«Горький» продолжает публиковать материалы, посвященные годовщине крымских событий февраля-марта 2014 года. По нашей просьбе литератор и критик Валерий Шубинский рассуждает о Крыме и его роли в истории русской литературы.

1.

В середине 1990-х мне несколько раз приходилось бывать у поэта, переводчика, литературоведа Надежды Рыковой. Лет ей было очень много, сильно за девяносто, при том она была исключительно остроумна, энергична, обладала блестящей памятью и с удовольствием рассказывала о прошлом.

Один из героев ее рассказов был Максимилиан Волошин. Сюжеты вполне укладывались в миф о мудром босоногом «киммерийском царе». Вот Волошин плывет на лодочке к адмиральскому крейсеру ходатайствовать об арестованном. Крым под властью белых, арестован красный. А вот он — уже при красных — ухитряется напечатать в газете свою «Черную весну», протест против террора, выдав ее за стихи про расстрел Парижской коммуны. Редактор не заметил, что коммунаров расстреливают из «митральез» — пулеметов. Чего, конечно, быть не могло.

Сам я был в доме Волошина один раз, в 1989 году. Мои собственно музейные впечатления не шли (признаюсь) ни в какое сравнение с тем воздействием, которое оказал на меня сам Восточный Крым, его бесконечно гармоничные и бесконечно печальные, загробные, лунные пейзажи. Здесь можно было лишь «дивиться божественным природы красотам» — «созданья искусств и вдохновенья», то есть, скажем, те же акварели Волошина казались бледной репликой.

Конечно, люди, которые проводили летние месяцы в этом доме в 1900-е, 1910-е и потом, после перерыва, в 1920-е годы, не так уж много любовались природой — им было некогда, и уж тем более им не приходило в голову, что они участвуют в некоем грандиозном культурном проекте. Они играли в буриме, купались, ели на обед обязательную баранью ногу, заводили романы и ссорились на этой почве, и все это происходило под почти обязательным теософским соусом, для людей другой эпохи несъедобным.

Никто не относился с пиететом к Максу. Кем был он для них? Для Ходасевича — «очень милый, очень образованный, очень одаренный, но и очень легкомысленный, даже порой легковесный человек, писавший довольно поверхностные стихи, из которых самые неудачные своей оперной красотой имели наибольший успех у некомпетентных ценителей». Мандельштам в своей грубой неблагодарности перешел все возможные пределы. Цветаева видела в «киммерийском царе» милого и сильного старшего друга. «Макс! Мне было — так просто есть у тебя из рук». Никакого за всем этим величия, масштаба. Масштаб приносят наступившие страшные годы Крыма. Черные зимы, черные весны. Голод, мор, расстрелы, митральезы. Но не успеет еще все это миновать, как столкнувшиеся на десять минут в Феодосии Гумилев и Волошин начинают мириться, да так ловко, что дело чуть не доходит до новой дуэли. А жить Николаю Степановичу осталось два месяца.

Никто не считает, что делает важное дело, кроме самого Макса. А его считают позером — и даже не без основания. Но скольких спас этот позер во время «черных весен»? И какой выход, в том числе литературный, имело его умение не вставать ни на чью сторону?

2.

К тому же 1989-му относятся мои воспоминания о Бахчисарае и Чуфут-Кале. Татары в Крыму уже снова чувствовались, но косноязычный советский экскурсовод скороговоркой и с отвращением упоминал о «грабительском государстве», в столицу которого он нас вез, и старался ничего не сказать о населявших его людях. В Чуфут-Кале он называл караимов «народцем» и, подойдя к приземистой кенассе, как бы между делом упомянул — «по религии — иудеи»; и тут же начал лебезить: «Вот, видите, как у нас в Крыму собрались все религии, все культуры…»

Семнадцать лет спустя в роскошной кенассе в Евпатории гэкающий дядька (русский, бывший моряк, заучивший наизусть данную караимами методичку) пел хвалу древнему тюрскому карайскому народу, из которого якобы происходили маршал Малиновский и балерина Анна Павлова и решительно отметал любые намеки на родство караимов с евреями. Но внутренний облик кенассы был предательски узнаваем: синагога и есть. Крымчакскую синагогу, серую, каменную, но интересную в своей затрапезности, прятавшуюся где-то в соседнем квартале, я, увы, видел только снаружи. Как и огромную мечеть, в которой короновали ханов. Рядом с мечетью были свежие могилы каких-то «правильных ребят», погибших в недавних разборках.

