В прошлом году известному драматургу Александру Гельману исполнилось 90 лет: к этой дате Издательство Ивана Лимбаха выпустило книгу «Со всеми наедине», в которую вошли его поэтические, публицистические и другие тексты разных лет. По просьбе «Горького» об этом издании и творческом пути Александра Исааковича поговорил с ним Владимир Кошелев.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

— Одна из сквозных тем вашей новой книги «Со всеми наедине» — идентичность и ее границы. Как, на ваш взгляд, изменилась постановка этой проблемы в сравнении с советским временем?

— Проблема поиска идентичности имеет много сторон, но для нашего общества главной является мера свободы. При тотальном отсутствии свободы при Сталине государство диктовало единственный путь поисков идентичности. Ты просто не мог не быть советским человеком. Или ты советский, или ты антисоветский человек. Я, например, мечтал стать комсомольцем. В 14 лет меня приняли. Я жил тогда на небольшой станции в Молдавии, и нас, новопринятых, повезли в районный центр получать комсомольские билеты и комсомольские значки. И так вышло, что одного комсомольского значка не хватило, и этим не получившим значка оказался я. Я был сильно огорчен, чуть не плакал. Через каждые несколько дней просил секретаря комсомольской организации позвонить в райком и узнать, не появились ли значки. Когда я к нему в пятый раз обратился, он взъярился, снял свой значок и с негодованием сунул его мне. И хотя такое обретение комсомольского значка меня оскорбило, на следующее утро я его себе все же прицепил и с гордостью носил следующие несколько лет. В комсомоле происходило что-то занимательное, порой даже увлекательное. А других молодежных организаций просто не было, и быть не могло. Никакого выбора, ничего иного.

Конечно, я всегда помнил, что я еврей. И опять-таки, советский еврей. То есть без Торы, без Талмуда, без синагоги. Но, как только несвободы стало немного меньше, совсем немного, я имею в виду хрущевскую оттепель, XX съезд, доклад Н. С. Хрущева «О культе личности Сталина», люди, не все, но многие, стали искать новые гнезда идентичности. Появились сталинисты и антисталинисты — скажем, тот же комсомол заметно утратил свою притягательность. Евреи стали смелее посещать синагоги, добиваться эмиграции в Израиль и в другие страны. Оживились религиозные предпочтения. Но, скажем, абсолютное большинство писателей по-прежнему и до сих пор делят свое творчество на периоды не в зависимости от перемен в особенностях формы, эстетики, а в зависимости от первого лица государства: это я написал при Сталине, это при Хрущеве, при Брежневе, при Горбачеве, при Путине. И только во время перестройки, при Горбачеве, возникла значительная, широкая возможность искать и находить свою индивидуальную идентичность независимо от государственных установлений. Однако это длилось недолго. Шаг за шагом, потом все быстрее, а теперь и вовсе перейдя на галоп, свобода скрылась за горизонтом. Но тот самостоятельный выбор самоопознания, самоопределения, который был сделан в короткое время перестройки, оказался для многих людей необратимым: одни многие уехали за границу, чтобы не изменить обретенной идентичности, другие многие живут в России, сохраняя верность своему выбору. Однако и тех и других многих оказалось не так уж много. Большинство не сумело или не захотело обрести новые устремления. Фигура Сталина обретает новую массовую популярность.

Что же касается моих персональных приключений с идентичностью, они вполне вписываются в рамки вышеизложенного.

— Какие поворотные моменты в вашем творчестве вы могли бы выделить?

