Несколько лет тому назад на одной американской конференции я прослушал интересный доклад российской коллеги, работавшей над новым собранием сочинений Толстого. Доклад был по-английски, и докладчица, как и я, произносила долгие английские гласные как короткие. В какой-то момент, говоря о том, как трудно читать рукописи Толстого, она обратилась к аудитории с риторическим предложением: «А теперь я вам покажу то, что многие из вас никогда не видели — «Tolstoy’s shit» (то есть, как оказалось, имелась в виду копия рукописного листа — «Tolstoy’s sheet», — но вышло, по законам русской речи, — с кратким «i»). Реакция сидевших в зале толстововедов была неожиданной и показательной: поняв истинное намерение докладчицы, они были ужасно разочарованы невыполненным (непреднамеренным) обещанием.
Действительно, все мы знаем почерк Толстого, его растущую и седеющую на фотографиях и портретах бороду, его густые брови и толстый нос, его рубашку, его палку, его пишущую машинку и любимую лошадь, его записанный на фонограф Эдисона голос и походку, сохраненную видеохроникой, но то, что по законам естества никак не могло миновать вечности жерла, ни один из самых дотошных и знающих толстововедов (даже тех, кто сейчас участвует в конференции в Ясной Поляне) никогда не видел и явно был бы не прочь увидеть хотя бы из археологического азарта.
Я понимаю, что этот анекдот довольно нечист, но он рисует, как мне кажется, риторические обычаи самого Льва Николаевича и для того мне и понадобился. Предлагаемые две просветительские заметки (или фило-охотничьих очерка), приуроченные к началу нового учебного года, посвящены теме неприличного Толстого, дошедшего до нас в той или иной форме. Первая — о том, как работают бранные слова в его творчестве. Вторая — о том, каким представлялся Толстой-грубиян современникам и потомкам.
I. Брань и мир
Скатологическая тема у Льва Толстого
Е.Б.Ж.*Если Будем Живы (акроним, которым Толстой завершал свои письма).
— Л. Н. Толстой
1. Ж...
В эпопее «Война и мир» ловчий графа Ильи Андреевича Ростова крепостной Данило обрушивается на своего упустившего волка хозяина парой крепких выражений. Начиная с первого издания эпопеи эти слова неизменно приводятся с купюрами, но их экспрессивный смысл читателям нескольких поколений вполне внятен:
«Когда он увидал графа, в глазах его сверкнула молния.
— Ж...! — крикнул он, грозясь поднятым арапником на графа. — Про...ли волка-то!.. охотники!
— И как бы не удостоивая сконфуженного, испуганного графа дальнейшим разговором, он со всей злобой, приготовленной на графа, ударил по ввалившимся мокрым бокам бурого мерина и понесся за гончими. Граф, как наказанный, стоял, оглядываясь и стараясь улыбкой вызвать в Семене сожаление к своему положению. Но Семена уже не было».
В первоначальной редакции этой сцены Данило ругался еще похлеще:
«— Улюлюлю, — крикнул еще раз в поле Данила.
— Береги распро...... ж...а, — крикнул он, со всего размаха налетая с поднятым арапником на графа.
Но, и узнав графа, он не переменил тон.
— Проб...ли волка-то. Охотники».
Чтобы снять все стыдливые точки, я запросил коллег, работающих над новым академическим изданием сочинений Толстого, что же там стоит в рукописи, но пока ответа не получил. Впрочем, с высокой степенью уверенности можно полагать, что Данило изначально высказал графу следующее:
«Береги (охотничий термин, означающий приближение зверя. — И. В.)! распроклятая ж<оп>а!.. Проб<зде>ли волка-то».
Это сильное (крепкое) место в эпопее, почему-то напоминающее мне знаменитое «ужо тебе!» грозящего царю маленького человека, привлекло к себе внимание тонкого литературоведа Сергея Бочарова. В его интерпретации «в критическую минуту погони за волком» граф Ростов и его крепостной как будто поменялись местами:
«Старый граф прозевал, и разъяренный Данило, в глазах которого молния, грозит ему поднятым арапником и обругивает крепким словом. И граф стоит как наказанный, тем признавая за Данилой право в эту минуту так обращаться с ним.
Зато когда дело окончено, борьба позади, Данило перед барином снова — со сдернутой шапкой, застенчивой и „детски кроткой и приятной улыбкой”. В нем не узнать теперь того решительного и властного человека, который только что был хозяином охоты. Теперь у него только один небольшой свой природный размер и рост, — тот, что предписан ему его социальной судьбой. Нет больше эффекта преображения почти фантастического.
