1. Началась зимняя пора подведения итогов. The Guardian в этом году размахнулся на 12 отдельных списков — проза, детские книги, поэзия, фантастика, спорт… В прозе нам очень советуют вспомнить Салли Руни, Ольгу Токарчук, Кадзуо Исигуро, Патрисию Локвуд и Дэймона Гэлгута, среди поэтических книг отмечают сборник Майкла Розена, посвященный ковиду, и составленную Кейт Симпсон антологию экологической поэзии, а также собрание оксфордских лекций поэта-лауреата Саймона Армитиджа. Среди биографий — книги о Д. Г. Лоуренсе и Барбаре Пим, в разделе «Детективы и триллеры» на первом месте опубликованный посмертно последний роман Джона Ле Карре. В довесок, повтыкать: на Lithub — 101 книжная обложка 2021 года с комментариями дизайнеров.
2. Неделя, к сожалению, не обошлась без потерь. Умер Слава Лён, яркий поэт и философ советского андеграунда. Илья Симановский вспоминает о встречах с ним и о роли, которую Лён сыграл в судьбе Венедикта Ерофеева; Дмитрий Волчек пишет: «Непостижимым образом, ни от кого не скрываясь, он в конце 70-х стал соредактором выходившего в Вене и публиковавшего сочинения подпольных писателей альманаха „Новая русская литература”. Придумал несколько литературных направлений и завиральную теорию бронзового века русской поэзии, сопровождавшуюся красочными чертежами. Сочинял манифесты, закатывал пиры, коллекционировал картины… фонтанировал идеями, написал роман про Михаила Барышникова, дружил с Венедиктом Ерофеевым и опубликовал в Париже его „Вальпургиеву ночь”».
Умер Владимир Орлов, издатель и исследователь русской поэзии XX века: в его «Культурном слое» вышли книги Евгения Кропивницкого, Евгения Хорвата, Сергея Чудакова; среди его проектов — антология «Русские стихи. 1950–2000», выпущенная совместно с Иваном Ахметьевым, Андреем Урицким, Георгием Квантришвили и Германом Лукомниковым. Лукомников — в числе тех, кто вспоминает в эти дни Орлова: «Один из атлантов, на которых держался мир. Во всяком случае, для меня». «Каждый буквально пост Орлова в ФБ содержал тонкое литературоведческое или историко-биографическое наблюдение, важный комментарий, а часто и открытие», — пишет Данила Давыдов.
3. Произнесены и опубликованы три нобелевские речи: Марии Рессы, Дмитрия Муратова*Признан в России иностранным агентом и Абдулразака Гурны. Ресса и Муратов говорили в Осло о необходимости свободной прессы для прогресса и об опасности журналистской работы; Ресса, в частности, — о сетевом насилии, «капитализме слежки» и бизнесе на дезинформации. «В качестве только 18-й по счету женщины, получившей эту премию, я должна рассказать, каким образом гендерная дезинформация представляет собой новую угрозу и как серьезно сказывается на психическом здоровье и физической безопасности женщин, девочек, трансгендеров и представителей ЛГБТК+*«Международное движение», признанное в России экстремистской организацией и запрещенное во всем мире. Женщины-журналисты находятся в эпицентре риска. С этой пандемией женоненавистничества и ненависти нужно бороться именно сейчас», — заявила журналистка.
Муратов посвятил свою премию погибшим коллегам по «Новой газете»*СМИ, признанное в России иностранным агентом, назвал важнейшие болевые точки современной России (война с Украиной в 2014-м и риск нового конфликта, пытки в тюрьмах, тюремное заключение Алексея Навального, атака на «Мемориал»Признан властями России «иностранным агентом» и законы об «иноагентах») и сказал о журналистах: «Да, мы рычим и кусаем. У нас клыки и хватка. Но мы — условие движения. Мы — антидот от тирании».
