© Горький Медиа, 2025
Илья Виницкий
31 августа 2021

Улюлюлю, или Неприличный Толстой. Часть первая

Из охотничьих рассказов филолога

Лев Николаевич Толстой любил крепкие русские выражения и употреблял их как в жизни, так и на страницах своих произведений. О том, для чего он это делал и как их следует понимать, читайте в первой части материала Ильи Виницкого.

Несколько лет тому назад на одной американской конференции я прослушал интересный доклад российской коллеги, работавшей над новым собранием сочинений Толстого. Доклад был по-английски, и докладчица, как и я, произносила долгие английские гласные как короткие. В какой-то момент, говоря о том, как трудно читать рукописи Толстого, она обратилась к аудитории с риторическим предложением: «А теперь я вам покажу то, что многие из вас никогда не видели — «Tolstoy’s shit» (то есть, как оказалось, имелась в виду копия рукописного листа — «Tolstoy’s sheet», — но вышло, по законам русской речи, — с кратким «i»). Реакция сидевших в зале толстововедов была неожиданной и показательной: поняв истинное намерение докладчицы, они были ужасно разочарованы невыполненным (непреднамеренным) обещанием.

Действительно, все мы знаем почерк Толстого, его растущую и седеющую на фотографиях и портретах бороду, его густые брови и толстый нос, его рубашку, его палку, его пишущую машинку и любимую лошадь, его записанный на фонограф Эдисона голос и походку, сохраненную видеохроникой, но то, что по законам естества никак не могло миновать вечности жерла, ни один из самых дотошных и знающих толстововедов (даже тех, кто сейчас участвует в конференции в Ясной Поляне) никогда не видел и явно был бы не прочь увидеть хотя бы из археологического азарта.

Я понимаю, что этот анекдот довольно нечист, но он рисует, как мне кажется, риторические обычаи самого Льва Николаевича и для того мне и понадобился. Предлагаемые две просветительские заметки (или фило-охотничьих очерка), приуроченные к началу нового учебного года, посвящены теме неприличного Толстого, дошедшего до нас в той или иной форме. Первая — о том, как работают бранные слова в его творчестве. Вторая — о том, каким представлялся Толстой-грубиян современникам и потомкам.

I. Брань и мир

Скатологическая тема у Льва Толстого

Е.Б.Ж.*Если Будем Живы (акроним, которым Толстой завершал свои письма).

Л. Н. Толстой

1. Ж...

В эпопее «Война и мир» ловчий графа Ильи Андреевича Ростова крепостной Данило обрушивается на своего упустившего волка хозяина парой крепких выражений. Начиная с первого издания эпопеи эти слова неизменно приводятся с купюрами, но их экспрессивный смысл читателям нескольких поколений вполне внятен:

«Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.

— Ж...! — крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа. — Про...ли волка-то!.. охотники!

— И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял, оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было».

В первоначальной редакции этой сцены Данило ругался еще похлеще:

«— Улюлюлю, — крикнул еще раз в поле Данила.

— Береги распро...... ж...а, — крикнул он, со всего размаха налетая с поднятым арапником на графа.

Но, и узнав графа, он не переменил тон.

— Проб...ли волка-то. Охотники».

Чтобы снять все стыдливые точки, я запросил коллег, работающих над новым академическим изданием сочинений Толстого, что же там стоит в рукописи, но пока ответа не получил. Впрочем, с высокой степенью уверенности можно полагать, что Данило изначально высказал графу следующее:

«Береги (охотничий термин, означающий приближение зверя. — И. В.)! распроклятая ж<оп>а!.. Проб<зде>ли волка-то».

Это сильное (крепкое) место в эпопее, почему-то напоминающее мне знаменитое «ужо тебе!» грозящего царю маленького человека, привлекло к себе внимание тонкого литературоведа Сергея Бочарова. В его интерпретации «в критическую минуту погони за волком» граф Ростов и его крепостной как будто поменялись местами:

«Старый граф прозевал, и разъяренный Данило, в глазах которого молния, грозит ему поднятым арапником и обругивает крепким словом. И граф стоит как наказанный, тем признавая за Данилой право в эту минуту так обращаться с ним.

Зато когда дело окончено, борьба позади, Данило перед барином снова — со сдернутой шапкой, застенчивой и „детски кроткой и приятной улыбкой”. В нем не узнать теперь того решительного и властного человека, который только что был хозяином охоты. Теперь у него только один небольшой свой природный размер и рост, — тот, что предписан ему его социальной судьбой. Нет больше эффекта преображения почти фантастического.

