Ученый-реставратор
Павел Берков и его XVIII век
Литературовед Павел Берков не совершил никакого переворота в науке о русском XVIII веке, но зато сделал эту эпоху предметом систематического изучения: работал в архивах, возвращал в научный оборот забытые имена, занимался библиографией и десятилетиями выстраивал научную инфраструктуру. Читайте в материале Сергея Воробьева о трудах «ученого-реставратора», который предпочитал сложные задачи легким.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Среди исследователей русской литературы XVIII столетия есть фигуры, чей вклад особенно трудно измерить привычными мерками научного признания — числом монографий, цитированием или громкостью полемик. Павел Наумович Берков принадлежит именно к таким ученым. Не самый эффектный теоретик, не создатель концептуальных систем, способных завораживать своей стройностью, он сделал нечто, быть может, более важное. Он превратил XVIII век из темного чердака русской словесности в обитаемое, картографированное пространство.
Это особенно важно помнить в контексте того, что к тому времени уже сделали его ближайшие коллеги. Григорий Гуковский совершил интеллектуальный переворот: он настоял на том, что русская поэзия XVIII века — не робкое ученичество, не скучный «подготовительный период» перед подлинной литературой, а самостоятельное и полноправное явление, достойное изучения на собственных основаниях. Это был вызов целой традиции снисходительного взгляда на эпоху. Берков принял этот вызов и пошел дальше — в архивы, в типографские каталоги, в библиографические лакуны.
Павел Берков родился 2 (14) декабря 1896 года в Аккермане — небольшом городе Бессарабской губернии, ныне известном как Белгород-Днестровский. Его детство и юность пришлись на эпоху, когда провинциальная империя еще держалась на прежних скрепах, но уже явственно трещала по швам. Гимназист Берков оказался достаточно независим духом, чтобы быть исключенным — формально «за антипатриотические настроения», за нежелание поддерживать войну. Аттестат зрелости он в итоге сдал экстерном: первый, но далеко не последний случай в его биографии, когда обходной путь оказывался не менее надежным, чем прямой.
В 1917–1918 годах он учился на классическом отделении историко-филологического факультета Новороссийского университета в Одессе, откуда родом и Гуковский. Но, кажется, тогда они были не знакомы. Затем — годы эмиграции или, точнее, временного рассеяния, столь типичного для той эпохи: в 1921–1923 годах Берков занимался в Венском университете на отделении славянской филологии и египтологии, что само по себе говорит о широте первоначальных интересов. Египтология в итоге уступила место русской словесности, но тяга к дальним источникам, к раскопкам в прямом и переносном смысле, осталась. В Вене он вступил в австрийскую компартию и добивался советского гражданства — и получил его, вернувшись в Ленинград в 1923 году.
В Ленинграде судьба свела его с людьми, которые определили дальнейшую научную траекторию. Несколько лет он преподавал в школе, заведовал ею — и параллельно начинал вживаться в исследовательскую среду. С 1925 года он — аспирант Института сравнительного изучения литератур и языков Запада и Востока при ЛГУ, а в 1929-м защищает кандидатскую диссертацию «Ранний период русской литературной историографии» — уже тогда показательно: его интересует не просто литература, а история ее изучения, рефлексия над тем, как складывается наука о словесности.

Первые самостоятельные научные работы Беркова приходятся на начало 1930-х годов, и в них уже видна будущая манера — сочетание скрупулезного архивного разыскания с неожиданно широким культурным взглядом. В 1933 году выходит исследование о Козьме Пруткове — «Козьма Прутков — директор Пробирной палатки и поэт. К истории русской пародии». Казалось бы, тема легкая, почти игривая: коллективная маска А. К. Толстого и братьев Жемчужниковых, нарочито тупоумный чиновник-поэт, чьи афоризмы давно стали народными. Но Берков обходится с этим материалом со всей серьезностью. Он разбирает, каким литературным традициям и конкретным авторам наносит пародийный удар Прутков, как складывалась и эволюционировала сама маска, какое место она занимает в истории русской комической словесности. Прутков оказывается не просто шуткой, а «серьезным литературным экспериментом» — и в этой реабилитации «несерьезного» чувствуется характерная берковская установка на то, чтобы видеть культурный вес там, где другие видят лишь курьез.
