Ян Леопольдович Ларри известен как автор произведений крупной формы. Для детей — «Необыкновенные приключения Карика и Вали», для взрослых — «Записки конноармейца» или «Страна счастливых». Но были и короткие вещи, которые не переиздавались десятилетиями или вовсе никогда не публиковались и осели в архивах. Один из таких текстов уже много лет хранится в РГАЛИ. По просьбе «Горького» о нем рассказывает Глеб Колондо.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Рассказ Яна Леопольдовича Ларри «Сильнее смерти», машинопись которого (с авторскими правками от руки), примерно датированная промежутком с 1929 по 1932 год и находящаяся в Российском государственном архиве литературы и искусства (ф. 1741 оп. 1 ед. хр. 30) — вещь, напоминающая одновременно классическую новеллу «Стена» (1939) Жан-Поля Сартра и фильмы вроде «Достучаться до небес» или сериал «Во все тяжкие». Главный герой, респектабельный советский обыватель, узнает от врача, что ему осталось жить всего несколько месяцев. Он решает провести остаток жизни, отрываясь по полной, и поначалу следует намеченному плану, но в итоге срывается в экзистенциальное пике.

То есть название рассказа не следует понимать буквально. Не зная содержания, можно подумать, что нас ждет нечто патетическое, а учитывая время и место создания — удручающе правильное с идеологической точки зрения. Такие тексты у Ларри, в целом не склонного к конформизму, порой проскальзывали. Можно вспомнить одну из первых публикаций писателя — рассказ «Легенды о Ленине» 1925 года. Впрочем, если читать его не как «агитку», а как ироническую энциклопедию быличек о Ленине, то он, как и почти все у этого автора, вполне симпатичен. Вот, кстати, одна из «легенд» (рассказ отсутствует в сети, так что почему бы не процитировать):

«Ленин ни что-нибудь, он и скрозь землю мог видеть. Рассказывал мне достоверный человек про один случай <...> приезжает будто мериканец в Москву, фамилью уж право не припомню, приезжает да прямо к Ленину с планами, да с разными чертежами.

Хочу, грит, устроить у вас в Советской власти такой аппарат, штобы можно за ручку вертеть и шоколад получать.

— Так, так — говорит Ленин, — а дозвольте у вас спросить, господин мериканец, какую вы себе пользу имеете от аппарата?

— Пользу, грит, это мериканец-то, пользу, грит, я не хочу иметь, потому старанье мое есть для народа.

— А дозвольте, — говорит Ленин, — узнать ваше пролетарское происхождение.

Тот — пыр-мыр, я, грит, по положению профессор, а сам как вишня почервонел — видит: поймал его Ленин.

— Ага, — говорит Ленин, — профессор... Это, говорит, хорошо, што вы для рабочих и крестьян шиколад выдумали, теперь, грит, покажите способ-обращенье с вашей машинкой и сдайте ее в исполком, пусть понаделают таких аппаратов, да разошлют по губерниям для пользы народной... <...>

Увидел профессор такой поворот оглоблей — на хитрость пустился — я, грит, хочу при этом предприятьи сам находиться...

— Ах оставьте, — говорит Ленин, — как можно, штоб вы себя утруждали. Вы уж лучше тем временем изобретайте другой аппарат, а мы как-нибудь сами. <...>

профессор видит — не обдуришь, собрался да до дому подался. <...>

— Однако, какие интересы мог иметь профессор?

— Кто ж его знает? Сказывали люди, будто, как покрутишь аппарат за ручку, так мериканцу в карман рубь серебром...

— А Ленин не допустил?

— Не допустил!

— Голова!»

Однако гораздо чаще вольнодумство Ларри оказывалось неприкрытым и практически ничем не ограниченным. Здесь можно вспомнить и во многом пародийную утопию «Страна счастливых», и неоконченный роман «Небесный гость» о пришельце с Марса, который оказывается не доволен жизнью в сталинском СССР.

