Девять дней назад ушел Александр Тимофеевский — критик и публицист, литератор и киновед, «внутренний критик» и профессиональный редактор, объединявший вокруг себя множество думающих и интересных людей. Об уникальном опыте сосуществования в одном интеллектуальном и человеческом измерении с ним специально для «Горького» написал главный редактор московского Центра Карнеги Александр Баунов (признан иностранным агентом).

Настоящий материал (информация) произведен, распространен и (или) направлен иностранным агентом Бауновым Александром Германовичем либо касается деятельности иностранного агента Баунова Александра Германовича.

Сначала связь с Шурой держится через общих друзей. Пойдем к Шуре, поедем к Шуре, пошли с Шурой в кино. Тебя представляют, приводят, показывают. Сперва не очень понимаешь в качестве кого, потом проясняется: в качестве того, кто умеет, вернее, начинает уметь, подает надежды, что сможет хорошо писать по-русски. На худой конец думать и говорить, но лучше писать, конечно. Шура бесконечно выше ценит текст — неважно, короткий или длинный, консервативный или либеральный, — чем всякие там эфиры. Поэтому и с ним самим этих эфиров, записей видео или хотя бы голоса так мало, почти не найти.

Удивительно долго ищу и все время проскакиваю нужный дом и подъезд со львами. Самое начало нового века. Новоявленный средний класс вообще тогда первым делом пересаживается на машину, смартфонов и навигаторов еще нет, различить номер дома на Садовом кольце на ходу непросто, опаздываю. «Я представил тебя как умного человека, а ты полчаса не можешь найти адрес», — пеняет Игорь Порошин. Шура не сердится. Трудно вспомнить сердитого Шуру. На самом деле сердиться он умеет, даже гневаться, но это очень отличная от привычного гнева тональность. Она больше похоже на досаду от того, что обещанная выставка оказалась не так хороша, запороли материал. Он, кстати, хотел написать, чем не вышла громко заявленная на начало этого года выставка Леонардо в Лувре, но не успел. А недовольства от того, что статусного интеллектуала заставили ждать, — такой ерунды невозможно себе вообразить. Кажется, его дом всегда открыт — городской и позже загородный: «Шура, а давайте я заеду?», «можно я зайду?». На самом деле не всегда. Иногда можно прямо сейчас, а иногда: «Давайте в среду или на следующей неделе». Это не демонстрация занятости. Шура много работает, но совсем не напоказ, когда он просит зайти не сегодня, ощущение, что ему просто захотелось полежать на диване. Иногда, впрочем, так и есть.

Потом ты уже сам приводишь в подъезд со львами других людей, потому что прошло семь, десять, пятнадцать лет. Шура выстраивает отношения надолго. Новых знакомых тоже сперва забавляет, даже если они об этом знают заранее, что к крупному, взрослому, очевидно состоятельному мужчине надо сразу обращаться «Шура». Впрочем, на «вы» — надолго, а то и навсегда. Хотя это не холодное, отстраняющее «вы». Скорее балансирующее, восстанавливающее равновесие к этому сразу свойскому «Шура».

Ты замечаешь, как тщательно отбираешь людей, которых хочешь ему показать. Шура ведь и есть, рассуждая очень неподходящим для него языком, статусный интеллектуал. К нему приводишь лучших, кем сам хотел бы гордиться, или самых близких. Не всегда сходу получается объяснить им, кто он. Чего-то редактор, кого-то консультант, где-то пишет, раньше больше, теперь меньше, на твоих глазах переходит в фейсбук и все больше остается там. Но в нем есть это свойство и умение коллекционера и знатока старинных монет, куратора музейных отделов или галерей — он знает материал, в нашем случае человеческий, видит ценность и умеет отличать подлинники от подделок. Он так любит живопись, особенно Италии, особенно Возрождения, что кажется искусствоведом, хотя знаешь от всех (и сам можешь вспомнить), что недавно он много и влиятельно писал про кино. А вот уже и не недавно. Лет-то прошло десять, даже пятнадцать, но иногда он еще пишет по редким случаям. К тому, что он делает сейчас, больше подходит название другого его занятия из 90-х: он был внутренним критиком «Коммерсанта». Он и есть такой внутренний критик в мире высказывания на русском.

Александр Тимофеевский

Шура не перегружает собеседника информацией о себе, поэтому, если не испытывать потребности резко и глубоко погружаться в чужую жизнь, его образ складывается постепенно, иногда на протяжении нескольких лет. Из того, что узнаешь о нем и его ближнем круге, иногда встает какой-то новый Серебряный век, но не для своих, а такой, единственным пропуском в который служат способности владеть русским словом. Он сам откровенно и очень просто рассказывает про свою частную жизнь, без кокетства и умолчаний, но и без вызова и борьбы, полюбившихся в наше время. Он удивительно трезво относится к роли делателя королей, вернее, отборщика журналистских принцев, и если, как часто это бывает, угадывает верно, то не рвется записывать это себе в заслугу: «Это вы сами, только сами, по-другому не бывает».

