У Юнны Мориц в последние годы неоднозначная репутация, но это не лишает когда-то написанные ею стихи способности что-то менять в жизни людей, прочитавших и переживших ее строки. О том, какова на самом деле эта поэзия, — в материале Ольги Бартошевич-Жагель.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Литературная репутация Юнны Мориц — странный феномен, не имеющий, кажется, аналогов в истории литературы. Вернее, этих репутаций несколько, они не пересекаются друг с другом — и ни одна их них не отражает места Мориц в русской поэзии. Ее знают прежде всего как жизнелюбивого поэта для детей, особенно популярны песни на ее стихи в исполнении Татьяны и Сергея Никитиных. В среде либеральной интеллигенции она в последние годы пользуется иной, скандальной славой — впавшей в маразм старухи, поддерживающей неразумную власть. Старшее поколение смутно помнит ее имя среди поэтов «второго ряда», но затруднится вспомнить хоть одно стихотворение — ее стихи практически не переиздавались с 1990 года.

Все это не имеет никакого отношения к реальности.

Прошлым летом у моей подруги был невеселый период в жизни, и она попросилась пожить несколько дней у нас на даче. Позже я ей написала, мол, прости, что я была никакая, катарсиса не случилось, и она ответила: нет, когда мы шли по дороге и ты прочитала стихотворение Юнны Мориц, что-то изменилось.

Стихотворение было такое:

Чашка была кривая, третьего сорта.
Переплывая индийский чай со слоном,
все испохабила жирная крошка торта,
обволакивая бульонным пятном...

В полнолунье труднее дышится, слаще пишется,
волны свет гулче, и куда ни ткни — паруса.
Вьюга складчата, с каждым вихрем стена колышется.
Сквозь нее — одиночество лунного колеса.

Все орут или шепчутся, никто никому не внемлет...
Новости, как бутылку, публика пьет из горлá,
и, опухая, дремлет
вниз лицом посреди стола.

— Что она там говорит? Повторите! Вот безобразие!
— Мы же платили деньги! Администратор — где?
— Где министратор ада? В Европе мы или в Азии?
...Господи, дай забыться луковицей в воде...

Юнна Мориц
 

Есть стихи, которые прочел — и «что-то изменилось», и у Юнны Мориц они именно такие. Когда моему старшему сыну было два года, я долго лежала в больнице, и муж читал ему Юнну Мориц, каждый день, потому что ее читала я, или потому что Мика просил, или потому что это единственное, что отец мог читать вслух — он это не любит. Так или иначе, именно ее книга давала им «продержаться». А у младшего сына была другая история — он в раннем детстве не мог задержаться ни на какой книге, ни на какой деятельности. Так сразу повелось: я его кормила — и сразу бросала, мне было больно. И когда ему уже было год-два, стоило ему услышать музыку, он вспыхивал и сразу убегал, начинал рисовать — и сразу бросал, как будто обжигался. И только на песенке Юнны Мориц в исполнении Никитиных — «Это очень интересно, / От чего река бежит, / Это очень интересно, / Что в трамвае дребезжит» — он этот барьер перешел. Песенка заканчивалась, он требовал еще, и еще, и еще, и я поняла: все, он пришел, теперь культура — его. Культура — это когда хочешь еще и еще.

Я ее знаю «с голоса»: ею заболела когда-то сестра моего друга в РГГУ, он заразился от нее и заразил меня. Эти стихи сразу врезались и «что-то меняли». Спустя несколько лет я выклянчила по случаю своего дня рождения у него синюю книжку «В логове голоса» 1990 года с уймой потрясающих стихов, половины которых нет ни в интернете, ни в новых изданиях. Там была страшная баллада («Не гуляйте мальчики, по чужим костям, / Собственных костей не соберете, / Призрак ваш свихнется, собираясь по частям...»), завораживающие «античные» стихи («Сон — как снег, он — зубчат и рассыпчат, / Эхо — влипчиво, мозг — многоклетчат, / В Самарканде поет филомела»).

Но в основном стихи были «жизненные», пластичные в своих советских реалиях, refreshing. Как стихотворение «Трамвай»:

Все младенцы пахнут молоком,
Все мужчины пахнут табаком,
Мчится транспорт — он набит битком,
Красный, он мне кажется битком —
Красным, пламенеющим, сырым.
На конфетах нарисован Крым,
На обертке мягкого сырка —
Тень коровы: он — из молока.
А на книге — профиль Спартака
И за ним бегущие рабы.
Выхожу на Площади Борьбы.

Как ни относиться к той стране — она была, со своими очередями за колбасой и своими укрытиями, анекдотами и разговорами на кухнях, своими отдушинами и путями, и Юнна Мориц в них плавала, как рыба в воде. Бытовые детали были органично слиты с нею, с ее движениями и мелодикой.