Примерно в то же время Берков начинает работу с XVIII веком — эпохой, которая станет главным делом его жизни. Серьезно заниматься им Берков начинает уже в конце 1920-х — начале 1930-х годов, когда вместе с Александром Орловым и Григорием Гуковским становится одним из организаторов Группы по изучению русской литературы XVIII века при Институте русской литературы (Пушкинский Дом), где будет работать с 1933 года и до конца жизни. Берков принял на себя обязанности ученого секретаря этой группы — должность, которая в академическом мире часто остается в тени, но именно она обеспечивает координацию, систематичность, институциональную память. Характерно, что он не уклонился от этой роли, хотя она требовала куда больше организационного терпения, чем исследовательского блеска.
Работа в Пушкинском Доме шла одновременно с заведованием отделом книги в Институте книги, документа и письма АН СССР (1931–1937). Это совмещение — литературоведения с книговедением и библиографией — не случайно: в нем проявляется принципиальная позиция Беркова, который никогда не разводил эти дисциплины по разным ведомствам. Для него библиография была не вспомогательной дисциплиной, а, по его собственному определению, «инвентарем культурной жизни народа» — инструментом, без которого историк литературы работает вслепую.

В 1936 году Берков защитил докторскую диссертацию «Ломоносов и литературная полемика его времени (1750–1765)», вышедшую затем отдельной книгой. Это, пожалуй, наиболее концептуально заостренная из его работ о XVIII веке — и работа, в которой особенно ясно видна его исследовательская стратегия.
Литературные споры Ломоносова с Тредиаковским и Сумароковым к тому времени имели уже довольно устойчивую репутацию: их было принято трактовать как личную склоку трех самолюбивых мужей — зависть, тщеславие, борьба придворных влияний. Берков эту трактовку решительно оспорил. За столкновениями он увидел не темперамент, а программу — разные понимания того, каким должен быть литературный язык, каковы социальная функция поэзии и место писателя в обществе, какие жанры и какие образцы следует считать законодательными. Ломоносов, Тредиаковский и Сумароков не просто не ладили — они отстаивали конкурирующие модели русской словесности в момент, когда эта словесность только обретала облик.
В этом смысле книга о Ломоносове вписывается в более широкий интеллектуальный проект, который Берков разделял с Гуковским, — проект реабилитации XVIII века как эпохи, имеющей собственную интеллектуальную и художественную логику. Разница в акцентах при этом весьма показательна: Гуковский читал поэтические тексты как эстетические феномены, воссоздавая внутренний мир «литературных поколений» в связи с социально-политической действительностью; Берков читал полемические статьи, письма, трактаты — документы борьбы идей, в которой рождались институты и нормы литературной жизни.
1938 год стал для Беркова личной катастрофой. Он был арестован по обвинению в шпионаже — одно из множества дел того времени. Освободили его в 1939 году «за недостаточностью улик». Среди тех, кто в этот момент не отвернулся от него, был Гуковский: он публично встал на защиту арестованного коллеги — выступил перед студентами на лекции, направил письменное ручательство в органы НКВД. Это требовало мужества.
Арест и следствие выбили Беркова из нормальной работы почти на год. Затем — война, эвакуация в Киргизию (1941–1944), где он заведовал кафедрой русской и всеобщей литературы в Киргизском государственном педагогическом институте и работал в Киргизском филиале АН СССР. Годы, проведенные вдали от ленинградских архивов и библиотек, были для него, по существу, годами принудительного отрыва от главного материала. Но и здесь он продолжал преподавать, мыслить, писать — с той методичностью, которая, судя по всему, была органичной чертой его натуры.
Послевоенные годы стали временем самых обстоятельных и зрелых работ Беркова. В конце 1940-х и в 1950-е годы он последовательно разрабатывает ту область, которую можно назвать «малой историей» русского XVIII века, — историей второго ряда, периферии, драматургов и журналистов, без которых картина эпохи неизбежно остается схематичной.

В 1949 году выходит монография об Александре Сумарокове — фигуре ключевой и вместе с тем неудобной. Сумароков был первым профессиональным русским литератором в почти современном смысле слова: человеком, который претендовал на независимый авторитет в литературных делах, создателем первого национального театра в России, автором первых русских трагедий и комедий. Берков дал развернутую характеристику и личности, и творчества, избегая как реабилитационного пафоса, так и снисходительного списывания со счетов. Сумароков у него — деятель, а не декорация; человек с программой, который эту программу неустанно отстаивал, нередко за собственный счет.
