Главный челябинский писатель — Ярослав Гашек. Главный не потому, что самый известный из всех, кто работал на Южном Урале, а потому, что наиболее полно воплотил главный сценарий литературного поведения в этих местах: оказаться случайно, прожить несколько насыщенных месяцев и уехать, не написав о городе ни строчки.
Автор «Швейка» приехал в Челябинск в августе 1919-го спустя несколько лет скитаний по революционной России. Мобилизованный австро-венгерским правительством на фронт Первой мировой Гашек, как и многие чехи, не горел желанием воевать за Габсбургов и при первой возможности добровольно сдался в русский плен. Вскоре он примкнул к большевикам и в Гражданскую прошел с Красной армией всю страну насквозь. В Челябинске Гашека назначили главным по работе с пленными чехами, немцами и венграми. Он публиковал газеты на четырех языках и даже, кажется, успевал придумывать похождения самого известного своего героя — но местом пребывания интересовался мало. Уже в ноябре 5-я армия двинулась дальше на восток, так и не дав Гашеку возможности рассказать о своих впечатлениях.
Ярослав Гашек
Другой круглолицый остряк — Всеволод Иванов — успел реализовать ту же модель еще до войны. Отец русского магического реализма в молодости работал в цирке и исколесил с труппой весь Урал и Сибирь, на самом деле страстно желая добраться до Индии. Читая его автобиографию «Похождения факира», все время ждешь, что после воспоминаний о Томске и Казахстане автор скажет хоть пару слов о Южном Урале, но труппа садится в Кургане на поезд до Екатеринбурга и чудесным образом минует Челябинск. Неоднократные визиты Иванова меж тем подтверждаются, например, афишами выступлений. То ли встречали не слишком гостеприимно, то ли наоборот, не оставалось сил оглядеться по сторонам.
Если вдуматься, в этом же ряду должно стоять имя Бориса Рыжего — родился на улице Свободы в 1974-м, в 1980-м семья переехала в Свердловск; никаких трогательных мемуаров о раннем детстве в духе Даниила Жуковского, ничего в стихах, единственное напоминание о связи с местом — памятная доска и периодически стираемое коммунальщиками граффити. Зачинателем же традиции, видимо, можно считать другого Жуковского, Василия, побывавшего в Челябинске 7 июня 1837 года и записавшего в дневнике ровно два слова: «Бедный городишко». Спасибо и на том.
Вывод напрашивается довольно безрадостный, но в каком-то смысле такое молчание глубоко соответствует духу города, хотя и противоречит обычным представлениям о нем. Вокруг Челябинска сложился огромный миф сурового индустриального города. Основные внешние его атрибуты — горы и трубы. В горах добывают руду, на заводах из нее выплавляют металл, из труб идет дым. Люди в этом мифе совершенно избыточны, а потому сведены к деталям механизма. Отсюда вечные характеристики уральского характера: «стальной», «железный», «каменный». (Американец Пол Бейти в своем букероносном романе «Продажная тварь» возмущался, что черных женщин всегда описывают при помощи кулинарных эпитетов: «цвета темного шоколада» или «цвета кофе с молоком»; интересно, сколько времени понадобится российским прозаикам, чтобы понять, что «стальной уралец» звучит не менее оскорбительно?)
Основу мифа, однако, составляет не столько промышленный антураж, сколько идея жертвы. Урал — пример абсолютного, по крайней мере на первый взгляд, успеха московской колонизации. В отличие от большинства макрорегионов России вся его идентичность построена на включенности в большие структуры и не предполагает даже зачатков независимости от центра. Чтобы это понять, достаточно взглянуть на расхожие формулы и лозунги, вывешиваемые каждый год по праздникам: «кузница Родины», «здесь ковалась Победа» и, конечно, «хребет России». Самоощущение «опорного края державы» постоянно требует подтверждений — жертв. Урал обязан давать стране металл, уголь и станки.
Один из самых известных челябинских писателей Юрий Либединский писал в воспоминаниях о Гражданской: «Я помню, как наиболее неустойчивые элементы в парторганизации под давлением трудностей говорили: „Как мы можем отдавать наши запасы хлеба [в центральные губернии. — Ю. К.]? А сами что будем есть?“ И вот, как сейчас помню, один из руководителей парторганизации выступил на общегородском собрании и сказал: „Ну что ж, поддержим центр всем, что имеем! Сами ремни подтянем, а пролетарские центры спасем от голодной смерти“». О том, что получилось из этого решения, рассказывает первая и самая известная вещь Либединского — повесть «Неделя» (1922).