С годами начинаешь считать себя частью одной с ним компании и вдруг на более многолюдном, чем обычно, домашнем собрании понимаешь, что таких компаний, человеческих нитей несколько, много: позднесоветский интеллигентский Петербург, мир прессы 90-х, недолгой «Русской жизни», бумажной и сетевой, мир кино, мир литературы, церкви, системных и бессистемных либералов и тут же почвенников, любителей живописи и любителей Италии. Несколько кругов пересекались, несколько человеческих нитей тянулись к нему с разных сторон. Шура плел сеть и сидел в центре, как добродушный паук, который не поедает, а раздает. Впрочем, еда в доме была всегда только самая простая, какая попалась под руку, что-то заказное или какой озаботился кто-нибудь из гостей.

Встречаются опытные редакторы, которые втягивают в профессию через отрицание: все у начинающего не то, не так, не о том. Хочется уйти. Шура вводил людей в общественно-политическую словесность через поддержку и вовлечение: вот здесь удачно, вот это вы интересно сказали, не хотите ли об этом? Это ровно тот редкий случай, когда красавица радуется чужой красоте, не конкурирует с ней даже подсознательно, а поэт и правда хочет видеть больше разных хороших поэтов.

Поэтому и отношения Запада и России, народа и интеллигенции для Шуры должны строиться на вовлечении и принятии, а не на отталкивании и поучении. Европа — естественное отечество образованного русского, спор между Европой и Россией — внутреннее дело одной культуры. Конечно, православные праздники можно иллюстрировать картинами итальянских художников, они друг другу подходят как нельзя лучше. Конечно, христианская вера и личная свобода совместимы, потому что одно есть следствие другого.

Александр Тимофеевский

Его за и против могут располагаться для внешнего взгляда причудливо и никогда не следуют партийным границам и директивам. Они всегда — личный вывод и выбор. Его интеллектуальная идентичность вообще не строится на отрицании. Отрицание ведь самый легкий путь — простейший способ ухода от ответственности за мир. Проклятья, возгласы «доколе!» и «позор!» в сущности самый простой способ отмазаться, сообщить миру: «я тут ни при чем», иногда заранее, на всякий случай, иногда постфактум. Его либерализм состоял не в присоединении к группам с соответствующими этикетками, а в утверждении того, что частный человек ценнее не только государства, но и любого коллектива, а частный опыт бесконечно разнообразен и не сводим к типическим реакциям в типических обстоятельствах. Поэтому что немцу хорошо, то испанцу смерть, и даже не всякий, кто становится объектом эроса ближнего своего, в любом случае обязан считать себя жертвой. Имеет полное право, но не обязан. Свобода больше, чем противопоставление правильного мнения господствующему неправильному, она не другое мнение, а еще одно.

Все это не от равнодушия или косности мысли — мол, «напридумали нового», — а от полностью принимаемой чувством и сознанием сложности мира, установленной на собственном и чужом опыте. Не от невнимания к ближнему, а от повышенного к нему внимания, которое всегда дает одну и ту же картину: несовместимое в теории является единственно существующим в реальности, где смешаны религиозное и профанное, прогрессивное и консервативное, аполлонийское и дионисийское, эллинское и варварское, православное и католическое, языческое и библейское, западное и восточное, мужское и женское. Единственный прибор, который может оценить эту смесь, — другой человек, который сам представляет собой такое же уникальное смешение, с его неизбежной погрешностью в оценке.

От внимания к ближнему Шура любил разговоры не только об искусстве, политике, кино, других странах, но и о людях. С ним можно было обсуждать знакомых, зная, что не окажешься в неудобном положении соучастника злословия. Хотя бы потому, что о себе Шура умел сплетничать откровеннее, чем о других. Осуждение в исполнении Шуры часто принимало форму печали, сочувствия. Не деланного, которое является одной из форм заявить собственное превосходство, а настоящего: «Талантливый, умный человек, как мы с вами его знаем, ужас написал в фейсбуке: как будто два разных человека». Но настоящий для Шуры, конечно, первый — талантливый и умный. А «ужас в фейсбуке» просто одно из проявлений сложности. Человек не может быть неправильным, неправильным может быть его высказывание, тогда и получается запоротая выставка Леонардо.

Слева: Жан Батист Симеон Шарден. Автопортрет. Справа: Александр Тимофеевский
Фото: личная страница в Facebook

Самые сложные мысли Шура выражает обычными словами, избегая философских и культурологических жаргонов, при этом сразу становится ясно, что говоришь с человеком выдающегося кругозора и интеллекта. Признанию сложности мира соответствует почти детская простота привычек и привязанностей — от любимых мест и людей до маршрутов перемещения по миру, заведений и блюд в них. В любимой стране Шура довольно быстро определялся с любимым местом, в нем — с любимыми заведениями, а в них — с блюдами, и оставался верен сделанному выбору, так что в другие еще надо было его заманить. В последней своей поездке в тайском Хуахине он и вовсе почти каждый день, по разу, а то и по два ел один и тот же Том-Ям: «Make it very spicy like for the Thai people», — разыгрывал он с официантами и поварами одну и ту же сценку озорного, но милосердного разрушения стереотипов ко всеобщему удовольствию.

Этим он, собственно, и занимался в пространстве русской культуры — так просто и обыденно, что уже сейчас, на Страстной и Светлой седмице, не хватает его адресованных всем поздравлений с православными праздниками при помощи итальянских картин и русских слов, напоминающих о том, что христианство — религия личной свободы, а она — непременное условие коллективного спасения.