А теперь перенесемся еще раз от сцены охоты к большому миру всей эпопеи: поведение ловчего на охоте не есть ли в миниатюре прообраз ситуации двенадцатого года? Разве не близок всему Данилиному облику образ „дубины народной войны“? На охоте, где он был главной фигурой, от него зависел ее успех, крестьянин-охотник всего на мгновение становился господином над своим барином, который на охоте был бесполезен».
Интерпретация Бочарова точна и замечательна, но нуждается, на мой взгляд, в некоторой психологической нюансировке. «Карнавальное» время охоты, переворачивающее социальную иерархию, действительно заканчивается. Все возвращается в традиционные социальные рамки и иерархические «масштабы», но отношения между старым графом и ловчим в финале охотничьей истории оказываются более сложными, чем до этого инцидента, — я бы сказал, семейно-человечными, или, используя терминологию Михаила Бахтина, «телесно-фамильярными». Вспомним, что после того, как волк был в итоге затравлен Николаем, граф Илья Андреич несколько заискивающе обращается к стоящему подле зверя Даниле: «— О, материщий какой, — сказал он. — Матерый, а?» «— Матерый, ваше сиятельство, — отвечал Данило, поспешно снимая шапку». (О том, что высказал в своей душе в этот момент сам волк, Толстой не сообщает). И все же не преломленной шапкой завершается сцена и глава, а следующим диалогом:
«Граф вспомнил своего прозеванного волка и свое столкновение с Данилой.
— Однако, брат, ты сердит, — сказал граф. Данило ничего не сказал и только застенчиво улыбнулся детски-кроткой и приятной улыбкой».
Во-первых, старый граф все еще чувствует свою вину, он сконфужен, но ищет примирения или даже прощения, скрытого под видом добродушного упрека. Во-вторых, обезоруживающая, как у ребенка, улыбка грозного охотника свидетельствует не столько о его «умалении» и восстановлении патриархальной лестницы (барин-отец — крепостной-ребенок с заломленной шапкой), сколько о взаимопонимании и добродушном сочувствии — дескать, «бывает, барин, ничего».
Вообще в «диалоге взглядов» в «Войне и мире» «кроткая улыбка», как правило, служит сигналом доверительных отношений между героями и подразумевает добрую иронию: она характеризует Пьера («улыбается своею кроткою, детскою улыбкой»), его учителя Баздеева («Масон улыбнулся своею кроткою отеческою улыбкой»), княжну Марью и военачальника Кутузова («Но Кутузов кротко улыбался, все с тем же выражением, которое говорило, что он имеет право предполагать это»). Более того, можно сказать, что между образами старого графа и его ловчего изначально существует символическая связь — через имя последнего: в начале эпопеи Илья Андреевич Ростов танцует свой любимый танец «Данило Купор», вызывающий восторг всех домочадцев — от членов семейства до слуг:
«Как только заслышались веселые, вызывающие звуки Данилы Купора, похожие на развеселого трепачка, все двери залы вдруг заставились с одной стороны мужскими, с другой — женскими улыбающимися лицами дворовых, вышедших посмотреть на веселящегося барина.
— Батюшка-то наш! Орел! — проговорила громко няня из одной двери».
В каком-то смысле Данило — это старинный спутник или русская ипостась старого графа, а сцена охоты — еще одно па «народной» партии Ильи Андреевича (и параллель к известной сцене русского танца Наташи).
Замечательно, что ключевым словом толстовского «скандала на охоте» оказывается крепкое русское выражение, представленное в тексте эпопеи первой буквой с тремя точками (обратим внимание на «снижающий» в данном контексте женский род этого слова, обращенного к графу Ростову). Для русского читателя смысл его однозначен, но переводчики эпопеи постоянно сталкиваются с поисками эквивалента. Так, в английских переводах мы находим следующие варианты:
• «Devil take such hunters!»
• «Blast you!»
• «D<amn you>!»
В свою очередь, Ричард Пивер и Лариса Волохонская, стремящиеся к максимальной точности, ругательное слово Данилы перевели так: «A...!» (то есть «Ass», «Arse» или «Asshole»).