А теперь перенесемся еще раз от сцены охоты к большому миру всей эпопеи: поведение ловчего на охоте не есть ли в миниатюре прообраз ситуации двенадцатого года? Разве не близок всему Данилиному облику образ „дубины народной войны“? На охоте, где он был главной фигурой, от него зависел ее успех, крестьянин-охотник всего на мгновение становился господином над своим барином, который на охоте был бесполезен».

Интерпретация Бочарова точна и замечательна, но нуждается, на мой взгляд, в некоторой психологической нюансировке. «Карнавальное» время охоты, переворачивающее социальную иерархию, действительно заканчивается. Все возвращается в традиционные социальные рамки и иерархические «масштабы», но отношения между старым графом и ловчим в финале охотничьей истории оказываются более сложными, чем до этого инцидента, — я бы сказал, семейно-человечными, или, используя терминологию Михаила Бахтина, «телесно-фамильярными». Вспомним, что после того, как волк был в итоге затравлен Николаем, граф Илья Андреич несколько заискивающе обращается к стоящему подле зверя Даниле: «— О, материщий какой, — сказал он. — Матерый, а?» «— Матерый, ваше сиятельство, — отвечал Данило, поспешно снимая шапку». (О том, что высказал в своей душе в этот момент сам волк, Толстой не сообщает). И все же не преломленной шапкой завершается сцена и глава, а следующим диалогом:

«Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.

— Однако, брат, ты сердит, — сказал граф. Данило ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски-кроткой и приятной улыбкой».

Во-первых, старый граф все еще чувствует свою вину, он сконфужен, но ищет примирения или даже прощения, скрытого под видом добродушного упрека. Во-вторых, обезоруживающая, как у ребенка, улыбка грозного охотника свидетельствует не столько о его «умалении» и восстановлении патриархальной лестницы (барин-отец — крепостной-ребенок с заломленной шапкой), сколько о взаимопонимании и добродушном сочувствии — дескать, «бывает, барин, ничего».

«Охота Ростовых». В.А. Серов

Вообще в «диалоге взглядов» в «Войне и мире» «кроткая улыбка», как правило, служит сигналом доверительных отношений между героями и подразумевает добрую иронию: она характеризует Пьера («улыбается своею кроткою, детскою улыбкой»), его учителя Баздеева («Масон улыбнулся своею кроткою отеческою улыбкой»), княжну Марью и военачальника Кутузова («Но Кутузов кротко улыбался, все с тем же выражением, которое говорило, что он имеет право предполагать это»). Более того, можно сказать, что между образами старого графа и его ловчего изначально существует символическая связь — через имя последнего: в начале эпопеи Илья Андреевич Ростов танцует свой любимый танец «Данило Купор», вызывающий восторг всех домочадцев — от членов семейства до слуг:

«Как только заслышались веселые, вызывающие звуки Данилы Купора, похожие на развеселого трепачка, все двери залы вдруг заставились с одной стороны мужскими, с другой — женскими улыбающимися лицами дворовых, вышедших посмотреть на веселящегося барина.

— Батюшка-то наш! Орел! — проговорила громко няня из одной двери».

В каком-то смысле Данило — это старинный спутник или русская ипостась старого графа, а сцена охоты — еще одно па «народной» партии Ильи Андреевича (и параллель к известной сцене русского танца Наташи).

Замечательно, что ключевым словом толстовского «скандала на охоте» оказывается крепкое русское выражение, представленное в тексте эпопеи первой буквой с тремя точками (обратим внимание на «снижающий» в данном контексте женский род этого слова, обращенного к графу Ростову). Для русского читателя смысл его однозначен, но переводчики эпопеи постоянно сталкиваются с поисками эквивалента. Так, в английских переводах мы находим следующие варианты:

• «Devil take such hunters!»

• «Blast you!»

• «D<amn you>!»

В свою очередь, Ричард Пивер и Лариса Волохонская, стремящиеся к максимальной точности, ругательное слово Данилы перевели так: «A...!» (то есть «Ass», «Arse» или «Asshole»).

Все эти варианты представляются нам неспособными передать толстовскую экспрессию и смысловую насыщенность ситуации. Мне кажется, что лучше других с этой задачей справился американский переводчик конца XIX века Натан Хаскел Доу , заменивший одно сильное выражение другим:

«You sh... (то есть «shit». — И. В.) he began, menacing the count with his upraised whip-handle».