— Моя история отягощена тремя обстоятельствами: я писатель-самоучка и начинал писать в условиях крайней нужды и достаточно жестокой цензуры. Я не знал, что у меня есть драматургические способности. Просто у нас с женой, Татьяной Калецкой, моим соавтором по сценариям трех первых фильмов, образовались серьезные долги, и, несмотря на то, что мы сдавали две комнаты из трех, положение было крайне сложное. А заработать прилично сочинением текстов можно было только на Ленфильме. Мы жили тогда в Ленинграде. Прочитали в журнале «Искусство кино» несколько сценариев, написали нечто вроде заявки на художественный фильм, заявку приняли и дали нам аванс полторы тысячи рублей. Мы прочитали еще несколько сценариев в том же журнале, и, поскольку материал в основном был мой (я три года проработал на строительстве Киришского нефтезавода), я трое суток надиктовывал текст сценария, еще двое суток мы этот текст редактировали и с папочкой снова пришли на Ленфильм. Нашу работу приняли. Вскоре появился режиссер Леонид Менакер. Две недели он писал режиссерский сценарий, мы сидели рядом, он задавал нам вопросы, что-то менял, переписывал, переставлял, не всегда с нашего согласия. В результате появился фильм «Ночная смена». Леня Менакер был нашим ВГИКом. Потом был фильм «Ксения, любимая жена Федора». Выяснилось, что у меня есть способности драматурга. Потом мы с Таней решили писать по отдельности. Она поступила на Высшие сценарные курсы, а я написал «Премию». Это была очень трудная работа, но я справился. Некоторые критики считали, что моя работа похожа на «Двенадцать разгневанных мужчин», но я этот фильм не видел ни до «Премии», ни после. Оказалось к тому же, что сценарий «Премии» — фактически готовая пьеса, ее поставили Г. А. Товстоногов и О. Н. Ефремов в своих знаменитых театрах. Так я в один прекрасный день стал известным сценаристом и драматургом. Продолжая заниматься самообразованием, написал еще одну пьесу, где сценическое и реальное время совпадают. Это была пьеса, а затем и фильм, снятый Татьяной Лиозновой, — «Мы, нижеподписавшиеся».

Мне нравилось решать трудные задачи — например, попробовать написать пьесу «на двоих». Я написал три такие пьесы: «Наедине со всеми», «Скамейка», «Альмар — Эйнштейн и Маргарита». Все три полюбились зрителям.

От общих социально-политических проблем я перешел к сложностям в семье, в любви. Никаких новых форм не открыл. Всю жизнь читая шекспировские пьесы, разрабатывал традиционные драматургические приемы письма.

— Процитирую одно из ваших высказываний: «В поэзии слова выступают в роли персонажей, каждое слово — личность». Отсюда вопрос: в каких отношениях находятся ваши внутренние драматург и поэт? Можно ли назвать их союзниками?

— Ни в детстве, ни в юности я не сочинял стихов. Несколько стихотворений написал в ранней молодости, когда жил на Камчатке. Стихи я начал писать после семидесяти, когда явственно ощутил приближение смерти. «Смерть — моя муза, жизнь — моя родина». Пишу в основном верлибры. Пишу стихи, работая над пьесами, но не в связи с сюжетами пьес.

Драматург я профессиональный, хоть и самоучка, а поэт — любитель. Пьесы, киносценарии — для всех, стихи — для себя, хотя у меня вышли уже три поэтические книги.

Замыслы пьес возникают как стихотворения — внезапно, вдруг, но после такой вспышки воображения требуется длительная серьезная работа. Во всяком случае, так происходит у меня.

Теперь, под занавес, это, конечно, союз — пьесы и стихи, стихи и пьесы. Взаимопроникновение.

А. И. Гельман. Фото: Афанасьева Инна / Союз театральных деятелей Российской Федерации (stdrf.ru)
 

— В поэтическом разделе книги особое внимание привлекают ваши «монологи» — какие еще, кроме них, вы бы хотели или могли написать? Чьего монолога не хватает именно вам?

— Я с ранних лет произношу про себя монологи, большинство из которых не записано, а из записанных — многие не опубликованы. Пожалуй, я мог бы написать монологи Горбачева, Ельцина, Путина в переломные моменты их жизни, неожиданные монологи этих трех фигур. Есть и такой замысел — монолог шапки погибшего офицера: в ней сохранились мысли, которые во время службы в мирное время и пребывания на фронте он выкидывал из своей головы, а шапка их бережно хранит. Здесь мне помогло бы то, что я когда-то, очень давно, окончил военное училище и шесть лет служил офицером. Монологи нескольких женщин, которых я близко знал, тоже просятся на бумагу. Неплохо бы написать книжку «Монологи моих знакомых» — без указания имен, естественно. Это были бы исповеди, обсуждающие сегодняшнюю ситуацию в мире. Но таких «неплохо бы» у меня много, а жизни осталось мало. Вот еще возможный монолог — атомная бомба-патриот знает, что она не взорвется, но понятия не имеет, как об этом сообщить начальству, и мучается.