Подойдет в качестве примера и рассказ «Сильнее смерти». Как выясняется в процессе чтения, заголовок предполагает не пафос, а горько-едкую усмешку, поскольку ни официальная мораль, ни высокая заработная плата и прочие удовольствия, положенные видному представителю советской страны, не способны оградить инженера Батурина от экзистенциальной катастрофы. То есть название не тезис, а скорее вопрос, на который в рамках рассказа следует ответ, что сильнее смерти не может быть ничего. Что, с одной стороны, вроде бы укладывается в материалистическую картину мира, но с другой — звучит кощунственно для государства, где лежащий в мавзолее Ленин живее всех живых. Короче говоря, нет ничего удивительного в том, что рассказ, насколько известно, никогда не печатали (надпись «не подходит» на первой странице машинописи вполне красноречива).

Впрочем, давайте по порядку. Рассказ начинается с визита к врачу, которого Ларри выписывает не как обычного специалиста, а как сакральную, божественную фигуру:

«Батурину казалось, что лицо врача медленно отделяется от глубокого кресла и, растворяясь в дымящемся полумраке, уплывает в мутный и темный угол кабинета. Потом в серой мгле начинал поблескивать бледный лоб с развевающимися клубами седых волос, и голова надвигалась на инженера, и, качаясь на жилистом, угловатом стебле, перетянутом черным галстуком, нависала над письменным столом, как странная, нелепая фантасмагория».

Этой «фантасмагории» известна тайна — дата и время его ухода. Батурин умоляет сообщить ему эту информацию, но врач молчит. Нас понемногу подводят к мысли, что некоторые вещи человеку знать в принципе не следует — сверхъестественный груз, связанный с тайнами жизни и смерти, способен раздавить, что в итоге и происходит.

Но Батурин стоит на своем, вероятно, считая себя «право имеющим». Он рассуждает так:

«Страшно умирать тому, кто лишь на смертном одре вдруг почувствует, что он совсем еще не жил по-настоящему, что занят он был какими-то нелепыми делами. Но тот, кто знает, что его ближайшее назначение — умереть, тот смерть приемлет как мудрец, ибо он тратит последние мгновения на подлинную радостную жизнь».

Но совершив (точнее, услышав) непоправимое, инженер, как и все мы, оказывается «тварью дрожащей»:

«Батурин увидел, как бы в тумане плывущую над столом руку, обтянутую до кисти белым полотном и цепкие, венозные пальцы, схватившие выключатель настольной лампы. Голос врача прогудел издалека, из плотного тумана:

— Будьте добры, попросить следующего!

— Да, да... Спасибо... Я сейчас, — пробормотал Батурин.

Шатаясь, он вышел из кабинета.

Крупные капли пота блестели на его бледном лице, глаза блуждали, губы шевелились, не останавливаясь. Увидев людей, ожидавших приема, он открыл рот, точно собираясь что-то сказать, но, лязгнув зубами, круто повернулся и бессильно упал на жесткий диван.

Чье-то бледное лицо, склонившееся над Батуриным, смотрело на него точно сквозь сетку, туманную и клубящуюся. Батурин растерянно улыбнулся, но почти тотчас же выражение крайнего отчаяния сменило эту улыбку. Он вскочил, хватая руками воздух, привалился к стене, потрясенный до бесконечности, охваченный животным ужасом. В это мгновение перевернулась, сверкая стеклами окон, стена; качаясь и обваливаясь, двинулись в разные стороны двери, пол взлетел вверх, и потолок растаял, как облако пара. Все начало погружаться в мутную, липкую мглу, и мгла потекла в сознание.

— Нет, — громко сказал инженер. — Не хочу!»

Казалось бы, удобно знать наперед, когда тебя не станет, чтобы, в духе советского планового хозяйства, распланировать остаток существования с максимальной пользой и удовольствием. Но получивший такую возможность человек не в состоянии ей воспользоваться — он, оказывается, органически не приспособлен к рациональности.

Получается, смерть у Ларри — не биологическое, а метафизическое явление. Мысль, понятно, не новая, но для 1932 года звучит как диагноз. Коммунизм, социализм, любой другой проект рая на земле — все это невозможно, поскольку жить хорошо, в утопии — рациональное желание. Но человек смертен, а следовательно, иррационален.