Это «sh...», хотя и неточно по словарному смыслу, хорошо передает простонародно-фамильярно-скатологическую основу использованного Толстым ругательства. Родственное ему немецкое слово с отточием было использовано и в одном немецком переводе толстовской эпопеи конца XIX века: «— Augen auf Sch... (то есть „Scheisse”. — И. В.) schrie er, indem er dem Herrn mit der erhobenen Peitsche bedrohte. Den Wolf durchgelassen!.. Jäger». А вот у французов что-то сахарное вышло: «Sacré nom...»

2. Sh...

К слову, в самом романе Толстого дважды появляется персонаж, имя которого, записанное латинскими буквами, подозрительно напоминает это смачное английское выражение — некто M-r Shittoff. Я заметил, что некоторые наблюдательные американские студенты прыскают, завидев в тексте это имя, почему-то представленное автором по правилам английской, а не французской или немецкой орфографии.

Во втором томе эпопеи рассказывается о том, как Анна Павловна Шерер знакомит приехавшего в столицу блестящего адъютанта Бориса Друбецкого с некоторыми незнакомыми ему лицами и каждому шепотом дает «ритуальное» определение:

«— Le Prince Hyppolite Kouraguine — charmant jeune homme. M-r Kroug chargé d’affaires de Kopenhague — un esprit profond, и просто: Мr Shittoff, un homme de beaucoup de mérite, — про того, который носил это наименование».

В русском переводе самого Толстого:

«— Князь Ипполит Курагин, милый молодой человек. Г. Круг, Копенгагенский поверенный в делах, глубокий ум... Г. Шитов, весьма достойный человек».

Это место привлекло к себе внимание набокововеда Григория Утгофа, остроумно предположившего, что копенгагенский поверенный в делах г. Круг (анаграмматически представленный уже в имени Курагина) был замечен Владимиром Набоковым и «перенесен» в его собственный роман (Адам Круг в «Bend Sinister»). Нас здесь интересует его спутник — «un homme de beaucoup de mérite» Шитов. Заметим, что на страницах эпопеи он появляется еще раз в 1812 году, но называется здесь не по имени, а по своей салонной аттестации: «L’homme de beaucoup de mérite», который «ухаживал за Анной Павловной по случаю желания назначения попечителем женского учебного заведения». Мы не знаем, получил ли он это назначение в итоге, но, по Толстому, именно люди такого сорта и преуспевали при дворе.

И все же можно ли считать имя Shittoff, дезавуирующее лестную салонную аттестацию, «говорящим» (так сказать, английский «мосье Какашкин»)? Как я уже говорил, англоязычные читатели так его и понимают. Забавно, что викторианские переводчики стремились как можно сильнее завуалировать это неприличное имя (предлагались варианты «Sitof — a man of great ability» — и даже «Schittrow»). «Модернистские» переводчики, напротив, стремились еще более подчеркнуть его непристойный смысл — «Shitof», «Shitov». Переводчики-буквалисты, в свою очередь, просто передавали оригинальное написание Толстого.

Вообще, если позволить себе под стать некоторым переводчикам (и Набокову) поиграть в слова, то для современного англоязычного читателя появление в пределах одного предложения Krouq и Shittoff звучит не только как игра со словами «crook» (жулик) и «shit», но и как парафраз идиомы «crock (croq) of shit», означающей «ложь, обман, кажимость, претенциозность» и восходящей (якобы) к горшку с дерьмом как античному символу народного неодобрения публичных спикеров (есть карикатура Шарля-Жозефа Травье на короля Луи-Филиппа с французским аналогом этого выражения: августейший демагог восседает на горшке с соответствующей субстанцией).

По самой сути дела, салон Шерер — это такой, простите за выражение, «crock of shit». Неважно, что этой идиомы Толстой не знал. Важно, что она льет воду на его мельницу и конкретизирует смысл всей сцены до физиологической густоты. Одним словом, как говорится в инфантильно-непристойном анекдоте моего детства — «встаньте дети, встаньте в круг». И так далее.

Что же касается слова «shit», то Толстой мог его не только знать, но и слышать во время поездки в Англию. Согласно «краткой истории ругани» Мелиссы Мор, во второй половине XIX века оно употреблялось в переносном значении (дрянной, ничтожный человек) по отношению к мужчинам: «Shit, a term of contempt. (Very com<mon>) He’s a regular shit. Applied to men only» (1886).

