Я воспел почти что каждое число
Целый год вел поэтический дневник
Напечатали его в НЛО
Но рассказ наш не об этом, старик
Но рассказ наш не об этом, парень
А про красилку, где я работал 17 лет
И о том, что я певец городских окраин
Хоть красилки и окраин уже больше нет
Мне, как и всякому другому человеку, трудно рассказывать про свою жизнь, ведь, чтобы получилось правдиво, надо немножечко выдумывать. Выдумывать трудно, это знает каждый рассказчик. Поэтому давным-давно я придумал историю про красильный цех, в котором так долго проработал мастером-красильщиком. А также историю про суровый подмосковный город Мытищи, где прошла моя юность. Сейчас эти истории мне надоели. Я живу в центре, окраин и вообще ничего больше не воспеваю. Работаю по-прежнему в театре, но как драматург и поэт. Печально утратить образ маргинального люмпена, но он уже не для меня: я дал это интервью, чтобы покончить с ним. То, что вы прочитаете дальше, не про мою нынешнюю жизнь. Это рассказ о том, как она создавалась.
Расскажите, пожалуйста, о своей семье и ранних читательских впечатлениях.
Я родился в интеллигентной семье. Мама работала вплоть до последнего времени в НИИ Генплана Москвы, проектировала метро, недавно вышла на пенсию. Отец, как раз когда я родился, на некоторое время уехал работать в ГДР (кажется, что-то связанное с бухгалтерией, его первым образованием), а потом вернулся, ударился в богемную жизнь и работал уже то дворником, то администратором у Ролана Быкова. А читать меня мама научила рано, где-то в пять лет: первые мои книжки были про Захарово, усадьбу бабушки Пушкина, и про Суворова.
То есть не стишки вроде «Идет бычок качается»?
Дело в том, что мама очень любила и любит поэзию шестидесятников (тогда она была студенткой, это сильное впечатление производило, Политехнический и все такое), поэтому она с самых ранних лет не колыбельные мне пела, а читала стихи. Я до сих пор помню некоторые из тех стихов наизусть — Константина Симонова, например, «Жди меня, и я вернусь».
Поэтому когда вы научились читать, были уже достаточно подготовлены к книгам про усадьбу бабушки Пушкина?
Нет, это мне ни о чем не говорило. Я просто читал. Был такой мальчик, Пушкин, его папа, мама, дядя Василий Львович, бабушка.
И вас это сразу захватило?
Меня захватил сам способ общения с миром: можно прочитать книгу и во время чтения куда-то унестись.
И что было дальше, расхотелось гулять?
Можно и так сказать. Я примерно первые три класса школы был ужасным сорвиголовой, но при этом что-то почитывал, а уже где-то в классе четвертом я просто лежал и читал, и так до десятого класса. Хотя гулять я тоже ходил, конечно.
Где вы тогда жили?
В Перловке, это микрорайон Мытищ. Родители развелись, и мама переехала туда, когда мне было шесть лет.
Судя по вашей поэзии, места там мрачноватые.
Не более мрачные, чем другие окраинные районы. При этом Перловка как бывший дачный поселок, дореволюционный, тогда еще сохраняла очень много деревянных домиков самых причудливых форм, с башенками, модернистскими окошками, в псевдорусском стиле. Теперь уже все почти разрушено, везде новостройки, но даже сейчас кое-где можно встретить такие дома. Тогда долина Яузы еще не была застроена и за рекой тянулись совершенно необъятные поля. Вдалеке виднелись село Тайницкое и церковь Благовещения, а теперь понастроили домов, и уже ничего не видно.
А как формировались ваши книжные предпочтения? Как вы открывали для себя новые произведения, новых авторов?
Инстинктивно. В детстве я либо шлялся по болотам, либо читал. Вдоль Яузы было огромное количество болот, заросших кустарником, мы с друзьями бродили по ним и зимой, и летом, как какие-нибудь путешественники на Северный полюс. Потом я приходил домой и читал. Чтение уносило меня в другой мир. Когда я записался в Перловскую библиотеку, прочитал там все книги — не могу даже назвать это чтение систематизированным, просто читал ради удовольствия.
