Герои Чехова известны своим неумением радоваться жизни и относиться ко всему просто. Долгое время литературоведы приписывали это влиянию заедающей их среды и видели в чеховских произведениях критику социальной действительности. Но, возможно, все еще хуже: что если Чехов предчувствовал приближение эпохи холодной пустоты, неизлечимой тошноты и острого кризиса, открытой экзистенциалистами? Ответ ищите в материале Максима Андрианова.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Несмотря на то что Чехов не особенно увлекался философией, его творчество глубоко философично, хотя современная ему критика, главным образом народническая, всячески пеняла ему за «безыдейность». И действительно, идея как нечто оформленное, сложившееся и замкнутое в себе у Чехова не представлена. Его не назовешь наследником классической философии, так или иначе построенной на системности в различных ее изводах. Доминанта чеховского художественного мира и мировоззрения — сомнение в окончательности всякого рода выводов, что, как правило, наиболее ярким образом выражается в трудно определимой авторской позиции и любимых Чеховым открытых финалах. Это роднит его творчество с одним из популярных направлений в философии, но уже постклассической. Речь идет о философии экзистенциализма.

Конечно, при жизни Чехова подобного термина не существовало, и он, скорее всего, не был знаком с работами мыслителей экзистенциального направления (имеется в виду прежде всего предтеча экзистенциалистов — Серен Кьеркегор), но экзистенциальная проблематика в его сочинениях занимает едва ли не центральное место. Елена Гревцова в статье «К вопросу о „философской судьбе“ творчества Чехова» утверждает, что Чехов «был, несомненно, мыслителем и литератором экзистенциального типа, и в этом качестве он принадлежит современной философской мысли». Татьяна Зайцева прослеживает конкретные связи между Чеховым и Кьеркегором: «...так же, как Киркегора, Чехова тревожил вопрос, как и чем жить человеку, причем не герою, не выдающемуся представителю людского рода, а самому обыкновенному, заурядному человеку, который бьется в тисках повседневности, томится будничной тоской, поглощаемый собственной временностью и сознающий свою конечность <...> Единичный человек в поисках подлинного бытия, в поисках самого себя — главная тема размышлений Киркегора и Чехова». Весьма показательна в этом отношении следующая цитата Кьеркегора: «Если бы мне предложили выбрать себе надпись на могиле, я бы не просил никакой другой, кроме — „Единица“. Если эту категорию еще не поняли, то поймут со временем»*Перевод с немецкого Николая Болдырева, приводится по изданию: Петер Роде. Серен Киркегор, сам свидетельствующий о себе и своей жизни / Пер. Н. Болдырева. Челябинск: Урал LTD, 1998.. Для обоих мыслителей важна была независимость личности от любых авторитетов, они культивировали в себе духовную самостоятельность и пытались пробудить ее в своем читателе. Показательна в этой связи следующая цитата Чехова: «Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям — интеллигенты они или мужики, — в них сила, хотя их и мало. Несть праведен пророк в отечестве своем; и отдельные личности, о которых я говорю, играют незаметную роль в обществе, они не доминируют, но работа их видна...» Из вышесказанного следует, что Чехов, как и по-своему Кьеркегор, в огромной степени абсолютизировал человеческую личность, был прежде всего озабочен вопросами человеческого бытия в мире.