А лауреат Нобелевской премии по литературе посвятил свою речь процессу письма — удовольствию от письма и его метаморфозам: «Те письмо и чтение, что пришли позже, я методично сопоставлял с сиюминутными, порывистыми экспериментами юности, но они никогда не переставали приносить мне удовольствие, почти никогда не были в тягость. Постепенно, впрочем, это удовольствие изменилось. Я осознал это, лишь переехав в Англию. Именно там, тоскуя по родине, страдая от жизни в чужом месте, я начал думать о том, что раньше не приходило мне в голову. Именно в это время, время нищеты и отчужденности, я начал писать по-другому. Мне стало ясно: есть что-то, что я должен сказать, есть задание, которое я должен выполнить, есть сожаления и печали, о которых я должен поразмыслить». Речь идет о политическом хаосе, который охватил Занзибар в 1960-е, о насилии, которое сотрясало страну после революции 1964 года.
Беспокоили Гурну и другие вещи: «жестокость родителей по отношению к детям, отказ людям в самовыражении из-за социальных или гендерных догм, неравенство, допускавшее бедность и зависимость». Постепенно эти темы — как и колониальное наследие, и расистское отношение англичан к приезжим — стали появляться в прозе Гурны. «Но письмо не может заниматься лишь баталиями и полемикой, как бы увлекательно это ни казалось. Нельзя писать о чем-то одном, о той или иной проблеме: поскольку письмо так или иначе связано с человеческой жизнью, рано или поздно его темами становятся жестокость, любовь, слабость. Я верю, что письмо должно также показывать, как может быть по-другому; демонстрировать то, чего не видит высокомерный взгляд, объяснять, как люди невысокого вроде бы положения остаются уверенными в себе, несмотря на чье-то презрение».
4. К 200-летию Николая Некрасова на «Медузе» *Признан в России иностранным агентом и нежелательной организацией вышла статья Татьяны Трофимовой о том, как читать его сегодня. О некрасовском стиле, благодаря которому повседневная речь и типично прозаические темы становились предметом поэзии, Трофимова пишет: «Интуитивно кажется, что это стремительное сокращение дистанции между поэзией и реальностью было предпринято преимущественно для того, чтобы сделать поэзию более доступной — понятным языком рассказывать о понятных проблемах. Но, судя по характеру работы Некрасова с черновиками, куда больше его заботило создание идеального сплава содержания и формы, с максимально точным схождением слов, интонаций и образов — именно таким языком рассказать именно о таких проблемах, не просто констатировать, а побудить к действию». Здесь же — о соответствии/несоответствии некрасовской поэтической программы биографическим обстоятельствам — и о необходимости неодномерного понимания некрасовской поэзии: «Некрасов создал слишком сложный конструкт для того, чтобы он описывал лишь злободневную актуальность и спустя полтора века стал исключительно пособием по жизни крестьянства середины XIX века. Его образы, затрагивающие эпическое и внеисторическое представление о народе, попадают в гораздо более глубокую цель — задают каждому конкретному человеку вопрос, как он себя ощущает в предлагаемых ему социальных обстоятельствах, доволен ли он своей жизнью, своими действиями, своим выбором».
Библиотека Некрасова добавила несколько новых ответов к «некрасовской анкете» (часть их опубликовал «Горький»); вот, например, говорит Елена Фанайлова: «Его величие — в сострадании, сочувствии, описании боли самых слабых, кто до него не был в фокусе литературы. Он нашел способ выражения для их голосов». На «Полке» Кирилл Зубков рассказывает о разных ипостасях Некрасова, помимо поэтической: газетчик, прозаик, драматург, издатель, оппозиционер, редактор «Современника» и «Отечественных записок». К юбилею вышел документально-игровой фильм «Ваш издатель, Николай Некрасов» (с Игорем Скляром в главной роли) — история о том, как Некрасов превратил литературу в профессию. В «Российской газете» о Некрасове разговаривают Павел Басинский и Игорь Вирабов: «Чему учит Некрасов подрастающее поколение? Зачем все эти гробы, кости и шкурки? <…> Мне кажется, что интерес к Некрасову отбивают со школьной скамьи».
5. В «Коммерсанте-Weekend» — замечательная статья Игоря Гулина к 90-летию Юрия Мамлеева: Гулин связывает природу мамлеевской прозы с ее «подпольным» бытованием («Это тексты скорее не для глаза, а для уха. Есть много свидетельств того, как Мамлеев читал свои рассказы в квартирах и мастерских знакомых, какое сокрушительное воздействие это чтение производило: люди впадали в истерику, целовали автору руки») и прослеживает ее генеалогию — например, возводит «Шатунов» к символистскому роману. «В тайноведении Мамлеева есть принцип — соединение сакрального знания, высшей мудрости, и абсурда, не поддающейся разуму нелепости». Финал статьи посвящен попыткам Мамлеева написать антитезу «Шатунам», свой «второй том „Мертвых душ”».