Наконец, писатель мог обратить внимание и на литературные прецеденты игры со скатологическими именами. У любимого им Диккенса два отрицательных персонажа носят фамилии, образованные от французского слова «merde» (Merdle в «Крошке Доррит» и Murdstone в «Дэвиде Копперфильде») — того самого, которое прославил Виктор Гюго в «Отверженных». Видимо, в викторианский период в европейской литературной традиции подобного рода бранная лексика, редко, но метко выставлявшаяся наружу (в натуральном виде, под маской эвфемизма или с купюрами), играла «взрывную» роль, привлекая читателя к важным для авторов этическим, политическим и социальным проблемам. Так сказать, от низко реального к высоко реальнейшему.

В поддержку версии о сознательной шутке Толстого говорит и то, что имя Шитов он записал, как уже говорилось, по-английски (черед «sh»), а не по-французски или по-немецки. Как показала американская исследовательница Карин Бек, Толстой такие макаронические игры любил и практиковал в «Войне и мире» (например, в насмешку над Наполеоном).

Но конечно же, все это только авантюрная догадка, вызванная к жизни интеллектуально-сидячим образом нашего существования. Кстати сказать, сами фамилии Круг / Крук (Kroug или Krouq) и Шитов вполне реальны — в Петербурге в конце XVIII век жил советник канцелярии коллегии иностранных дел, голландец по происхождению Крук (Krook); в 1810-е годы известностью пользовался немецкий философ Вильгельм Круг (Krug) — доверенное лицо мистической подруги императора Александра мадам Крюденер; во время работы Толстого над эпопеей в северной столице проживали целых пять Шитовых. Но реальный комментарий и исторические аллюзии нас здесь совсем не интересуют.

3. М. и в г.

Вернемся к Толстому и русскому ругательству, вложенному им в уста Даниле. Само это слово в прямом и переносном значении (как характеристика), очевидно, принадлежит к числу любимых выражений и относительно частых объектов описания писателя. Причем обычно в толстовском употреблении это слово сопровождает иронически-добродушный оттенок. В женевской записной книжке от 1857 года он неожиданно переходит от описания теории магнетизма и сознательной телесности к смелому изображению девчонки, гонящей на гору корову: «Из-за синей юбки видна красная жопа коровы. Корова гораздо ниже девочки». В письме к А. В. Дружинину 1859 года Толстой говорит о прыще, выскочившем на ягодице милого Боткина («У Боткина карбункул на ж...е, и он лежит, но мил бедняжка»). В швейцарской дневниковой записи он рассказывает о собственном переходе по плитовым скалам «на жопе вниз» (почувствовал «усталость, пил воду как коза»), а в раннем варианте эпопеи приводит слова старого солдата о суворовском походе: «...кишит этот самый француз, так мы ружья похватали, на жопу сядешь, так и съедешь по снегу. Прямо до него, и ну лущить». В одном из писем 1860-х годов писатель упоминает «здоровую ж...ку» ребенка «с глянцовитыми щеками», а в финале «Войны и мира» Пьер обнаруживает, что его ладонь как раз создана по задку его младенца.

Это слово употребляется Толстым и в составе идиоматических выражений. Так, в письме брату из Крыма (1854) он упоминает старого генерала, у которого «из ж...ы песок сыпется». Эту же идиому в устах графа с восхищением приводит в своем сочинении неожиданный и яркий свидетель бытового поведения Льва Николаевича — его любимый ученик из яснополянской школы Васька Морозов. В конце апреля 1861 года Толстой вернулся из-за границы. Узнав о возвращении барина, его бывшие ученики пришли к его дому. Васька пишет:

«Лев Николаевичь вышел с двумя щеткам чешет голову. Мы так и ахнули, что увидали ега стараго, я не вытерпел и сказал: Лев Николаевичь! Какия вы старые? Лев Николаевичь говорит: да, уж из жопы песок сыпится. Потом Лев Николаевич оделся и пошли мы на гимназтику. А гимназт была в саду на дорожке. Поделовши гимназтику, мы пошли в школу».

Упоминание двух щеток, очевидно, говорит о том, что ребят удивила отросшая за время европейского путешествия борода Толстого (Нехлюдов в «Воскресении» тоже будет расчесывать перед туалетом свою небольшую черную курчавую бороду двумя щеточками).