В рассказе «Страх» (1892) повествование ведется от лица безымянного рассказчика, приятеля другого героя, Дмитрия Петровича Силина. Силин ранее делал карьеру в Петербурге, но в тридцать лет все бросил и занялся сельским хозяйством. Рассказчик, наблюдая за ним, делает вывод, что хоть у него и неплохо получается хозяйствовать, но это, в сущности, не дело всей его жизни. Помимо прочего, рассказчику нравится жена Силина, Мария Сергеевна. В одну из совместных поездок Силин рассказывает повествователю о постоянно мучающем его чувстве беспричинного страха перед жизнью и обыденностью, вызванного его безответным любовным чувством к собственной жене: «Безнадежная любовь к женщине, от которой имеешь уже двух детей! Разве это понятно и не страшно! Разве это не страшнее привидений!» Откровения Силина радуют рассказчика. Вернувшись домой, Силин отправляется спать, оставив жену и повествователя наедине, чем последний и пользуется. Обольстив Марию Сергеевну, непосредственно перед любовной связью с ней, безымянный герой думает: «Жизнь, по его [Силина] мнению, страшна, — думал я, — так не церемонься же с нею, ломай ее и, пока она тебя не задавила, бери все, что можно урвать от нее». В конце концов Силин случайным образом узнает об измене жены и в неопределенных чувствах покидает дом. Рассказчик внезапно ощущает чувство того же необъяснимого страха, который преследовал Силина, и в тот же день уезжает в Петербург, чтобы больше никогда не видеться ни с Дмитрием Петровичем, ни с Марией Сергеевной.

На примере Силина Чехов показывает безопорное, полностью дезориентированное сознание: «Я, голубчик, не понимаю и боюсь жизни. Не знаю, быть может, я больной, свихнувшийся человек. Нормальному, здоровому человеку кажется, что он понимает всё, что видит и слышит, а я вот утерял это „кажется“ и изо дня в день отравляю себя страхом. Есть болезнь — боязнь пространства, так вот и я болен боязнью жизни. Когда я лежу на траве и долго смотрю на козявку, которая родилась только вчера и ничего не понимает, то мне кажется, что ее жизнь состоит из сплошного ужаса, и в ней я вижу самого себя». Несмотря на в целом небезосновательное утверждение известного исследователя Владимира Катаева о том, что «логика, которая приводит его [Силина] к болезненному страху перед жизнью, — это логика жизни рядового интеллигента, запутавшегося в проблемах семьи, видящего ложь человеческих отношений и не находящего выхода из этого „тесного круга лжи“», рассказ Чехова пронизан более глубокой, экзистенциальной проблематикой. На иррациональную природу страха Силина указывает и то, что им буквально заражается рассказчик, прежде уверенный в своей способности держать собственную жизнь под контролем: «Страх Дмитрия Петровича, который не выходил у меня из головы, сообщился и мне. Я думал о том, что случилось, и ничего не понимал. Я смотрел на грачей, и мне было странно и страшно, что они летают». Даже если причиной подобных мыслей Силина является неудачно сложившаяся семейная жизнь, то что заставляет прийти к схожему заключению повествователя, ранее не задумавшегося о подобных проблемах? По-видимому, перед нами образец того, что Кьеркегор или, скажем, Мартин Хайдеггер называли термином «angst», то есть ничем не обоснованное ощущение экзистенциальной тревоги. Хайдеггер разграничивал понятия «страх» и «ужас»: по его мнению, страх всегда имеет определенную причину, ужас же, напротив, предельно иррационален и необъясним, а целью его является указание на существование Ничто, небытия, недоступного человеческому разуму: «Ужасом приоткрывается Ничто. В ужасе „земля уходит из-под ног“. Точнее: ужас уводит у нас землю из-под ног, потому что заставляет ускользать сущее в целом»*Перевод с немецкого Владимира Бибихина.. Это представляется весьма точной иллюстрацией состояния, в которое впадают Силин и его приятель. Рассказ «Страх» — крайне показательный пример изображения мира без Абсолюта, без какой бы то ни было опоры, без почвы под ногами.