После войны

В развалинах мерцает огонек,
Там кто-то жив, зажав огонь зубами,
И нет войны, и мы идем из бани,
И мир пригож, и путь мой так далек!..
И пахнет от меня за три версты
Живым куском хозяйственного мыла,
И чистая над нами реет сила —
Фланель чиста и волосы чисты!
И я одета в чистый балахон,
И рядом с чистой матерью ступаю,
И на ходу почти что засыпаю,
И звон трамвая серебрит мой сон.
И серебрится банный узелок
С тряпьем. И серебрится мирозданье,
И нет войны, и мы идем из бани,
Мне восемь лет, и путь мой так далек!..
И мы в трамвай не сядем ни за что —
Ведь после бани мы опять не вшивы!
И мир пригож, и все на свете живы,
И проживут теперь уж лет по сто!
И мир пригож, и путь мой так далек,
И бедным быть — для жизни не опасно,
И, Господи, как страшно и прекрасно
В развалинах мерцает огонек.

Последняя строка повторяет первую — эти «повторы» часты у Мориц, хотя не всегда попадают в точку, как здесь. Ее стихотворение, пластичное, живописное-осязаемое, разгоняется — и очень часто «падает», вульгаризируется в конце. Это вообще ее особенность — высокое мастерство и при этом неровность, особенно в концовках. Они часто заканчиваются бессмысленным повтором или моралите.

Только любовь и вода
слаще труда.
Любовь — когда молода.
Вода — когда сахар в крови.
Труд — когда молодая вода
льется на мельницу горькой любви.

(Тут бы и закончить, но...)

А все остальное и прочее — кисло,
Набило оскомину здравого смысла.

Юнна Мориц
 

Вся ее жизнь сложилась как одно большое стихотворение, и финал его как будто вопиюще исказился — но это уникальный финал.

Вообще сам факт, что концовка у нее часто срывается, уходит в грубоватый повтор, слова вдруг перестают «литься» — еще одно проявление «подлинной поэзии». Цветаева говорила, что «последнюю строчку пишет Бог». И если Юнне Мориц не удавалось, при ее монологичности — часто, расслышать «слово Бога» в конце, то у нее получалось совсем туповатое моралите (как и в концовке ее поэтического пути). Но сам факт, что в концовке у нее всегда попытка прыжка, пусть и не всегда удачная, что она не ремесленник-с-гарантией, что «слово Бога» в ее концовке присутствует, пусть и в минус-варианте, — это знак того, что она настоящий поэт.

Но, когда эту концовку она все-таки могла расслышать, — тут дух захватывает. Как в стихотворении «Читая греческий кувшин».

Вся она ходит за ним, вытянув личико лисье,
робкой вздыхая душой, шелком зеленым шурша.
Он же — склоняется весь к бегственной, чувственной мысли,
юношу подвиг влечет, славы большая лапша!
В море гудят паруса, флот уплывает во вторник,
даже поэта берут, чтобы украсить войну, —
видя широкую кровь, пусть вдохновится затворник.
Вся она ходит за ним, плавную стелет волну...
Дева предчувствий полна, он возвратится нескоро,
будет измызган тоской, играми резвых богов,
язвами рабских галер, беженством, нищенством вора, —
будет орать он во сне... голеньким ртом без зубов.
Вся она ходит за ним, пряча улыбку возмездья.
Весь он на месте стоит, в свой путешествуя ад.
Странствует только душа, все остальное — на месте,
в чем убедится с лихвой, кто возвратится назад.

Она единственная в русской поэзии наследница Катулла — того, что написал 4-е стихотворение, Phasellus ille, и 64-е стихотворение — где пародийный «игрушечный» экфрасис заканчивается вдруг серьезным «И с тех пор боги больше никогда не спускались к людям». У нее катулловская спесь и дразнящая грация, мультяшные детали, ироничная свобода, и при этом перспектива в любой момент может перевернуться, и все видится с высокой грустной высоты.

Античность у нее вообще живая. Чего стоит стихотворение про Гесиода.

Ребенок играет на цитре
И нам Гесиода поет.
Как длинно, как скучно, как дивно
Писал этот грек Гесиод!..

Как длинно, как дивно, как скушно,
Тебя не читают, чудак!
Но мальчику только и нужно —
Так дивно, так длинно! Итак,

Лучистый! Играй Гесиода
На цитре, на струнной доске,
Божественный блеск и свобода —
В его дидактичной строке.

В напеве его монотонном
Нам слышится скука в пургу.
Но Рея, поятая Кроном,
Рожает, как я не могу!

И т. д. (и снова грубый «срыв» в финале«: «так можно лишь локти кусать!»)

Я не знаю, что с ней случилось после развала СССР — болезнь, или личная трагедия (не потому, что она была «просоветская» — к режиму она всегда была настроена фрондерски), или потеря дара и ожесточение от потери дара, или, может быть, потеря страны, от чьего абсурдного быта и укрытий она, при всем своем фрондерстве, была плоть от плоти.