И стихи, и прозу?
Нет, стихи я начал читать позднее, после одной книжки. Мама купила в институте книгу Владислава Холшевникова «Мысль, вооруженная рифмами», чудесную антологию русской поэзии — от Кантемира до, кажется, Евтушенко и Вознесенского — с подробнейшим разбором поэтики (то есть серьезный научный труд, причем блестяще сделанный). Я прочитал там много чего, но, конечно, больше всего меня тронула поэзия Серебряного века. Стихами я заинтересовался после чтения Бальмонта, Блока, Гумилева.
Андрей Родионов
Фото: vk.com
В той же антологии я нашел Сашу Черного, и он произвел на меня очень сильное впечатление — наверное, самое большое из всех поэтов Серебряного века. Понимать их я стал позже, а сначала увидел, какие прекрасные у них ритмы и образы, и, видимо, это нашло во мне отклик, может быть, из-за моего характера. Характер у меня двуликий: я, с одной стороны, социофоб (вот сейчас пять дней провел на даче с женой, и так бы дальше и жил там); с другой стороны, я агрессивный человек, мне необходимо появляться на людях, что-то им говорить — это такая литературная, поэтическая черта.
Подумал сейчас: если бы спросили, с чем у меня ваша поэзия ассоциируется, я вспомнил бы Блока, как это ни удивительно. Связь непрямая, конечно, но словно бы какие-то внутренние переклички есть, схожий характер лиризма.
Есть, и ритмика похожая, хотя немного разные интонации. Конечно, Блок — мой поэт.
Вообще, сейчас Брюсов и Бальмонт считаются чуть ли не маргиналами, а Сологуба часто рассматривают как автора одного романа. Мол, поэзия у них вычурная, изломанная и поэтому второстепенная, хотя у них, как мне кажется, просто был свой язык, своя система условностей.
Может быть, как раз вычурность, изломанность и привлекают в юном возрасте гораздо больше, чем сила меткого слова или сложные смысловые конструкции. Русские символисты, понятно, во многом вторичны по отношению к французским. Ну и что, все равно никакой перевод французов не сравнится с нашими русскими символистами.
А в каком возрасте вы всем этим увлеклись?
В восьмом классе. Правда, восьмой — это как сейчас девятый, тогда же десятилетка была. В то же время я прочитал пьесы Шекспира по школьной программе. У нас дома были «Гамлет» и исторические хроники. Я подсел на Шекспира, как наркоман на сильный наркотик, и первое мое собственное произведение было сочинено на мотив «Гамлета». Я написал несколько сцен про своих школьных товарищей, немного изменил имена, придал им латинские окончания и поместил их в действие. Получилось довольно простенько, но я довел сюжет до конца. Совсем недавно я понял: первое, что я написал, была пьеса, а не стихи — точнее, пьеса в стихах. А последние несколько лет мы с Екатериной Троепольской, моей женой, занимаемся именно написанием пьес в стихах для театра.
Возвращение к истокам?
Да, удивительное и неосознанное, я буквально недавно это понял.
А школьные товарищи, о которых шла речь в пьесе, они сами читали что-то, обменивались книжками, впечатлениями?
Да, при том что мои товарищи были сорвиголовы. Вообще наш «А» класс считался классом веселых бесшабашных людей, хулиганов, с приводами в милицию, драками, а «Б» класс считался хорошим, ученики из него должны были потом идти в престижные институты. Однако все мои одноклассники читали — некоторые, правда, только до определенного возраста, до десятого класса.
Читали фантастику какую-нибудь?
Нет-нет, много чего читали. Во второй половине восьмидесятых начали появляться книги, которые прежде невозможно было достать. Помню, в седьмом или в шестом классе мамина подруга принесла мне ксерокс «Хоббита». Он мне очень понравился, хотя все-таки это немного ограниченная и довольно прямолинейная книга. Не могу назвать ее глубокой литературой, но она произвела на меня очень хорошее впечатление, точно так же, как роман «Мастер и Маргарита». Это такие седативы для воспаленного юношеского мозга, как бы говорящие тебе, что где-то есть и счастье, и покой, и воля, что всегда приятно услышать.