Все эти варианты представляются нам неспособными передать толстовскую экспрессию и смысловую насыщенность ситуации. Мне кажется, что лучше других с этой задачей справился американский переводчик конца XIX века Натан Хаскел Доу , заменивший одно сильное выражение другим:
«You sh... (то есть «shit». — И. В.) he began, menacing the count with his upraised whip-handle».
Это «sh...», хотя и неточно по словарному смыслу, хорошо передает простонародно-фамильярно-скатологическую основу использованного Толстым ругательства. Родственное ему немецкое слово с отточием было использовано и в одном немецком переводе толстовской эпопеи конца XIX века: «— Augen auf Sch... (то есть „Scheisse”. — И. В.) schrie er, indem er dem Herrn mit der erhobenen Peitsche bedrohte. Den Wolf durchgelassen!.. Jäger». А вот у французов что-то сахарное вышло: «Sacré nom...»
2. Sh...
К слову, в самом романе Толстого дважды появляется персонаж, имя которого, записанное латинскими буквами, подозрительно напоминает это смачное английское выражение — некто M-r Shittoff. Я заметил, что некоторые наблюдательные американские студенты прыскают, завидев в тексте это имя, почему-то представленное автором по правилам английской, а не французской или немецкой орфографии.
Во втором томе эпопеи рассказывается о том, как Анна Павловна Шерер знакомит приехавшего в столицу блестящего адъютанта Бориса Друбецкого с некоторыми незнакомыми ему лицами и каждому шепотом дает «ритуальное» определение:
«— Le Prince Hyppolite Kouraguine — charmant jeune homme. M-r Kroug chargé d’affaires de Kopenhague — un esprit profond, и просто: Мr Shittoff, un homme de beaucoup de mérite, — про того, который носил это наименование».
В русском переводе самого Толстого:
«— Князь Ипполит Курагин, милый молодой человек. Г. Круг, Копенгагенский поверенный в делах, глубокий ум... Г. Шитов, весьма достойный человек».
Это место привлекло к себе внимание набокововеда Григория Утгофа, остроумно предположившего, что копенгагенский поверенный в делах г. Круг (анаграмматически представленный уже в имени Курагина) был замечен Владимиром Набоковым и «перенесен» в его собственный роман (Адам Круг в «Bend Sinister»). Нас здесь интересует его спутник — «un homme de beaucoup de mérite» Шитов. Заметим, что на страницах эпопеи он появляется еще раз в 1812 году, но называется здесь не по имени, а по своей салонной аттестации: «L’homme de beaucoup de mérite», который «ухаживал за Анной Павловной по случаю желания назначения попечителем женского учебного заведения». Мы не знаем, получил ли он это назначение в итоге, но, по Толстому, именно люди такого сорта и преуспевали при дворе.
И все же можно ли считать имя Shittoff, дезавуирующее лестную салонную аттестацию, «говорящим» (так сказать, английский «мосье Какашкин»)? Как я уже говорил, англоязычные читатели так его и понимают. Забавно, что викторианские переводчики стремились как можно сильнее завуалировать это неприличное имя (предлагались варианты «Sitof — a man of great ability» — и даже «Schittrow»). «Модернистские» переводчики, напротив, стремились еще более подчеркнуть его непристойный смысл — «Shitof», «Shitov». Переводчики-буквалисты, в свою очередь, просто передавали оригинальное написание Толстого.
Вообще, если позволить себе под стать некоторым переводчикам (и Набокову) поиграть в слова, то для современного англоязычного читателя появление в пределах одного предложения Krouq и Shittoff звучит не только как игра со словами «crook» (жулик) и «shit», но и как парафраз идиомы «crock (croq) of shit», означающей «ложь, обман, кажимость, претенциозность» и восходящей (якобы) к горшку с дерьмом как античному символу народного неодобрения публичных спикеров (есть карикатура Шарля-Жозефа Травье на короля Луи-Филиппа с французским аналогом этого выражения: августейший демагог восседает на горшке с соответствующей субстанцией).
По самой сути дела, салон Шерер — это такой, простите за выражение, «crock of shit». Неважно, что этой идиомы Толстой не знал. Важно, что она льет воду на его мельницу и конкретизирует смысл всей сцены до физиологической густоты. Одним словом, как говорится в инфантильно-непристойном анекдоте моего детства — «встаньте дети, встаньте в круг». И так далее.