6. На «Ноже» Алексей Конаков пытается на примере прозы Романа Михайлова ответить на вопрос: почему в России все связано со всем? Отчасти это имманентное свойство не только России: несмотря на гуманитарную тенденцию классифицировать и разграничивать социальность и культуру в духе Бурдьё, жизнь эти построения опрокидывает, представляя возмущенному взору всякого рода гибридность и успешную маргинальность. Книга Михайлова «Дождись лета и посмотри, что будет» описывает жизнь «полукриминальной среды ранних девяностых» — но «читатель почти сразу догадывается, что внутри этой простоты, под покровом всех этих историй о бывалых зэках, рисковых уголовниках и опытных наркоманах, происходит что-то странное». Эту странность Конаков препарирует на микроуровне (например, на уровне лексических повторов), показывая, что Михайлов настраивает читателя на одинаковый, без пиков и флуктуаций, уровень внимания (и здесь возникает соблазн вспомнить прозу Дмитрия Данилова). Внимание становится скрытой темой романа — понятое как напряжение, как любовь. «Будучи обнаружены, тоннели внимания заводят в невероятные места и раскрывают странные связи всего со всем: в новогоднюю ночь можно услышать десяток надгробных речей о себе самом… распознать заговор в восклицаниях о красивой невесте… и догадаться вдруг, что все квартиры многоэтажного дома соединены внутри между собой».
7. В «Новой газете»*СМИ, признанное в России иностранным агентом Екатерина Писарева комментирует итоги «Большой книги»: отметив краткость церемонии, она столь же кратко высказывается о победителях. «От души можно было порадоваться за Майю Кучерскую, награждение которой не вызвало ни у кого вопросов» — других же ярких решений, по мнению Писаревой, в этом году не было, в тройку лауреатов не попали вещи дерзкие и экспериментальные, такие как «Рана» Оксаны Васякиной и «Риф» Алексея Поляринова.
8. Иркутский книжный магазин «Переплет» завел у себя полку «Иноагенты», сообщает в своем фейсбуке Николай Подосокорский. Владелица магазина Инна Миронова говорит: «Нам не хочется, чтобы эта полочка расширялась. Нам хочется, чтобы этот несправедливый закон был отменен полностью». Сейчас на полке можно найти издания признанных иноагентами «Мемориала» и иркутского историка Алексея Петрова*Признан в России иностранным агентом.
9. Курьез недели: на удочку Интернационального союза писателей (который берет у простодушных людей деньги и за эти деньги присуждает им самодельные литературные премии) попался прапорщик Росгвардии и по совместительству фантаст Алексей Абрамов. Он, как сообщает пресс-служба Росгвардии, стал лауреатом третьей степени Международного конкурса имени Станислава Лема, «уступив второе место канадскому писателю Стивену Эриксону, а первое — всемирно известному Стивену Кингу». Гран-при, как на полном серьезе сообщает журнал «Секрет фирмы», получил прославленный британский фантаст Майкл Муркок. Ни Муркок, ни Кинг, вероятно, не ведают о своем участии в премии ни сном ни духом; ранее в списки лауреатов похожих конкурсов попадала Маргарет Этвуд, в почетные члены союза без спроса записывали Виталия Пуханова и Ольгу Славникову, на недовольных всеми этими махинациями нападали боты. Валерий Печейкин в своем фейсбуке вспоминает, как отказывался от непрошеной чести год назад, «но она так или иначе возвращается, как 6-я волна ковида». Подробный текст о казусе Интернационального союза писателей под руководством Александра Гриценко год назад публиковал на «Кольте» Дмитрий Кузьмин, но союзу, разумеется, любые статьи — трын-трава, пока находятся люди, желающие разделить виртуальный пьедестал со Стивеном Кингом. И в общем, это даже работает: как справедливо замечают в соцсетях, писатель Абрамов стал гораздо известнее.