Л.Н. Толстой. Брюссель. Фотография И. Жерюзе 1861 г.

Примечательно, что 33-летний Толстой использует этот «снижающий» фразеологизм по отношению к самому себе в разговоре с крестьянскими детьми и именно это выражение запечатлелось в памяти его ученика Васьки — того самого гениального автора, которого писатель вскоре выведет под именем Федьки в статье «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» (1862). Этого Ваську-Федьку — одного из соавторов сочинения «Ложкой кормит, а стеблем глаз колет», явившегося, по Толстому, образцом русского народного языка, писатель сравнивает с самим Гёте: «Мне казалось столь странным, что крестьянский, полуграмотный мальчик вдруг проявляет такую сознательную силу художника, какой, на всей своей необъятной высоте развития, не может достичь Гёте».

Интересно установить, откуда пошло и что означает это популярное до сих пор выражение. Источники его указываются, прямо скажем, фантастические. Пишут, например, что эта идиома восходит к традиции XVII-XVIII веков (?) носить гульфики: дескать, чтобы увеличить видимость своего достоинства немолодые мужчины засовывали в панталоны мешочки с песком, который у некоторых просыпался. Это объяснение не имеет никакого смысла и представляет собой чью-то явную (весьма игривую) мистификацию. Во-первых, почему тогда «из ж...ы»? Во-вторых, в литературе XIX века это выражение часто относилось не только к хрычам, но и к старым каргам. В-третьих, оно явно связано с представлением о физическом разрушении («старый человек насмешливо уподобляется какой-то вещи, может быть, постройке, предмету мебели или чучелу» [Нина Мечковская]; одним словом, постепенно превращается в развалину). Некоторые исследователи считают это выражение калькой с английского «the sands are running out» (едва ли) и с песочными часами (но опять же почему из задницы?). В свою очередь, лингвист Николай Шанский допускает связь этого фразеологизма с (извините за натурализм) «выделениями из организма мелких крупинок солей (камни и крупинки солей образуются в почках и др. органах чаще всего в старости)».

От себя добавлю, что это выражение в литературе XIX века связывалось с олицетворением самой смерти, из которой сыплется могильный песок: «Пришла во всей своей красе: ноги из почерневших костей, вместо носу и очей только ямки, сыплется могильный песок, а в руках коса» («Скряга. Повесть Чернорусская»). В опубликованной в «Русском архиве» в 1864 году интермедии об Анике-воине заглавный герой произносил «лубочно-хвалебную речь сам себе» — дескать, «он и воин славный, и царей побивал, и смерти не боится, и если она явится „шлюха мякинное брюхо”, то „так ударить ее в висок, что посыпется у нее из ж...ы песок”». Тут появлялась Смерть и осаждала его:

Я не старая старуха
И не мякинное брюхо,
Ни спод винной бочки шлюха;
Не ударишь ты меня в висок,
Не посыплется из <ж...ы> песок и т. д.

Это же выражение приводится (в первый и единственный раз без купюр) в собранной украинским этнографом Федиром Вовком коллекции украинских и великорусских непристойных пословиц, песен и прибауток, опубликованной во Франции в конце XIX века: ​​«...у него из жопы песок сыпется. Trad. Le sable lui tombe de cul (il est très vieux)».

Сознательно впадая в грех психологизирования, предположу, что донесенное до нас сочинением крестьянского мальчика высказывание Толстого не только представляет собой шутку, рассчитанную на соответствующую аудиторию, но и отражает состояние писателя по возвращении из второго заграничного путешествия. В Ясную Поляну он вернулся не только с клочною бородою по европейской моде, но и с печальными мыслями (смерть любимого брата, очередное разочарование в Европе и европейском просвещении) и в болезненном состоянии (лихорадка) и был тронут нежным приемом домочадцев и маленьких учеников. Уж не хотел ли он, продолжая заданную в статье о творчестве крестьянских детей гётевскую аналогию, с помощью педагогической работы, так сказать, омолодиться?

* * *

Подведем итог. Привлекшие наше внимание бранные слова графа Толстого выполняют функцию духовно-стилистических скреп: они объединяют (сопрягают) в его творческом сознании господ и мужиков, солдат и офицеров, членов семейства и сослуживцев, взрослых и детей, автора, читателей и его переводчиков, брань и шутку, жизнь и смерть, язык и тело, войну и мир.