Впрочем, Батурин не оставляет попытки взять себя в руки. Для начала, оправившись от первого шока, он старается найти успокоение в философии в духе «все тлен»:

«— Все тлен и суета сует! — прошептал Батурин.

Нервный озноб катился обжигающими холодными волнами по телу, зубы выбивали мелкую дробь, но страх постепенно испарялся и мысли начинали приобретать логическую стройность. Человеческая мысль — этот страшный разрушитель и творец — вступала в свои права. <...>

— Что такое жизнь? Ну, вот, я исчезаю... Исчезаю вовсе... Чтобы никогда уже не вернуться к этой жизни... Страшно?.. Нет, я чувствую: это не страшно... Я чувствую: это будет как сон... И в сущности, не все ли равно: час? Столетие? Сегодня я вижу солнце и ощущаю его тепло; пройдет сто лет и то же ощущение будет испытывать другой человек... Кто прожил день, тот прожил сотни миллионов лет... В мире этом все повторяется скучно и последовательно.

Но размышляя так спокойно и рассудочно, Батурин неожиданно для себя ощутил дрожание колен и почувствовал острую жалость к самому себе. Ему казалось несправедливым, что он такой умный, лучший из всех людей исчезнет навсегда и никогда уже не будет шагать по этим проспектам. И никто даже не будет знать о том, что жил когда-то инженер Батурин, и это сознание было самым ужасным и от этого коченели конечности и на лбу проступал холодный пот».

Неслучайно Батурин именно инженер: он смотрит на себя как на машину, которая работает не так, как хотелось бы. Следовательно, необходимо ее перенастроить. Какой для этого нужен инструмент? Батурин хорошо это знает — алкоголь:

«Страшная человеческая мысль разрушила ею же созданное примирение со смертью, кинув инженера в объятия ужаса.

— Но я тебя убью... Врешь! — заскрипел зубами Батурин, чувствуя прилив дикой ненависти к кому-то, сидящему у него в сознании, мешающему ему спокойно размышлять, — я знаю, чего ты не любишь...»

Батурин приходит в ресторан, где заказывает много еды и напитков. Он убеждает себя: именно так — правильно, а все прочее от лукавого. Как бы то ни было, его рассуждения довольно живописны:

«— Вот борщ, — продолжал размышлять Батурин, чувствуя себя парящим над человечеством, — но это не просто борщ, это мудрость всего мироздания, приправленная кореньями, это один из смыслов существования. В одной только этой сосисочной кожуре заключено больше целесообразности, чем во всем фарше всех философских систем. Ложка борща... Человек глотает пищу с преступной рассеянностью, а между тем каждая ложка может быть источником величайших наслаждений... Чорт бы вас побрал, доктор... Но я еще живу и я смеюсь над вами... Водка — это, конечно, неплохо... Водка убивает пессимизм, печаль и отчаяние. Водка убивает, конечно, и организм... Ну, да... Но теперь — все равно... Жизнь — это сплетение невероятных и каждому доступных наслаждений... Я наслаждаюсь борщом, каждой ложкой борща, я ощущаю удовольствие от созерцания белоснежной скатерти... И вон девушка... Вид ее доставляет мне также приятное ощущение. Однако, чорт возьми, сколько я имею удовольствий в одно мгновение. В этом мире, таком знакомом и как будто скучном я, как Колумб,  открываю на каждом шагу тысячи счастливых Америк...»