10. Две публикации на «Кольте». Линор Горалик*Признана в России иностранным агентом обсуждает с Сергеем Сдобновым его книгу «Не вижу текста», посвященную опыту почти полной потери зрения: «Я часто стал испытывать чувство стыда, потому что теперь воспринимаю мир и людей вокруг как что-то хрупкое. Когда ты теряешь что-то ценное — например, зрение — все привычные действия ты делаешь с трудом. В книге есть очень важное воспоминание мужа моей сестры, который очень редко кого-нибудь хвалит. Его удивило, что вещи, на которые обычно тратятся три минуты, я делал по тридцать минут. Но я не бросал, я их делал. Например, поиск информации в интернете, когда ты не видишь написанное на экране».
Александр Чанцев рецензирует вышедшую в HylePress книгу Донны Харауэй «Оставаясь со смутой». Это и фантастическая проза, и трактат об отдаленном будущем, напоминающий Чанцеву тексты Пелевина или «Нет» Сергея Кузнецова и Линор Горалик, а порой и труды Александра Дугина, который от такого сравнения «перекрестился бы в ужасе». «Харауэй рассматривает времена смутных перемен, радикальных сломов, неясных потенций, предвидит далекое страшное будущее. Ее хтулуцен — это „время начала, время свежести”, что особенно отчетливо рифмуется с нашими пандемийными временами краха многих привычных вещей и настойчиво выступающей необходимости перемен». Ужасающее перенаселение Земли здесь сочетается с семейной моделью «у каждого ребенка три родителя» и лозунгом «Заводите сородичей, а не детей!». «Харауэй предлагает не бездумное агрессивное вторжение в мир и будущее… даже от идей трансгуманизма она ушла к воображаемому Сообществу компоста — призыву стать основой, компостом для будущего. „Я не трансгуманистка, а транскомпостистка”».
11. В The Markaz Review Рана Асфур рекомендует три романа саудовских авторов, запрещенных у них на родине. Несмотря на то что ситуация со свободой слова в Саудовской Аравии как будто начинает чуть-чуть улучшаться (например, в октябре на книжной ярмарке в Эр-Рияде были представлены книги, о которых в 2014-м нельзя было и подумать, — вроде Оруэлла и Достоевского), запрещенных книг по-прежнему множество, причем причины запрета зачастую неясны. Книги, о которых пишет Асфур, — «Бросая искры» Абдо Хала (сатирический роман о бессмертном хозяине некоего замка и его слуге, которому поручено насиловать врагов господина; шокирующая притча о непомерном богатстве и развращающей власти); «Города из соли» Абдельрахмана Мунифа (первая часть огромной саги об арабском мире, освобожденном от триумвирата «нефти, политизированного ислама и диктатуры»); «Адама» Турки аль-Хамада («роман взросления, в котором поднимаются темы сексуальности, подпольной политики, научной истины, рационализма и религиозной свободы»).
12. В The Yale Review Вивиан Горник отвечает на вопрос, почему документальная проза вытесняет художественную. Горник вспоминает, как работала над книгой о великой американской суфражистке и аболиционистке Элизабет Кэди Стэнтон: ее биография заставила Горник вспомнить собственную жизнь, множество унизительных фраз, шовинистские взгляды, обесценивавшие ее стремление стать кем-то («Ты не хочешь стать женой великого человека, ты сама хочешь стать великим человеком», — сказал ей один коллега с таким видом, будто открыл ее постыдную тайну). Начав писать о своем опыте, Горник поняла, что эссе и мемуары отвечают ее задачам гораздо лучше, чем прозаический вымысел. «На протяжении истории освободительные движения полагались на силу тех, кто сам вызывался облечь плотью пережитого опыта скелет коллективных требований». Спрос на «подлинные истории» усилился благодаря закату модернизма — и, не в последнюю очередь, Холокосту: ужасы нацизма как будто не поддавались художественной драматизации, нет ни одного романа о Холокосте, столь же сильного, как книги Примо Леви. Только личные воспоминания преодолевали «эмоциональный разрыв», давали ощущение аутентичности — и, перейдя от кошмара недавнего прошлого к проблемам современности, литература учла этот эффект.