«Неделя» — удивительное чтение, захватывающее и неловкое одновременно. Провинциальный город, в котором сразу опознается Челябинск, перед посевной остается без зерна. Его можно привезти с соседней станции, но паровозам нужно топливо, которого тоже нет. На топливо решено пустить бесполезный городской сад и лес вокруг монастыря, но на вырубку придется отослать из города боевые части РККА, а это грозит мгновенным мятежом. Если поля останутся не засеянными, то мятеж все равно случится, и коммунисты (решительный чекист Климин, его просвещенная возлюбленная Симкова и чахоточный мученик революции Робейко) вынуждены пойти на риск. Собрать работающую интригу из заурядных логистических задач и бесконечных «но», в которые упирается любой хозяйственник, — неплохое достижение для дебютанта, но самое ценное для современного читателя в «Неделе» заключается как раз в ее недостатках.
Больше всего этот текст похож на сломанную волшебную палочку, стреляющую любыми заклинаниями, кроме тех, что произносил ее владелец, во все стороны кроме нужной. Либединский уверен, что поет гимн героизму «среднего коммуниста», но уже к середине повести протагонистов хочется задушить собственными руками, а больше всего сочувствия вызывает Мартынов, большевик «из бывших», страдающий от собственной ненужности в обоих лагерях. Написанные ритмизованной прозой «под Белого» пейзажи читаешь с неизбежным смущением, зато невозможно оторваться от образа совершенно бесполезного для сюжета гимназического учителя, отвратительного и милого осколка старого порядка. Уходящая натура — одноэтажный Челябинск, провинциальная скука, встречи с томными барышнями на катках — дается Либединскому куда лучше речей о строительстве бесклассового общества. Все это он был бы рад отдать в жертву будущему и тем не менее, сам того не желая, сохраняет навсегда. Эту сентиментальность неожиданно точно распознала советская власть — в 37-м повесть фактически запретили, хотя, думается, Либединский был ни в чем не виноват, просто лучшие мумификаторы эпохи всегда получаются из ее могильщиков.
Жертва прошлого — вообще главная тема в мифе о промышленном Урале. Истории здесь нет места, территория от Оренбуржья до Северного океана — всегда чистый лист, на котором можно движением руки создавать огромные комбинаты или останавливать реки. У самой именитой челябинской поэтессы советских лет Людмилы Татьяничевой есть откровенно безумное стихотворение «Будущее море»:
И матросы будут славить в песнях
Город-порт по имени Курган.
Мы увидим,
Мы увидим скоро
Наяву морскую целину…
Водолазы будущего моря
Без скафандров бегают по дну.
Урал должен стать и социальной лабораторией, местом переработки социальной руды в тех самых стальных мужчин и женщин. Об этом — рассказ Лидии Сейфуллиной «Правонарушители» (1922). Главный герой, малолетний беспризорник Григорий Песков, сбегает из детского дома, устроенного красными в женском монастыре, но быстро попадает в трудовую колонию на берегу озера Тургояк. Во главе колонии стоит вечно веселый и страшноватый сторонник идей Макаренко по фамилии Мартынов (хорошо бы это был Мартынов из «Недели» — но вряд ли, конечно). Дети сами строят себе домики, растят хлеб и чуть ли не работают в шахте, параллельно становясь достойными гражданами первого государства рабочих и крестьян. Написано это типично сейфуллинскими рублеными предложениями и выглядит в целом куда свежее, чем ожидаешь от сочинений подобного рода. Любопытно, что колония существовала в действительности, и Сейфуллина неоднократно ездила туда за материалом. Еще любопытнее устройство пространства в рассказе — именно в нем ключ к пониманию противоречия, упоминавшегося раньше. Чтобы выковать новых людей, их обязательно нужно забрать из Челябинска и загнать на работу подальше в штольни. Почему? Да потому что Челябинск — последнее место на Земле, где стоит проводить такие эксперименты.
Уральские горы
Дело в том, что Челябинск — самозванец, прибившийся к промышленным титанам если и не совсем случайно, то как минимум позже остальных. Никаких настоящих гор ни в самом городе, ни в его окрестностях нет, вокруг одни поля и яблоневые сады. Ленивый, по-швейковски добро- и равнодушный город с бесконечными рядами тополей, разноцветными трехэтажками и десятком озер меньше всего похож на механическое чудовище, которое из него пытаются сделать второй век подряд. Бóльшую часть недолгой истории Челябинска основным источником его существования была торговля: построенный на границе между степью и заводским краем, он задумывался как перевалочный пункт, место встречи культур, огромный базар — что угодно, но не город-цех. Об этом все еще напоминают название и герб: башкирское (с забавным французским призвуком) «Силябэ» и навьюченный верблюд.