Что же касается слова «shit», то Толстой мог его не только знать, но и слышать во время поездки в Англию. Согласно «краткой истории ругани» Мелиссы Мор, во второй половине XIX века оно употреблялось в переносном значении (дрянной, ничтожный человек) по отношению к мужчинам: «Shit, a term of contempt. (Very com<mon>) He’s a regular shit. Applied to men only» (1886).
Наконец, писатель мог обратить внимание и на литературные прецеденты игры со скатологическими именами. У любимого им Диккенса два отрицательных персонажа носят фамилии, образованные от французского слова «merde» (Merdle в «Крошке Доррит» и Murdstone в «Дэвиде Копперфильде») — того самого, которое прославил Виктор Гюго в «Отверженных». Видимо, в викторианский период в европейской литературной традиции подобного рода бранная лексика, редко, но метко выставлявшаяся наружу (в натуральном виде, под маской эвфемизма или с купюрами), играла «взрывную» роль, привлекая читателя к важным для авторов этическим, политическим и социальным проблемам. Так сказать, от низко реального к высоко реальнейшему.
В поддержку версии о сознательной шутке Толстого говорит и то, что имя Шитов он записал, как уже говорилось, по-английски (черед «sh»), а не по-французски или по-немецки. Как показала американская исследовательница Карин Бек, Толстой такие макаронические игры любил и практиковал в «Войне и мире» (например, в насмешку над Наполеоном).
Но конечно же, все это только авантюрная догадка, вызванная к жизни интеллектуально-сидячим образом нашего существования. Кстати сказать, сами фамилии Круг / Крук (Kroug или Krouq) и Шитов вполне реальны — в Петербурге в конце XVIII век жил советник канцелярии коллегии иностранных дел, голландец по происхождению Крук (Krook); в 1810-е годы известностью пользовался немецкий философ Вильгельм Круг (Krug) — доверенное лицо мистической подруги императора Александра мадам Крюденер; во время работы Толстого над эпопеей в северной столице проживали целых пять Шитовых. Но реальный комментарий и исторические аллюзии нас здесь совсем не интересуют.
3. М. и в г.
Вернемся к Толстому и русскому ругательству, вложенному им в уста Даниле. Само это слово в прямом и переносном значении (как характеристика), очевидно, принадлежит к числу любимых выражений и относительно частых объектов описания писателя. Причем обычно в толстовском употреблении это слово сопровождает иронически-добродушный оттенок. В женевской записной книжке от 1857 года он неожиданно переходит от описания теории магнетизма и сознательной телесности к смелому изображению девчонки, гонящей на гору корову: «Из-за синей юбки видна красная жопа коровы. Корова гораздо ниже девочки». В письме к А. В. Дружинину 1859 года Толстой говорит о прыще, выскочившем на ягодице милого Боткина («У Боткина карбункул на ж...е, и он лежит, но мил бедняжка»). В швейцарской дневниковой записи он рассказывает о собственном переходе по плитовым скалам «на жопе вниз» (почувствовал «усталость, пил воду как коза»), а в раннем варианте эпопеи приводит слова старого солдата о суворовском походе: «...кишит этот самый француз, так мы ружья похватали, на жопу сядешь, так и съедешь по снегу. Прямо до него, и ну лущить». В одном из писем 1860-х годов писатель упоминает «здоровую ж...ку» ребенка «с глянцовитыми щеками», а в финале «Войны и мира» Пьер обнаруживает, что его ладонь как раз создана по задку его младенца.
Это слово употребляется Толстым и в составе идиоматических выражений. Так, в письме брату из Крыма (1854) он упоминает старого генерала, у которого «из ж...ы песок сыпется». Эту же идиому в устах графа с восхищением приводит в своем сочинении неожиданный и яркий свидетель бытового поведения Льва Николаевича — его любимый ученик из яснополянской школы Васька Морозов. В конце апреля 1861 года Толстой вернулся из-за границы. Узнав о возвращении барина, его бывшие ученики пришли к его дому. Васька пишет:
«Лев Николаевичь вышел с двумя щеткам чешет голову. Мы так и ахнули, что увидали ега стараго, я не вытерпел и сказал: Лев Николаевичь! Какия вы старые? Лев Николаевичь говорит: да, уж из жопы песок сыпится. Потом Лев Николаевич оделся и пошли мы на гимназтику. А гимназт была в саду на дорожке. Поделовши гимназтику, мы пошли в школу».
Упоминание двух щеток, очевидно, говорит о том, что ребят удивила отросшая за время европейского путешествия борода Толстого (Нехлюдов в «Воскресении» тоже будет расчесывать перед туалетом свою небольшую черную курчавую бороду двумя щеточками).