Батурин, как в свое время Некрасов (со слов Глеба Успенского), вывел формулу счастья. Счастливый человек = обычный человек + пьянство. Просто и гениально. Осталось придумать, как сделать это состояние вечным, полностью исключив протрезвление и прочие похмелья. Но герой направляет энергию на иные расчеты:

«Предположим, мне осталось прожить еще 5 месяцев. Это значит — 150 дней. 150 умножим на 24 часа... Значит... Это 600... Ноль и ноль и еще три... Так... Итого 3600 часов... 8 часов на сон — это третья часть... 1200 долой... Остается 2400... Впрочем, тут возможно провести в жизнь некоторый режим экономии... Положим на сон по 6 часов... Вполне достаточно... Значит — остается 2700 часов... Умножим на 60... Ноль, ноль, ноль, два, шесть, один... Итого 162000 минут... Какое несметное богатство... Сам Рокфеллер мог бы превратиться от зависти в зеленый сыр... Теперь сбалансируем чувства, понятия, цели и возможности... Ну, конечно, работу надо бросить... Отпуск по болезни — месяц. Отпуск декретный — месяц. Итого двухмесячное безбедное существование обеспечено... Теперь облигации займов... Реализация их даст возможность прожить еще два месяца... И один месяц можно жить, продавая вещи... Итак, все 162000 минуты я использую исключительно для жизни... Чорт возьми я приобретаю дорогую любовницу, которая обойдется в 162000 и не каких-нибудь паршивых рублей, а единственных и неповторимых мгновений... Нет, у кого есть ум, тот может жить не хуже бога...»

В результате иррациональное начало вновь одерживает вверх. Инженер пытается экстренно раздобыть смысл жизни: одни говорят, что он в детях, другие цитируют философов, третьи отмахиваются, предлагая об этом не думать. Но Батурин не может не думать. В этом его беда — равно как и беда всего человечества.

«Инженер поднял голову вверх. Печальная планета высоко стояла над пустынями крыш и на ней, точно на туманном глобусе тускло темнели неясные очертания нездешних материков. Батурин вспомнил студенческие годы и яростные споры о селенитах.

— Очень глупо! — подумал инженер, — жизнь на земле мы принимаем, а жизнь на других планетах подвергаем сомнению... Избранники!.. Нет, нет, я чувствую прекрасно, что жизнь когда-то плясала на Луне бешеную тарантеллу... Да! Это несомненно!.. Там было все и любовь и ненависть и вражда и дружба. И вот...

Инженер протянул руку к луне, вытягивая и сжимая в кулак длинные худые пальцы.

— И вот: любовь и ненависть и надежды, все это положено в сферический гигантский гроб и этот гроб носится в мировом пространстве как некий символ, всплывая над живыми планетами жутким «memento mori»... Ну, да, теперь я понимаю смысл и закон лунного света... Он заставляет людей торопиться жить... Но человек смертен и он, толкаемый неосознанными инстинктами, стремится продлить себя в своих потомках... Да, — кто-то мне сегодня уже говорил о потомках... Так ведь, это же и есть смысл...Профессор просто старый хрыч... Что он болтал о жизни? Талмуд? Сжатые ладони? Что сказали все мудрецы о жизни? Да и что они знали о ней? Когда бы амеба, вращаясь на маховом колесе, начала говорить о ничтожности мира — махового колеса сиречь, она достойна была бы лавров мудреца... И вот и я и профессор и все человечество мы сидим, подобно амебным пятнам на маховике какой-то огромной машины, которую мы даже не охватываем сознанием, сидим и размышляем о суете и тлене и всяческой суете... Да, да... Я понял свое назначение! Задача смертного — осознать эту жизнь и тогда он поймет все остальное!

— Ни-когда! — отчетливо сказал внутренний голос. — Ты потратил всю жизнь на подготовку к жизни. Ты безрассудно сжег свою юность. Теперь ты умрешь, и никогда даже пустая мысль не взволнует тебя.

— Боже, сделай меня верующим! — прошептал инженер, замедляя шаги«.

Механизм, имя которому инженер Батурин, взвалив на себя непредусмотренную заводскими установкам ношу, стремительно приходит в негодность. Ум заходит за разум, и хозяину не остается ничего, кроме как, добравшись до дома, смазать себя проверенным средством — спиртосодержащими напитками. Следует одна из самых ярких сцен рассказа — кутеж в компании чугунного Карла Маркса:

«Покачиваясь на носках, инженер остановился перед бюстом и взял Маркса за холодный нос.