В рассказе «Учитель словесности» (1894) весьма интересным образом показана категория «отчаяния». Сергей Васильевич Никитин, учитель русского языка и литературы из небольшого провинциального города, влюблен в дочь местного помещика Машу Шелестову, которую, несмотря на ее недавно наступившее совершеннолетие, родные называют то Маней, то Манюсей, а то и Марией Годфруа и относятся к ней как к ребенку. В этом произведении разрабатывается обычная для Чехова тема пошлости провинциальной жизни, в полной мере раскрытая им в более поздний период творчества. Любовь Никитина к Мане заслоняет от него явную пошлость жизни Шелестовых и окружающей жизни в целом. Наконец подходит время свадьбы, герой счастлив; жизнь с Маней напоминает ему «пастушеские идиллии». Но в один из вечеров, вернувшись домой из клуба, он начинает испытывать сомнение в своем семейном счастье. Окончательно его выбивают из колеи слова Мани о том, что раз Никитин до свадьбы ходил к ним в дом, значит, непременно должен был жениться на ней. Внезапно у учителя открываются глаза, он видит ничтожность своей жизни и задается целью уехать из этого городка, чтобы начать вести деятельное существование. Рассказ заканчивается записью, которую Никитин делает в дневнике: «Где я, боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость. Скучные, ничтожные люди, горшочки со сметаной, кувшины с молоком, тараканы, глупые женщины... Нет ничего страшнее, оскорбительнее, тоскливее пошлости. Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе я сойду с ума!»

Поначалу идеалом для Никитина являлась счастливая семейная жизнь, связанные с ней любовь и довольство. Все это он получает в результате брака с Маней. Но в один момент ему открывается подлинное положение вещей. Неслучайно Владимир Катаев, автор классического труда «Проза Чехова: проблемы интерпретации», причислял «Учителя словесности» к так называемым рассказам открытия. Прежние ориентиры Никитина дискредитируются в его собственных глазах, у персонажа возникает потребность в чем-то более высоком, чем эгоистичное мещанское благополучие. Герой испытывает «отчаяние» в том смысле, в котором его понимали экзистенциалисты, в частности Кьеркегор. Это ощущение появляется в моменты перехода от одной стадии развития личности (по определению Кьеркегора) к другой. Можно сослаться на слова современного философа Петра Рябова: «Отчаяние дает человеку шанс совершить скачок и перейти на какую-то другую стадию жизненного пути». Датский философ выделял три такие стадии: эстетическую, этическую и религиозную. Поначалу Никитин пребывает на первой стадии: он не задумывается о смысле жизни, главное для него — его собственное счастье и скромные житейские радости. Но к финалу персонаж претерпевает определенную метаморфозу, чему помогает обуявшее его чувство отчаяния. Учитель ощущает готовность перехода на стадию этическую: «Он догадывался, что иллюзия иссякла и уже начиналась новая, нервная, сознательная жизнь, которая не в ладу с покоем и личным счастьем». Однако Чехов оставляет нас в неведении относительно дальнейшей судьбы Никитина, и остается только догадываться, осуществил ли герой свое намерение. Быть может, за этапом «возбуждения» у персонажа последует этап «утомления», по терминологии Катаева. Чехов оставляет своего героя на перепутье, ставит его в ситуацию выбора. Открытый финал произведения также указывает на недоверие писателя к любым формам законченности, определенности.

Яркий пример экзистенциальной скуки — ситуация, произошедшая с героем драмы «Иванов» (1888). Николай Алексеевич Иванов, образованный, интеллигентный помещик, переживает кризис как в материальном смысле (он практически разорен), так и в духовном. Вот уже год его мучает не вполне определенное чувство внутренней пустоты, никчемности собственного существования: «Еще года нет, как был здоров и силен, был бодр, неутомим, горяч... А теперь... утомился, не верю... Ничего я не жду, ничего не жаль...» Когда-то любимая им жена Анна Петровна, больная чахоткой, не вызывает в нем теперь никаких чувств. Доктор Львов, оказывающий Анне Петровне медицинскую помощь, считает, что Иванов лишь притворяется, а его чересчур частые визиты к соседским помещикам Лебедевым трактует как желание соблазнить их дочь Сашу и впоследствии жениться на ней, дабы получить за ней богатое приданое. В итоге между Ивановым и Сашей, жалеющей Иванова, зарождается любовная связь. Анна Петровна, которой становится известно об этой связи, обвиняет Николая Алексеевича в наглой лжи и встает на точку зрения Львова; Иванов в ответ глубоко оскорбляет ее. Проходит год — Анны Петровны уже нет на свете, готовится свадьба Иванова и Саши. Но стремление Иванова к переменам вновь угасло, его одолевают сомнения в целесообразности брака с Сашей, он не хочет губить ее молодость. Она же готова принести себя в жертву ради счастья героя. Ничего не понимающему отцу невесты Иванов говорит: «Был я молодым, горячим, искренним, неглупым; любил, ненавидел и верил не так, как все, работал и надеялся за десятерых, сражался с мельницами, бился головой об стены... И вот так жестоко мстит мне жизнь, с которою я боролся! Надорвался я! В тридцать лет уже похмелье <...> утомленный, надорванный, надломленный, без веры, без любви, без цели, как тень, слоняюсь я среди людей и не знаю: кто я, зачем живу, чего хочу?.. О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство!» Львов объявляет Иванова подлецом, а сам Николай Алексеевич отбегает в сторону и стреляется из револьвера.