В качестве жирной точки к нашим рассуждениям процитируем знаменитую ядреную речь любимого главнокомандующего Толстого М. И. Кутузова, обращенную к солдатам после про...нного, по сути дела, сражения под Красным:

«Он смотрел вокруг себя и в упорных, почтительно недоумевающих, устремленных на него взглядах он читал сочувствие своим словам: лицо его становилось все светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз. Он помолчал и как бы в недоумении опустил голову.

— А и то сказать, кто же их к нам звал? Поделом им, м<ать> и<х> в г<узно>, — вдруг сказал он, подняв голову. И взмахнув нагайкой, он галопом, в первый раз во всю кампанию, поехал прочь от радостно хохотавших и ревевших ура, расстроивавших ряды солдат».

Это место, предвосхищенное охотничьим инцидентом с Данилой, оказывается настолько важным для Толстого, что он снабжает его своего рода лингвопатриотической моралью в свойственной ему непререкаемой авторитарной манере:

«Слова, сказанные Кутузовым, едва ли были поняты войсками. Никто не сумел бы передать содержания сначала торжественной и под конец простодушно-стариковской речи фельдмаршала; но сердечный смысл этой речи не только был понят, но то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием своей правоты, выраженное именно этим стариковским, добродушным ругательством, — это самое чувство лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным, долго неумолкавшим криком».

Как многие помнят, в классическом фильме Сергея Бондарчука это выражение произносится Кутузовым в отцензурированной, но вполне отвечающей сердечному духу изначального высказывания форме — «Поделом им. Мордой — и в говно»:

Одним словом, песок из графа Льва Николаевича Толстого никогда не сыпался.

P. S. Несколько слов вдогонку о, так сказать, посмертной судьбе шуток Льва Николаевича на эту тему. В напечатанном в 1989 году пародическом комментарии к «Пушкинскому дому» «академик Лев Николаевич Одоевцев» (главный герой Андрея Битова) странным образом разъясняет упоминающуюся в романе «некую Софью Владимировну» (СВ), которую все время «настойчиво, тупо и грязно» обзывал дядя Диккенс, примером из письма Чехова о том, что, «мол, здоровье его ничего, но холодно, и Жозефина Павловна мерзнет». Лев Николаевич зачем-то указывает, что в собрании сочинений писателя это место было откомментировано «Ж. П. — неизвестная знакомая писателя».

Смысл шутки, конечно, в том, чтобы подсказать все еще советскому в 1989 году читателю, что Софья Владимировна — акроним советской власти (как Софья Власьевна у Солженицына), но забавно, что Битов здесь одновременно высмеивает туповатых академических комментаторов (вот они «тайные игры академиков», как заметил бы любитель скатологических шуток Алексей Крученых) и мистифицирует наивных читателей. У раннего Чехова, конечно, есть в одном из рассказов тетушка Жозефина Павловна, всегда пахнущая духами и поющая дискантом, и неприличный в хорошем обществе смысл этого имени-отчества обыгрывался им («употребите сию мягкую бумагу по Вашему усмотрению на пользу Жозефины Павловны») и позднее его братом (последний жаловался «Антону Палчу» на то, что у него обнаружилась седалищная невралгия и он постоянно ощущает «неприятный зуд между подколеньем и жозефиной павловной»). Но (а) цитируемого академиком Одоевцевым письма о мерзнущей Жозефине у Антона Павловича нигде нет (есть только «цветы померзли») и (б) соответственно, нет забавного примечания о неизвестной чеховской знакомой в собраниях сочинений писателя.

Между тем народ купился на шутку Битова и на протяжении трех десятилетий цитата из письма о мерзнущей Жозефине гуляет по литературным произведениям, журнальным статьям, абсурд- и жаргон- энциклопедиям, а также разным интернетским блогам, обрастая все новыми и новыми подробностями: то Жозефина Павловна в Ялте мерзнет, то на Сахалине, то она упоминается в письме, то в дневнике, то у нее появляются пупырышки, то мороз еще более крепчает и цитата из несуществующего письма превращается в реалистическую дневниковую зарисовку: «Зима, туалет холодный, и Жозефина Павловна постоянно мерзнет». Так что в итоге модернист Битов с помощью своего Льва Николаевича (вот уж действительно можно сказать, что льва узнают по его...) не только нашего брата комментатора оболгал, но и простых читателей одурачил. «Вот …...!» (как сказал бы дядя Диккенс).

(Продолжение следует)

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.