— Ты мудрец, но все-таки ты уже мертв, а я еще живу, и старая истина о живой собаке и мертвом льве живет именно в моем живом сознании. Прибавочная стоимость. Классы... Прекрасно! <...> Но у меня есть еще пять месяцев, и я напишу книгу об уплотнении бездеятельности... За твое здоровье, Карл... не знаю как твое отчество...

Выпив коньяк, инженер, стуча горлышком бутылки о край стакана, вылил из бутылки в стакан остатки жидкости, напоминающей чай; и жидкость эта поднялась до краев посуды и потекла на стол, а инженер, не замечая этого, все лил и лил.

— Да! Наука все рассмотрела в этом мире, все квалифицировала и — ушла. А в этом пустом, огромном мире остался забытый человек, которому только лишь объяснили, что должен делать он и как это делать. Страшно жить человеку. Заблудившийся в этом огромном мире, он бродит по мертвым пустыням только работая, но ничего не делая.

Батурин обнял Маркса и поцеловал его в холодные чугунные губы.

— Люди умирают от бездеятельности и тебе это надо было знать, старый камрад... Человек несется в вечном потоке, и, когда он останавливается, хотя бы на мгновенье, он, точно седок вылетает из седла. 120000 минут... Маркс, ты не дурак, я вижу, но люди умирают от бездеятельности, а ты не сказал об этом ни слова... Я также мудр, как и ты, поэтому ты получишь лимон, себе же я беру коньяк... Хочешь на брудершафт?.. Не хочешь? Ну и чорт с тобой, а я выпью...»

Тем временем за окнами шумит большой город. По-разному литераторы описывали Санкт-Петербург, Петроград, Ленинград, Питер (нужное подчеркнуть). Ян Ларри увидел его таким:

«Город шумел, гудел, орал и катался по асфальтам, громыхая автомобилями, копытами, трамваями. Город бушевал, кричал огнями, вспышками трамвайных молний, и шум этот поднимался вверх, катился над крышами, гремел тысячами симфонических оркестров, с грохотом падал в переулки, обрушивался на площади, плескался, расчлененный на миллионы звучаний и, внезапно, как бы освободив скованный голос, с ревом поднимался в орущее небо.

Гудели дома. В темную высь взлетали кричащие огнями этажи, и крики, и огни, и шарканье трамваев, и рев автомобильных сирен, звучанье саксофонов, скрежет и визг железа, и свет, и огни, и снопы ацетиленовых фар гудящим столбом уходили в небо и с грохотом обрушивались, обваливались по горизонтам.

— Вот он — наш всемилостивый и всемогущий господь с ацетиленовыми глазами, вот он с ногами — бегущими трамваями и авто... Вот он! — кричал исступленно Батурин».

В оставленной Батуриным предсмертной записке всего семь слов:

«Только ли наслаждение? Но теперь уже поздно!»

Значит ли это, что рассказ поучает: быть эгоцентричным обывателем-карьеристом — плохо, а, к примеру, верующим или родителем — хорошо? И да, и нет.

Ближе к развязке внутренний голос Батурина сообщает ему важную вещь:

«Человеку надо иметь покрепче основание».

То есть не смысл с большой буквы «с», не миссию с большой буквы «м», а причину, повод, не дающий выпасть из жизни. Это не решение уравнения о счастье, но каркас, который помогает до поры до времени оставлять его нерешенным и притом не слететь с катушек. Основание — великая многозначная сила.

Вот у Ларри, к примеру, были основания, чтобы написать рассказ «Сильнее смерти» именно так, как он написал, понимая, что в СССР будут все основания его не печатать. Все правильно — настоящее основание должно быть иррациональным.

А у нас сегодня есть основание этот рассказ читать. Как минимум из-за прикосновения к потаенному — тексту известного автора, который (текст) прождал встречи с читателем почти сто лет.

А сколько еще таких сокровищ сокрыто в архивах и библиотеках? Будем же по мере сил извлекать и рассказывать о них окружающим. Ведь это, как можно догадаться, тоже основание.