Перед нами типичный для Чехова образ человека, когда-то имевшего ясные идеалы и цель в жизни — и вдруг утратившего все это. Сложность «Иванова» состоит в том, что причина произошедшей с героем перемены куда менее объяснима в сравнении со многими другими произведениями Чехова. Возможно, он пришел к тому же, к чему, например, и учитель Никитин — к осознанию пошлости окружающей среды? Помещичий мир, в котором живет герой, по большей части, несомненно, таковым и является, но жена Иванова, Анна Петровна, производит впечатление женщины умной, глубоко любящей и самоотверженной. Сам факт того, что она отказалась от своей веры (Анна Петровна — еврейка) и решилась на разрыв с родителями, не желавшими ее брака с Ивановым, говорит о развитом чувстве эмпатии, жертвенности и мощном внутреннем стержне этой женщины, а главное — о ее искренней любви к Николаю Алексеевичу. Несмотря на охлаждение к ней Иванова, она горячо отстаивает его доброе имя в одном из разговоров со Львовым, называет его замечательным, сильным человеком, который когда-то мог увлечь ее и увести за собой. Уже этого, казалось бы, достаточно для полноценной счастливой жизни. Однако Иванова все равно настигает чувство, схожее с кьеркегоровским «отчаянием», но его можно трактовать и как экзистенциальную скуку, в чем-то родственную отчаянию. Ларс Свендсен в книге «Философия скуки» писал о ней так: «Каждая философская проблема есть своего рода потеря ориентации. А скука характеризуется тем, что человек уже не в состоянии сориентироваться в своем отношении к миру, поскольку само отношение к миру почти утрачено»*Перевод с норвежского Катарины Мурадян.. Эта цитата вновь отсылает нас к состоянию беспочвенности, полной дезориентации в жизни, ее абсолютного непонимания, в котором, как и некоторые другие чеховские герои, пребывает Иванов, в чем он сам неоднократно признается на протяжении всего действия пьесы. Но, как утверждала Татьяна Седанкина, «скука может носить как деструктивный, так и конструктивный характер. Деструктивная скука — это состояние, приводящее к психической болезни. И только при волевом акте преодоления скуки раскрывается ее позитивная, конструктивная часть. Осознание скуки — это всегда ответ на вопрос о смысле существования, его значимости». По-видимому, Иванов не нашел в себе достаточно душевных сил, чтобы преодолеть это состояние, осознать его и прийти к пониманию смысла жизни. Единственный выход для себя он увидел в самоубийстве, которое еще один известный экзистенциалист Альбер Камю считал малодушием, уходом от борьбы с абсурдностью бытия. Под этим грузом, как представляется, Иванов и «надорвался»: «В известном смысле, совсем как в мелодраме, самоубийство равносильно признанию. Покончить с собой — значит признаться, что жизнь кончена, что она сделалась непонятной»*Перевод с французского Самария Великовского., — писал Камю в «Мифе о Сизифе». Так и Иванов своим поступком признает бессилие перед осознанием бессмысленности жизни и свою невозможность более пребывать в безопорном мире.

Три этих чеховских текста, конечно, ни в коем случае не исчерпывают экзистенциальную проблематику его творчества. Этой теме вполне можно посвятить отдельное большое исследование.