Примечательно, что 33-летний Толстой использует этот «снижающий» фразеологизм по отношению к самому себе в разговоре с крестьянскими детьми и именно это выражение запечатлелось в памяти его ученика Васьки — того самого гениального автора, которого писатель вскоре выведет под именем Федьки в статье «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» (1862). Этого Ваську-Федьку — одного из соавторов сочинения «Ложкой кормит, а стеблем глаз колет», явившегося, по Толстому, образцом русского народного языка, писатель сравнивает с самим Гёте: «Мне казалось столь странным, что крестьянский, полуграмотный мальчик вдруг проявляет такую сознательную силу художника, какой, на всей своей необъятной высоте развития, не может достичь Гёте».
Интересно установить, откуда пошло и что означает это популярное до сих пор выражение. Источники его указываются, прямо скажем, фантастические. Пишут, например, что эта идиома восходит к традиции XVII-XVIII веков (?) носить гульфики: дескать, чтобы увеличить видимость своего достоинства немолодые мужчины засовывали в панталоны мешочки с песком, который у некоторых просыпался. Это объяснение не имеет никакого смысла и представляет собой чью-то явную (весьма игривую) мистификацию. Во-первых, почему тогда «из ж...ы»? Во-вторых, в литературе XIX века это выражение часто относилось не только к хрычам, но и к старым каргам. В-третьих, оно явно связано с представлением о физическом разрушении («старый человек насмешливо уподобляется какой-то вещи, может быть, постройке, предмету мебели или чучелу» [Нина Мечковская]; одним словом, постепенно превращается в развалину). Некоторые исследователи считают это выражение калькой с английского «the sands are running out» (едва ли) и с песочными часами (но опять же почему из задницы?). В свою очередь, лингвист Николай Шанский допускает связь этого фразеологизма с (извините за натурализм) «выделениями из организма мелких крупинок солей (камни и крупинки солей образуются в почках и др. органах чаще всего в старости)».
От себя добавлю, что это выражение в литературе XIX века связывалось с олицетворением самой смерти, из которой сыплется могильный песок: «Пришла во всей своей красе: ноги из почерневших костей, вместо носу и очей только ямки, сыплется могильный песок, а в руках коса» («Скряга. Повесть Чернорусская»). В опубликованной в «Русском архиве» в 1864 году интермедии об Анике-воине заглавный герой произносил «лубочно-хвалебную речь сам себе» — дескать, «он и воин славный, и царей побивал, и смерти не боится, и если она явится „шлюха мякинное брюхо”, то „так ударить ее в висок, что посыпется у нее из ж...ы песок”». Тут появлялась Смерть и осаждала его:
Я не старая старуха
И не мякинное брюхо,
Ни спод винной бочки шлюха;
Не ударишь ты меня в висок,
Не посыплется из <ж...ы> песок и т. д.
Это же выражение приводится (в первый и единственный раз без купюр) в собранной украинским этнографом Федиром Вовком коллекции украинских и великорусских непристойных пословиц, песен и прибауток, опубликованной во Франции в конце XIX века: «...у него из жопы песок сыпется. Trad. Le sable lui tombe de cul (il est très vieux)».
Сознательно впадая в грех психологизирования, предположу, что донесенное до нас сочинением крестьянского мальчика высказывание Толстого не только представляет собой шутку, рассчитанную на соответствующую аудиторию, но и отражает состояние писателя по возвращении из второго заграничного путешествия. В Ясную Поляну он вернулся не только с клочною бородою по европейской моде, но и с печальными мыслями (смерть любимого брата, очередное разочарование в Европе и европейском просвещении) и в болезненном состоянии (лихорадка) и был тронут нежным приемом домочадцев и маленьких учеников. Уж не хотел ли он, продолжая заданную в статье о творчестве крестьянских детей гётевскую аналогию, с помощью педагогической работы, так сказать, омолодиться?
* * *
Подведем итог. Привлекшие наше внимание бранные слова графа Толстого выполняют функцию духовно-стилистических скреп: они объединяют (сопрягают) в его творческом сознании господ и мужиков, солдат и офицеров, членов семейства и сослуживцев, взрослых и детей, автора, читателей и его переводчиков, брань и шутку, жизнь и смерть, язык и тело, войну и мир.