Евпатория, с ее пышным курортным центром и пыльными окраинами, была теоретически мне не чужой: там родилась моя мама. Ее родной отец, Абрам Марков, работал в авиационных мастерских. В 1942 он был за что-то расстрелян. Два года спустя Исаак Маркович Ройтер, который потом стал маминым приемным отцом и моим дедом, стал свидетелем выселения татар. Не просто свидетелем, увы: как офицер (начальник походных хлебозаводов), он должен был предоставить для выселения грузовики и предоставил, конечно. Он не любил вспоминать об этом, а я часто думал об этом эпизоде: символическом грехопадении, причастности — через одного из самых близких мне людей — к преступлениям века.

Евпатория — город двух поэтов, по крайней мере из тех, кого я знаю: тюркского певца XVII века Ашик-Умера и русского поэта из крымчаков Ильи Львовича Сельвинского, большого знатока и любителя мелкой крымской экзотики. Как к этому ни относиться, все побережье полно русской литературной памятью. С запада на восток: Евпатория — Сельвинский, Севастополь — Толстой и Ахматова, Гурзуф — Пушкин, Ялта — Чехов и Бунин, Алушта — Шмелев, Ливадия — Набоков, Коктебель — Волошин со всем до него надлежащим, Феодосия — Грин, Керчь — Шенгели.

3.

Из всех этих больших и малых классиков Волошин, может быть, больше всего сделал для неотрывного вживления Крыма в русскую память — но он же написал самые жесткие из возможных слов о том следе, который оставила Россия в Крыму:

За полтораста лет — с Екатерины —
Мы вытоптали мусульманский рай,
Свели леса, размыкали руины,
Расхитили и разорили край.

Здесь есть доля истины (хотя, конечно, не вся истина), и, увы, основная доля вины ложится не на Екатерину и Потемкина, а на доброго Александра II. Но без огромного русского цивилизационного пласта Крым немыслим, как немыслим без греческого и тюркского. И на вопрос «Крым русский?» ответ может быть только положительный, если за этим не следует неизбежная запятая и неизбежное: «а не…». Он русский — постольку же, поскольку татарский, греческий, еврейский, караимский, болгарский. Готский, если на то пошло.
Украинского пласта тут — будем честны — практически нет: точнее, он есть (кем был матрос Кошка? а сам Нахимов? отнюдь не «евреем-кантонистом», как некоторые по недоразумению считают, а малороссийским шляхтичем) — но он неотрывен от имперского нарратива. От своей части в этом нарративе украинцы отказались, это их право. Но и помимо того, все-таки между 1954-м и 2014-м по всему Крыму зазвучал — местами — суржик, а на пляжах — и настоящий украинский язык, даже в галицийском варианте. Это тоже уже неотменимая часть истории. Так же, как и лечившаяся здесь Леся Украинка. Но она, кажется, не воспела Крым. А вот Мицкевич, если на то пошло, застолбил некий участок метафизического Крыма для своей страны и своего языка.

Могут ли Коктебель, Евпатория, Ялта — не метафизические, а посюсторонние, реальные — быть национальной, государственной собственностью людей из Москвы или Рязани, из Киева или Полтавы? Есть феодальный взгляд на государственно-территориальное право. Наша земля, на которой с нашего разрешения живут некие людишки. Но этот взгляд основан на праве силы, на праве завоевания. Султан не жаловался на Екатерину, неправовым образом отнявшую у него Тавриду. Да и куда ему было жаловаться?

Если же мы считаем, что единственные хозяева любой территории — живущие на ней в данное историческое мгновение люди, что «Крым крымский», что он — своя собственная земля…, что ж, будем надеяться, что эта земля в конечном итоге способна выбрать свою судьбу и что ее выбор будет зрелым, осмысленным и вольным.

На днях я разговаривал по телефону с Андреем Поляковым, прекрасным русским поэтом из Симферополя. Он звал меня в Крым. Однажды обязательно приеду. Никто не помешает.

Читайте также

«Я — собака, идущая по следам советского детства»
Павел Пепперштейн признается в любви полуострову Крым
16 марта
Контекст
«Иванов, как и Блок, был готов ломать свою жизнь»
Дионисийство, жизнестроительство и Башня Вячеслава Иванова
28 июня
Контекст
Золушка и Путин
Заслуженно забытые книги: «Байки кремлевского диггера» Елены Трегубовой
3 марта
Рецензии