Но вы говорите, что к последнему классу школы с чтением уже стало сложнее, появились другие интересы?
Да, мы вошли в пору изменения интересов к миру, девушки и алкоголь появились. Появились новые возможности, больше свободы, поскольку мы стали взрослее, внимания на нас уже никто особо не обращал. И потом, надо отдать дань тому времени — постепенно все большее и большее количество информации прорывалось в Советский Союз в 1986–1987-м. Помню отлично разгромную статью в «Московском комсомольце», напечатанную в 1987 году, когда Бродскому дали Нобелевскую премию. Там писали, какой это ужасный автор, бежавший из СССР, и стихи у него отвратительные, помню даже цитату из статьи:
Мелькает белая жилетная подкладка.
Мулатка тает от любви, как шоколадка,
В мужском объятии посапывая сладко.
Где надо — гладко, где надо — шерсть.
В общем, после этой статьи я еще и Бродским заинтересовался.
Куда вы пошли после школы?
Поскольку вся моя жизнь была сосредоточена на книгах, если не считать всяких детских шалостей, я пошел поступать в Полиграфический институт на факультет книговедения. Должен оговориться, что пытался еще поступить во ВГИК на сценарный, но, во-первых, написал слабую заявку, а во-вторых, тогда были разнарядки, кого из каких республик брать в этот год, поэтому в тот год там брали, условно говоря, только Белоруссию, Казахстан и Молдавию. Но я бы все равно туда не попал из-за слабой заявки, поэтому пошел на книговедение.
На что это похоже?
Книговедение? На этом факультете обучают тех людей, которые в книжных магазинах отвечают за репертуар и в перспективе руководят всей работой.
Андрей Родионов и Екатерина Троепольская
Фото: facebook.com
А почему не на филологический?
Не знаю. Филология, да и вообще русский язык, в школе не были предметом моего пристального внимания, я позднее стал русским языком немного интересоваться. Учить правила для меня было сущей мукой, всякую филологию я именно так себе и представлял тогда, и поэтому о ней для меня и речи не быть могло. Я думал, что это такой же ужас, как и математика. В школе я любил только два предмета: геометрию и географию. Геометрия мне нравилась из-за системы доказательств, иногда довольно хитрой, а географию я любил в силу романтического характера, данного мне с рождения.
Литературу в школе хорошо преподавали?
У нас была чудесная преподавательница Татьяна Сергеевна Степанова. Параллельно она работала начальником детской комнаты милиции, то есть она весь наш класс, за исключением, пожалуй, меня, знала еще и как посетителей этой комнаты. Прекрасный человек, ходим до сих пор к ней на могилу, прошлой осенью ходили с ребятами.
А на книговедении изучали литературу?
Да, наш курс был последним гуманитарным, Полиграф тогда менялся. Истории русской и зарубежной литературы отводилось довольно много времени. Диплом я там написал на тему «Философские издания издательства „Мысль”». Постепенно от простых вещей я переходил к более сложным, стал интересоваться французами — Аполлинером, Морисом Бланшо. Верхарн мне очень нравился. В институте я читал в основном поэзию — в то время уже выходили один за другим три тома Бродского, первое его более-менее полное собрание сочинений, и я с одной книжкой ездил год в метро и проговаривал про себя каждое стихотворение, потом с другой, потом с третьей. Зарубежную поэзию я скупал у букинистов всю, какую только мог, и жадно читал, просто как фанат какого-нибудь музыкального направления скупает все диски.
В итоге вы устроились на работу по профессии?