В качестве жирной точки к нашим рассуждениям процитируем знаменитую ядреную речь любимого главнокомандующего Толстого М. И. Кутузова, обращенную к солдатам после про...нного, по сути дела, сражения под Красным:
«Он смотрел вокруг себя и в упорных, почтительно недоумевающих, устремленных на него взглядах он читал сочувствие своим словам: лицо его становилось все светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз. Он помолчал и как бы в недоумении опустил голову.
— А и то сказать, кто же их к нам звал? Поделом им, м<ать> и<х> в г<узно>, — вдруг сказал он, подняв голову. И взмахнув нагайкой, он галопом, в первый раз во всю кампанию, поехал прочь от радостно хохотавших и ревевших ура, расстроивавших ряды солдат».
Это место, предвосхищенное охотничьим инцидентом с Данилой, оказывается настолько важным для Толстого, что он снабжает его своего рода лингвопатриотической моралью в свойственной ему непререкаемой авторитарной манере:
«Слова, сказанные Кутузовым, едва ли были поняты войсками. Никто не сумел бы передать содержания сначала торжественной и под конец простодушно-стариковской речи фельдмаршала; но сердечный смысл этой речи не только был понят, но то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием своей правоты, выраженное именно этим стариковским, добродушным ругательством, — это самое чувство лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным, долго неумолкавшим криком».
Как многие помнят, в классическом фильме Сергея Бондарчука это выражение произносится Кутузовым в отцензурированной, но вполне отвечающей сердечному духу изначального высказывания форме — «Поделом им. Мордой — и в говно»:
Одним словом, песок из графа Льва Николаевича Толстого никогда не сыпался.
P. S. Несколько слов вдогонку о, так сказать, посмертной судьбе шуток Льва Николаевича на эту тему. В напечатанном в 1989 году пародическом комментарии к «Пушкинскому дому» «академик Лев Николаевич Одоевцев» (главный герой Андрея Битова) странным образом разъясняет упоминающуюся в романе «некую Софью Владимировну» (СВ), которую все время «настойчиво, тупо и грязно» обзывал дядя Диккенс, примером из письма Чехова о том, что, «мол, здоровье его ничего, но холодно, и Жозефина Павловна мерзнет». Лев Николаевич зачем-то указывает, что в собрании сочинений писателя это место было откомментировано «Ж. П. — неизвестная знакомая писателя».
Смысл шутки, конечно, в том, чтобы подсказать все еще советскому в 1989 году читателю, что Софья Владимировна — акроним советской власти (как Софья Власьевна у Солженицына), но забавно, что Битов здесь одновременно высмеивает туповатых академических комментаторов (вот они «тайные игры академиков», как заметил бы любитель скатологических шуток Алексей Крученых) и мистифицирует наивных читателей. У раннего Чехова, конечно, есть в одном из рассказов тетушка Жозефина Павловна, всегда пахнущая духами и поющая дискантом, и неприличный в хорошем обществе смысл этого имени-отчества обыгрывался им («употребите сию мягкую бумагу по Вашему усмотрению на пользу Жозефины Павловны») и позднее его братом (последний жаловался «Антону Палчу» на то, что у него обнаружилась седалищная невралгия и он постоянно ощущает «неприятный зуд между подколеньем и жозефиной павловной»). Но (а) цитируемого академиком Одоевцевым письма о мерзнущей Жозефине у Антона Павловича нигде нет (есть только «цветы померзли») и (б) соответственно, нет забавного примечания о неизвестной чеховской знакомой в собраниях сочинений писателя.
Между тем народ купился на шутку Битова и на протяжении трех десятилетий цитата из письма о мерзнущей Жозефине гуляет по литературным произведениям, журнальным статьям, абсурд- и жаргон- энциклопедиям, а также разным интернетским блогам, обрастая все новыми и новыми подробностями: то Жозефина Павловна в Ялте мерзнет, то на Сахалине, то она упоминается в письме, то в дневнике, то у нее появляются пупырышки, то мороз еще более крепчает и цитата из несуществующего письма превращается в реалистическую дневниковую зарисовку: «Зима, туалет холодный, и Жозефина Павловна постоянно мерзнет». Так что в итоге модернист Битов с помощью своего Льва Николаевича (вот уж действительно можно сказать, что льва узнают по его...) не только нашего брата комментатора оболгал, но и простых читателей одурачил. «Вот …...!» (как сказал бы дядя Диккенс).
(Продолжение следует)