Страна вагонная, вагонное терпенье,
вагонная поэзия и пенье,
вагонное родство и воровство,
ходьба враскачку, сплетни, анекдоты,
впадая в спячку, забываешь — кто ты,
вагонный груз, людское вещество,
тебя везут, жара, обходчик в майке
гремит ключом, завинчивая гайки,
тебя везут, мороз, окно во льду,
и непроглядно — кто там в белой стуже
гремит ключом, затягивая туже
все те же гайки... Втянутый в езду,
в ее крутые яйца и галеты,
в ее пейзажи — забываешь, где ты,
и вдруг осатанелый проводник
кулачным стуком, окриком за дверью,
тоску и радость выдыхая зверью,
велит содрать постель!.. И в тот же миг,
о верхнюю башкой ударясь полку,
себя находишь — как в стогу иголку,
и молишься, о Боже, помоги
переступить зиянье в две ладони,
когда застынет поезд на перроне
и страшные в глазах пойдут круги.

Юнна Мориц
 

Пока эта страна была — ей было в ней место, она находила себя «как в стогу иголку».

Но после развала страны, ее быта и лексики, ее «путей», экзистенциальных и словесных — с Юнны Мориц как будто содрали кожу, и она закричала. «Плоти», которой становится Слово, не стало. Ей стало негде укрыться от реальности. Совсем негде, когда, оказавшись в фейсбуке, она, всегда «отдельная», оказалась вовлечена в непрекращающийся диалог — и не выдержала его. Мориц структурно монологична, разговор в ее стихах невозможен, даже в старых, «классических». В редких случаях обрисовывается ситуация диалога на равных, как в стихотворении «Ахматова и Петровых» («Мария Анне чаю налила, когда гроза во все колокола...»), — но и там собственно разговора не происходит, общение на равных возможно только на бессловесном — бытовом, чувственном, символическом — уровне. Сам разговор невыносим: как только он намечается, лирическая героиня уходит в дождь.

Марии сердце билось о волну,
а сердце Анны шло, светясь, ко дну —
она была царевною морскою,
седой царевной, с царственной тоскою
в последнюю глядящей глубину.

...Я шла от них, по воздуху плеща
материей намокшего плаща.
Ползла по стенам и по листьям влага.
И дневника шершавая бумага
всю ночь топорщилась, как заросли хвоща.

Разговор между равными (любящими) возможен только как поучение или отповедь — веселая, как в «Провансальской балладе», — но там говорить «уже поздно» («Мадлен сказала: «О-ля-ля! Заткнись пучком травы! Набита мертвыми земля, и мы с тобой мертвы»). Или драматичная, как в балладе советской — стихотворении «За стеной». На реплику мужа («Он сказал — я люблю другую, / Не ласкайся, не спи со мной...») «Люда» отвечает:

Никакой не могу я власти
Над тобою иметь, дружок,
Ваши фокусы, ваши страсти —
Мимолетные как снежок.
И от них мне большая скука
И великая пустота.
Интереснее мне разлука,
Чем мяукать из-под кота.

Диалог у Юнны Мориц органически невозможен и целиком «вымещен», перенесен в детские стихи — еще одно «укрытие» советской культуры. Там все говорят со всеми: речной трамвайчик с трамваем наземным, пони с генералами и т. д. Мое любимое детское стихотворение так и называется — «Разговаривали вещи» («И ложка, и вилка, и хлебная пилка / Сказали — кастрюля-чистюля не врет! / Как это чудесно, как это приятно, / Когда тебя кто-нибудь в руки берет / Как можно без этого жить — непонятно...»).

И если в последние годы в фейсбуке ее выбросило в прямой диалог, к которому не способны ни она, ни ее время, и этот антидиалог лишил ее былой самодостаточной свободы, нон-стоп четвертует и проводит сквозь строй потерянного слова, — не мне судить ее судьбу и ее одиночество. И когда я думаю про ее страшный, таинственный, ни на кого не похожий и извне непонятный нынешний поэтический удел, я думаю, насколько он несообразен карикатурной ее репутации, и вспоминаю стихотворение — редкий для нее случай, где в центре не «я» с его узнаваемыми реалиями и романтическими декларациями, но «мы»:

Иной живет во тьме,
Но от него светло —
Он держит свет в уме,
Как Архимед число.
Вмурована во мрак
Душа — едва жива!
Но свет он держит так,
Как держит путь трава
Из башни крепостной,
Из-под могильных плит...
Как в плошке подвесной,
Он держит свет. И влит
Он в эту плошку весь
Таинственным путем,
Которым все мы здесь
Из тьмы во тьму идем.

Стихи, от которых в жизни «что-то меняется», может написать только человек, который тоже от жизни «меняется». Поэтому поэты, чьи стихи подхватывали и переписывали, которые меняли мир, — сами «психовали», реагировали на мир, бросались на войну, как Байрон, стрелялись и вешались. Надо быть трикстером и пассионарием, мотаться от сверхмастерства к пошлости, от эпиграммы на Сталина к оде ему же, чтобы тебя бросало за границы — пристойности, правильных политических взглядов и проч., — и тогда перечеркиваются и перепрыгиваются пределы, и стихи их перепрыгивают границы жизни, «что-то меняя в ее составе». И спасибо тем немногим, с каким бы счетом и с какой бы репутацией они бы ни окончили свой путь, — кто реализовал свой путь и свой дар полностью и сверх меры: их стихи написаны ценой собственной судьбы, и только такие стихи меняют эту жизнь.