Конечно, новым людям на этом проходном дворе делать нечего, да и вывеску лучше поменять: не Силябэ, а Танкоград. Показателен последний (незаконченный) роман Александра Фадеева «Черная металлургия». Фадеев в письмах и интервью прямо заявлял, что работает над книгой о «коммунистическом перевоспитании человека», и для ознакомления с материалом объездил несколько крупных сталелитейных центров страны: Донбасс, Новокузнецк, Магнитку и Челябинск. Из их черт в итоге был синтезирован условный и, что особенно важно, якобы построенный с нуля (никакой истории, помните?) уральский трехсоттысячник Большегорск. «Черной металлургии» предстояло стать образцовым производственным романом, восхваляющим мудрое партийное руководство тяжпромом и заботу о каждом отдельном рабочем. Однако все эти Павлуши и Захары, Тинки и Вассы, как водится в официозной литературе пятидесятых, совершенно неотличимы и взаимозаменяемы. «Шестереночность» персонажей и абстрактность пространства — родовые черты соцреалистической литературы об Урале. Авторов все более увесистых томов о Гражданской или героическом труде в тылу Великой Отечественной человек как таковой интересовал еще меньше, чем Либединского. Книга даже на демонстративно камерную тему — скажем, «Семья» Владимира Рублева — обязательно должна была затрагивать проблемы производства; в 2020-м это приводит к неожиданному эффекту: при чтении искренне сочувствуешь не персонажам, чьи имена все равно забываешь через страницу, а писателю, вынужденному тратить силы и время на пересказ решений последнего съезда.
На этом фоне глотком свежего воздуха кажется маленький сборник Михаила Аношкина «Сугомак не сердится». Он тоже ужасный, в его рассказах тоже картонные персонажи, суконный язык и железобетонно-неуклюжие сюжеты. Но картонные персонажи Аношкина думают, как бы смешно это ни звучало, о любви, а не мысленно рапортуют о перевыполнении плана. Их жалко, как жалко все понимающих, но не умеющих говорить собак или кошек. Бывают минуты, когда по непонятной причине хочется прочесть что-нибудь откровенно плохое, причем не столько ради смеха, сколько из ностальгии по временам, в которых никогда не жил. Если с вами однажды случится приступ этого труднообъяснимого чувства, прочтите «Сугомак не сердится» — хотя бы заглавную историю, она о безответной влюбленности в красивую девушку, эту тему сложно провалить.
Изъеденный ржавчиной миф стал осыпаться только в самые последние годы. Вместо одного монолитного образа города в современной литературе (прежде всего — поэзии) появилось с десяток разных, мало похожих друг на друга. Так, в стихах влиятельного Виталия Кальпиди Челябинск становится обителью вампиров и их жертв, идеальным сеттингом для очередной книжки «Дозоров» Лукьяненко:
Шлепает вокруг Челябы
жидкими ногами кровь...
и она зависнет скоро
над кольцом кольца в кольце
крови, что мою Челябу
превратила в циклотрон,
разогнавши эту яму
до воронки для ворон.
Но другие поэты вовсе не спешат ему подражать. Для Константина Рубинского Челябинск прежде всего связан с воспоминаниями о счастливом детстве. Янису Грантсу в его лирических зарисовках удается передать неискоренимую абсурдность уральской повседневности. Александр Самойлов (номинант премии «Поэзия» этого года) создает убедительный портрет мегаполиса в проекте «Маршрут 91». Следуя путем девяносто первой маршрутки, Самойлов написал по стихотворению о каждой ее остановке. Получилось по-сальниковски трогательно и иронично, грех не привести одно целиком:
Вот так сядут в маршрутку бухие, спросят:
— Кирова уже проскочили?
А мы, елки-палки, давно на ЗЭМе,
как в одной недописанной мною поэме.
И выходят наружу мои герои,
где по двое выходят, а где по трое,
и стоят на ЗЭМе и на Сельмаше,
и руками машут, ногами машут.
Сквозь Челябинск и вправду хорошо проехать насквозь, куда-нибудь в Индию или к Тихому океану, иногда возвращаться, чтобы пройтись по знакомым местам, ни о чем особенно не задумываясь. О таком Челябинске приятно вспоминать, но совершенно необязательно кому-нибудь рассказывать — поэтому, собственно, он так редко появляется в прозе. Лучше всего поймать эту его сторону удалось Владимиру Курносенко, писателю с маленьким, но впечатляющим фан-клубом из Андрея Немзера, Ильи Кукулина и Льва Аннинского. Персонажи рассказов Курносенко («Свете тихий», «Гретхен», «Сентябрь») редко оказываются на фабриках. Гораздо чаще они просто гуляют по широким улицам или разговаривают о спасении души в заросших двориках. В его текстах почти нет столь свойственного по-настоящему периферийной литературе вселенского пафоса, а есть достоинство нормальной жизни в крупном провинциальном городе.
Напрашивается громкий финал с призывами похоронить наконец имперскую идеологию или разоблачительным анализом ее репрессивной сущности, но это как раз совсем не совпадало бы с гением места. Важнее помнить: все это однажды пройдет, как проходили раньше караваны, бронепоезда и бродячие факиры. Так было всегда, такова жизнь, словно говорит Силябэ. C’est la vie.