правда жизни, неотделимая от правды поэтической. Великое счастье, что писать он начал так поздно и не давал читать свои стихи и прозу кому попало. Не будь он так благоразумен, его бы наверняка постигла участь если не затравленного и выдавленного из страны Виктора Некрасова, то и вовсе загубленного, замученного, доведенного до ранней смерти Василия Гроссмана — авторов книг что ни на есть правдивых и потому таких страшных. Все-таки правду ни в какие времена не любит ни цензор, ни редактор, ни выдрессированный ими читатель. Как вам, скажем, такое?
У нас в полку произошло ЧП —
танкисты сперли Таньку из санроты:
подъехали к санротовской избе,
в машину Таньку и — «Привет, пехота!»
Майор рассвирепел:
— Догнать! Отдать под суд! —
Но как ты их, едрена вошь, догонишь,
когда у них теперь другой маршрут —
куда-то, говорили, под Воронеж.
И, плюнув, успокоился майор.
В конце концов, — решил он очень здраво,
что Танька хоть и редкая шалава,
но увезли ее не на курорт.
Однако он с начальником медслужбы
довольно долго резок был и груб:
— Тебе охрану выделить не нужно?
А то гляди — санроту всю сопрут.
Не слишком монтируется с лентами о Великой Отечественной войне, где потолок подобных «отношений» — по-комсомольски невинный флирт, не так ли? Однако и такой бывает отнюдь не поэтическая правда, ведь война — большая мастерица все ненормальное превращать в нормальное, в воспринимаемое с «солдатской» усмешкой. Само собой, печатать такое было никак нельзя — по крайней мере, в «нормальное» застойное время.
Первая прижизненная книжка стихов Белаша — «Оглохшая пехота» — выйдет только в 1981-м, в предпоследний год правления Брежнева и второй год войны в Афганистане. Юрий Семенович переживет и Брежнева, и Андропова, и Черненко. «Чехарда в доме престарелых», — иронично заметит он в дневнике. В перестройку, когда цензура ослабнет, но не исчезнет, слегка освободившаяся пресса будет цитировать стихи Белаша в порядке развенчания символического мифа о солдатах, шедших в атаку с именем Сталина, помноженного на Родину:
Если признаться честно —
меньше всего в окопах мы думали
о Сталине.
Господа-бога вспоминали чаще.
Сталин
никаким боком не прикладывался
к нашей солдатской войне,
и говорить о нем — просто не находилось повода.
И если бы не газеты,
право слово, мы бы так и забыли
эту не встречавшуюся в русском языке
фамилию.
В 1985 году напечатают сборник «Окопная земля». Тогда же напечатают в журнале «Театр» пьесу «Фронтовики», на которую Юрий Семенович возлагал самые большие надежды в порядке обеспечения личного бессмертия. А вот итогов последней для Советского Союза внешней войны Белаш не увидит. И заодно не оставит иронических замечаний про «афганский синдром» — странную болезнь, которую теперь называют тяжеловесным термином «посттравматическое стрессовое расстройство». Самое страшное свойство этого душевного недуга заключается в том, что он заставляет свою жертву вновь и вновь обращаться к источнику заразы, воспроизводить событие, потрясшее и ожесточившее человека. В случае Белаша — день ото дня возвращаться к скупым фронтовым заметкам, к фотографиям убитых немцев, «воевать» с телевизором и, конечно, писать:
На войну я уходил на время.
Оказалось —
на всю жизнь.
Ну вот и все предисловие. Я совершенно согласен, что оно лишнее, но так как оно уже написано, то пусть и останется.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.