Год спустя, в 1950-м, вышли две небольшие, но показательные монографии — о драматургах Владимире Лукине и Василии Капнисте. Оба принадлежат к тому «второму ряду» эпохи, который долгое время оставался в тени Ломоносова, Державина или Фонвизина. Берков отказывался принимать эту иерархию как нечто само собой разумеющееся. Он полагал — и последовательно доказывал это своими исследовательскими усилиями, — что понять первый ряд невозможно без внимательного взгляда на второй: именно там видна среда, питательная почва, та культурная норма, на фоне которой исключение становится исключением.

В 1952 году вышел, пожалуй, самый масштабный из трудов Беркова об эпохе — «История русской журналистики XVIII века». Книга эта примечательна уже самим своим методологическим устройством. Берков изучал журналы не последовательно, один за другим, а параллельно — сравнивая одновременно выходившие номера разных изданий, выстраивая синхронный срез журнальной жизни в каждый конкретный момент. Этот прием позволял видеть то, что при последовательном чтении неизбежно ускользает: скрытые переклички, полемические отклики, общий интеллектуальный воздух момента.
Результаты оказались богатыми. Берков показал просветительскую роль академической журналистики — изданий, вышедших из петербургских ученых кругов и ориентированных прежде всего на распространение знания. Центральное место в книге занимают журналы сатирические — эпоха 1769–1774 годов с ее смелыми новиковскими изданиями и первыми крыловскими опытами: время, когда журнал стал площадкой для высказывания того, что в других формах высказать было затруднительно. Берков увидел в этой журналистике огромный исторический смысл — не как в экзотическом курьезе, а как в форме общественной жизни, в которой литература и гражданская мысль были неотделимы друг от друга. Отдельное внимание уделялось издательской деятельности Карамзина и формированию журнального языка — процессу, в котором «Московский журнал» и «Вестник Европы» сыграли роль нормообразующую, едва ли не столь же значительную, чем позднейшая пушкинская реформа прозы.
Критики, впрочем, отмечали, что последняя четверть XVIII века освещена в книге менее подробно, чем середина столетия. Замечание справедливое, хотя, возможно, и отчасти неизбежное: это была именно история, а не энциклопедия, и у каждой истории есть свое тяготение к определенным узлам.
К середине 1950-х годов, когда после смерти Сталина начали разворачиваться тихие, но существенные изменения в научной и культурной жизни страны, Берков возглавил возобновленную Группу по изучению русской литературы XVIII века при Пушкинском Доме. С этого момента он становится не только исследователем, но и организатором научного пространства в самом прямом смысле: под его руководством разворачивается работа по созданию библиографической инфраструктуры изучения эпохи — труд, совершенно необходимый для всей дальнейшей науки.
Характерно, что Берков трактовал библиографию не как механическую регистрацию текстов, а как интеллектуальный акт: «инвентарь культурной жизни народа», способный рассказать не меньше, чем сами произведения. Под его руководством были составлены и вышли описания изданий гражданской печати 1707 — января 1725 года (1955) и изданий, напечатанных кириллицей в 1689 — январе 1725 года (1958) — оба подготовлены Т. А. Быковой и М. М. Гуревичем. Это была монументальная работа по картографированию самого раннего периода русской книжности нового типа — эпохи петровских преобразований, когда русская культура разрывалась между двумя системами письма, двумя культурными кодами. Не менее значительным оказался «Библиографический указатель» по истории русской литературы XVIII века (1968), составленный учениками Беркова — В. П. Степановым и Ю. В. Стенником — под его редакцией и с его дополнениями. Указатель этот стал на долгие годы главным навигационным инструментом для всякого, кто приступал к изучению эпохи: без него исследователь рисковал открывать давно открытое или не замечать уже сделанного.
Параллельно выходили сборники серии «XVIII век» — начиная с третьего номера (1958) Берков был ответственным редактором или соредактором (совместно с И. З. Серманом) практически всех выпусков вплоть до своей смерти. Вместе с ним в эти годы вышли выпуски журнала «Проблемы русского Просвещения в литературе XVIII века» (1961), «Литературное творчество М. В. Ломоносова» (1962), «Русская литература XVIII века и славянские литературы» (1963). Последнее название особенно показательно: Берков никогда не рассматривал русскую словесность XVIII столетия как замкнутую в себе национальную систему — его неизменно интересовали связи, контакты, взаимные влияния. Русско-европейские культурные отношения, рецепция античного наследия, место русской литературы в общеславянском контексте — все это были для него не периферийные вопросы, а часть принципиального взгляда на эпоху как на момент, когда русская культура впервые по-настоящему вошла в диалог с европейской.