Во время учебы в институте я начал работать в книжном рядом с кинотеатром «Новороссийск», проработал там месяц, и мне сказали, что я им не подхожу. Тогда я устроился в книжный магазин «Москва» грузчиком на склад, потом работал там экспедитором, какое-то время был даже начальником склада. Я проворовался в этом книжном магазине, потому что у меня уже появились девушки, им нужно было покупать мороженое и так далее. Время от времени что-то таскал, скорее даже не за счет магазина — просто неразберихи много было. Иногда я покупал книги и продавал их, иногда тырил. В какой-то момент очередные кооператоры приехали, я им крикнул, что одной пачки не хватает, дайте еще одну, а они пошли и сообщили директору, ну и слава богу.
Почему?
Потому что иначе моя карьера могла сложиться по-другому. Вот я оканчиваю книговедческий, вот я уже практически начальник склада в 21 год, вот гигантский книжный магазин «Москва», книжный бизнес бешено развивается, все прекрасно. И вдруг я на полгода остался безработным, закончил институт и вышел на Тверскую, чтобы найти себе хоть какую-нибудь работу. Смотрю, на театре Станиславского висит объявление: «Требуется разнорабочий». Я туда зашел, а мне говорят: «Слушай, у нас тут маляры уволились». У серьезных театров очень большие чердаки с мастерскими для декораторов. Там расстилаются громадные задники на опилках, метров двадцать на пятнадцать, прибиваются гвоздями, проклеиваются специальной водой с клеем, чтобы они немножко сели как холсты, а потом расчерчиваются на квадраты. Это все делает маляр. Потом маляр берет эскиз художника и разводит в больших ведрах краски, сначала краску для подмалевки, потом краску для глубокой проработки, и потом только приходит художник и пишет. Это очень большой и уважаемый труд. У меня был друг на Арбате, где я тогда тусовался, Иван, по прозвищу Джон Воронежский. Я взял его с собой, он казался хорошим надежным парнем, и мы десять лет работали в декорационной мастерской (вообще я семнадцать лет проработал в театре Станиславского). Через десять лет Иван умер от наркотиков, а я продолжал работать.
А чем эта работа была хороша, почему вы столько времени ей занимались?
В какой-то момент внизу в театре оборудовали довольно большую комнату для красильщиков. В ней стояли огромные чаны, в чанах кипела вода, туда бросали половниками краску, ткани, красили, мешали. Я совершенно ничего в этом не понимал, но решил взяться, поскольку можно было пользоваться огромной комнатой в центре Москвы. Когда тебе двадцать лет, у тебя куча знакомых и вам некуда пойти, оно того стоит. Ради этого мы с Иваном научились красить ткани, поставили там ударную установку, колонки, играли, иногда выступали. У нас была панк-группа «Братья-короли».
А какие-нибудь записи остались с тех времен? На что вы ориентировались?
Нет, ничего не осталось, ориентировались на The Stooges. Cочинял все Ваня, и тексты, и песни, а я играл на басу.
Но сами вы продолжали стихи писать?
Да, я как начал со школы, так и писал все время — возможно, стихи для меня были своего рода уходом от реальности. Когда я вырос, самым сложным было, конечно, кому-нибудь их прочитать. Это реально слом: в школе читал друзьям, потом обменивался поэтическими опытами с товарищами, и вдруг какой-то мой знакомый говорит про меня году в 1994-м бородатому хиппарю на Арбате: «Он вот поэт». А я говорю: «Можно я вам почитаю?» — «Ну давай, приезжай ко мне, почитай». Приехал, не помню куда, там какая-то жизнь кипит, филологички бегают, шведки и австриячки. Хиппарь был занят все время, я посидел у него, а потом он подошел и говорит: «Ну ты, наверное, сам уже все понял про свои стихи». Я ответил: «Да», — и уехал. Помню, потом в начале нулевых я выступал как-то раз и он подошел ко мне что-то сказать, но я от него просто отвернулся.
То есть дорогу в поэзии приходилось искать на ощупь?
Да, и ранние стихи у меня были совершенно отвратительные. Можно такую метафору привести: ребенок, когда рисует что-то тщательно, каждую линию по четыре раза обводит ручкой, чуть ли не до дыр протирает бумагу. Знаете такое? Хорошо видно, сколько он приложил усердия. Вот и с моими стихами поначалу было так же.