— Как вы думаете, какое место в жизни современного человека занимает поэзия, учитывая ее многовековой опыт сопротивления, который и сегодня принимает новые обличия?

— Я бы сказал, что сегодня серьезно работает поэзия классиков, Пушкин и Шекспир прежде всего. Талантливых поэтов в России много, если считать и нескольких недавно ушедших. Поскольку сегодня сосуществуют два понимания сути патриотизма, два типа патриотов, соответственно, на обеих сторонах имеются свои наиболее читаемые поэты. Есть русские поэты — граждане мира. Яркий пример — безвременно ушедший от нас Лев Рубинштейн. Назову моих любимых: Марина Цветаева, Владимир Маяковский, Осип Мандельштам, Пауль Целан, но самый любимый — Джалаладдин Руми. К поэтам, которые мне дороги, я бы прибавил двух прозаиков: Платонова и Бабеля.

Никто точно не подсчитывал, но, похоже, абсолютное большинство людей на земле стихов не читают. Поэтому, я думаю, и возможна глобальная война.

— Следующий вопрос возник у меня в связи с вашими рассуждениями о цензуре и ее видах: «Существует и другая цензура — биологическая, когда сам организм — мускулы, мозг, нейроны, сама кровь — препятствует тому, чтобы человек узнал всю правду о себе. С этой цензурой надо бороться очень осторожно». Вы написали это в 1997-м. Не поменяли ли вы свое отношение к этой «другой цензуре» спустя годы?

— В обществе, где господствует цензура, не может быть серьезных достижений ни в науке, ни в культуре. Это абсолютный закон, неоднократно доказанный историей человечества. Ибо талант и цензура, за редчайшими исключениями, несовместимы. Что же касается того, что я называю биологической цензурой, — это защита от сверхнапряжений, сверхболи, которые могут причинить предельно тяжелые воспоминания или попытки разобраться до конца в сложнейших отношениях с другими, особенно с самыми близкими людьми.

Бессовестные люди не предаются столь беспощадным исследованиям своей личности в болезненно драматических ситуациях, у них биологическая цензура отсутствует, а совестливых людей она может привести к тяжелым заболеваниям или даже к смерти. Сигналы биологической цензуры надо уметь слышать.

— В одном из ваших стихотворений есть такие слова:

Сколько раз мы хотели стать вам родными,
неизменно получая отказ.
Теперь уже поздно:
тысячелетия выточили нашу судьбу,
мы — не народ, мы — камень.

Последние строчки заставили меня вспомнить другое стихотворение. Его автор Чарльз Симик, к слову, также переживший долгий кризис, связанный с идентичностью и личной историей, умноженной на резко сменившуюся географию вследствие Второй мировой войны:

Снаружи камень — загадка:
никто не знает, каков ответ*.

(*Пер. Дмитрий Кузьмин.)

Как вы думаете, в чем секрет этой загадки, с которой мы (под этим я подразумеваю то, что вы называете «не народ») пока что не можем справиться?

— Стихи, из которых вы приводите несколько строк, я написал о еврейском народе. Евреи, изгнанные из Израиля более двух тысяч лет назад, старались приспособиться к языку, культуре, быту тех народов, где находили пристанище – в Испании, в Египте, в Германии, в России, в Польше, в Литве, но эти попытки не имели успеха, заканчивались изгнанием евреев, попиранием элементарных прав, массовым уничтожением. После многих веков тяжелых испытаний, сегодня, когда евреи обрели свое государство, обрели свою родину, они преисполнены решимости не допустить больше никогда той беспощадности по отношении к себе, какую они вынуждены были терпеть в течение почти всей истории своего существования. Именно эту решимость, обеспеченную крепко развитой экономикой, блестящей наукой, боевой, современно вооруженной армией, обретением влиятельных, преданных союзников, я и подразумеваю под выражением «мы не народ — мы камень». Никаких загадок тут нет.