В 1964 году вышла книга, которая должна была стать первой частью итогового труда его жизни, — «Введение в изучение истории русской литературы XVIII века». Точнее, первая ее часть: «Очерк литературной историографии XVIII века». Полный замысел был трехчастным: историография — источниковедение — современная научная проблематика. Берков успел завершить лишь первую часть; две другие остались в набросках и планах.
Задачи этого труда он сформулировал с обезоруживающей четкостью: историографический раздел должен показать, «как постепенно складывалась история русской литературы XVIII в., кто являлся в прошлом крупнейшим ее представителем, какие традиции сформировались в ней и в какой мере оказывают они воздействие на современных советских ученых»; источниковедческий — «где и что он (начинающий исследователь) может найти по литературе XVIII в. в рукописной, печатной и вещественной форме»; а «наиболее существенным» он называет третий раздел — тот, который должен был содержать «современную научную проблематику изучения русской литературы XVIII в.».
Книга вызвала широкий резонанс. Ее ценили за методологическую новизну — за то, что Берков настоял на необходимости рефлексии над историей самой науки, а не только над ее предметом. Берков работал со своим веком осторожно, методично, с полным пониманием того, что поспешность здесь хуже бездействия. Литературовед Вячеслав Огрызко нашел для этого метода точную формулу: «Он воскрешает прошлое как исследователь, восстанавливает недостающие звенья, объясняет непонятное, приводит в связь явления, которые казались случайными, но не как „пейзажист“ прошлого, а как его ученый реставратор, стирающий с карты прошлого белые пятна».
Сам Берков говорил об эпохе с нескрываемой исследовательской страстью — редким, немного архаичным чувством, которое возникает только тогда, когда ученый видит не препятствия, а задачи: «XVIII век — это эпоха, полная малоизвестных имен и непроясненных фактов, псевдонимных и анонимных произведений, эпоха, когда свирепствовала цензура и писатели вынуждены были высказывать свои мысли путем аллюзий, иносказаний и намеков. Сложно переплетались в нем также рукописная традиция с печатным словом. Все это представляло немалые соблазны для исследователя, с самого начала предпочитавшего трудные задачи легким».
Характерно при этом, что Берков никогда не замыкался в одной проблематике. Библиография изданий Вольной русской типографии Герцена (1935), пушкиноведческий указатель за 1886–1899 годы (1949), история советского библиофильства, написанная незадолго до смерти, — все это свидетельствует об интеллектуальном темпераменте, для которого «инвентаризация культурной жизни» была сама по себе занятием осмысленным и достойным, вне зависимости от того, какой именно пласт этой жизни подлежал описанию. Библиография у Беркова никогда не была просто каталогом — она была формой понимания.

Павел Берков умер 9 августа 1969 года в Ленинграде. Седьмой сборник серии «XVIII век» — «Роль и значение литературы XVIII века в истории русской культуры» (1966) — был посвящен его семидесятилетию. Десятый (1975) и двадцать первый (1999) были посвящены его памяти. Эта странная арифметика юбилеев и некрологов в рамках одной научной серии по-своему красноречива: он был одним из ее учредителей и долгим хранителем, а она пережила его и продолжала нести на себе его отпечаток еще долгие десятилетия.
Его место в истории науки о русской литературе XVIII века особенное. Не первооткрыватель в смысле концептуальных прорывов — ему не принадлежит ни одна из тех идей, которые переворачивают взгляд на предмет разом, — он сделал то, без чего концептуальные прорывы невозможны в принципе: он обеспечил этот взгляд материалом. Он дал науке об эпохе ее источниковедческую базу, ее библиографический инструментарий, ее институциональный каркас — журнал, группу, сборники, указатели. Он ввел в научный оборот десятки имен и текстов, которые прежде пребывали в тени анонимности или забвения. Он показал, что «второй ряд» не менее важен первого, что периферия — не украшение картины, а ее необходимая часть.
Как сложилась бы наука о русской литературной жизни XVIII века без его многолетних разысканий, без составленных под его руководством указателей, без его неустанного внимания к малоизвестному и непроясненному — это уже совсем другой вопрос. И пожалуй, риторический.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.