Талантливейший публицист и общественный деятель, издатель главного русскоязычного оппозиционного печатного органа середины XIX в. и обладатель яркого темперамента Александр Иванович Герцен уже по самому своему характеру и роду деятельности не мог не вести полемику.
Ирония и сарказм были неотъемлемой частью его натуры: «Конечно, с возрастом он стал сдержанней, но наклонность ничего не щадить ради остроты удержалась», – вспоминала подруга детства и кузина Татьяна Пассек.
Выехав из Российской империи в 1847 г., Герцен вынужденно перешел через несколько лет в статус эмигранта, изгнанника. Он сосредоточил свои силы (точнее, рассредоточил, учитывая размах деятельности) на издании «Колокола», «Полярной звезды», запрещенных в России текстов (например, записок Екатерины II) и участии в эмигрантских политических собраниях.
Однако и в эмиграции Герцен не забывал, из-за чего (из-за кого) он оказался в положении изгнанника, из-за кого сразу по окончания университета был арестован по подложному обвинению, провел в тюрьме 9 месяцев, был отправлен в ссылку в Вятку, а через несколько лет – еще в одну, в Новгород (уже с семьей), кто был виновником «моровой полосы, идущей от 1825 до 1855 года», лишившей свободы, а то и жизни многих достойнейших людей.
Эпизод в «Былом и думах» о празднике, устроенном Герценом по поводу смерти Николая I, удивителен своей почти кощунственной сатирой — так искренне автор был рад «зачислению по химии» сатрапа, т. е. переходу его из области биологии в область неорганической химии.
«Я велел подать шампанского — никто не думал о том, что все это было часов в одиннадцать утра или ранее… я не видал ни одного человека, который бы не легче дышал, узнавши, что это бельмо снято с глаз человечества, и не радовался бы, что этот тяжелый тиран в ботфортах, наконец, зачислен по химии…
На берегу Темзы играли мальчишки; я подозвал их к решетке и сказал им, что мы празднуем смерть их и нашего врага, бросил им на пиво и конфеты целую горсть мелкого серебра. „Уре! Уре! — кричали мальчишки, — Impernikel is dead! Impernikel is dead!” Гости стали им тоже бросать сикспенсы и трипенсы; мальчишки принесли элю, пирогов, кексов, привели шарманку и принялись плясать. После этого, пока я жил в Твикнеме, мальчишки всякий раз, когда встречали меня на улице, снимали шапку и кричали: „Impernikel is dead! Уре!”»
В мнении и текстах (причем печатных) Герцена Николай I, «вечно представлявший остриженную и взлызистую медузу с усами», был «бревном, брошенном на дороге человечества», «тормозом на всяком колесе России», «гремучей змеей».
Известные черты характера Николая — силу воли, выдержку, монаршее неприятие любого инакомыслия — Герцен изображал, снизив и этически, и социально, и лексически, сняв с них царственный флер. Этим низведением монаршей воли до деспотического самоуправства мелкого чиновника, наслаждающегося своей властью, Герцен-hater демонстрирует и свой талант, и излюбленный прием — убийственную сатиру и иронию.
Так, например, он объясняет причину хладнокровного отказа Николая помочь бедным дворянкам: «Этот холод, эта выдержка принадлежат натурам рядовым, мелким, кассирам, экзекуторам. Я часто замечал эту непоколебимую твердость характера у почтовых экспедиторов, у продавцов театральных мест, билетов на железной дороге».
Иронично и описание Герценом своего столкновения с Николаем I (через посредство банкира Ротшильда) в борьбе за имущество матери. Финансовый монарх Ротшильд надавил на русское правительство, и —
«Через месяц или полтора тугой на уплату петербургский 1-й гильдии купец Николай Романов, устрашенный конкурсом и опубликованием в ведомостях, уплатил, по высочайшему повелению Ротшильда, незаконно задержанные деньги с процентами и процентами на проценты, оправдываясь неведением законов, которых он действительно не мог знать по своему общественному положению» (курсив мой — С. В.).
Роли изменены радикально: император представлен нечистым на руку купцом, который выплачивает долг только под страхом публичного позора и не знает законов собственной страны; а Ротшильд — могущественным самодержцем.
***
Герцен был далеко не мелочной натурой, и объектом его полемического задора становились чаще всего не люди, а идеи: точнее, за отдельными людьми он видел большее — идеи, политические системы, целые социальные классы или социально-этические категории. Например, мещанство, которое он описал и жестоко разгромил в пятой части «Былого и дум» — и которое (и понятие, и неприятие) вполне вошло в русскоязычный обиход.
С мещанством, впрочем, дело обстояло совсем не однозначно. Безусловно, Герцен считал злом нарождающееся общество потребления — ограниченных, мелко-эгоистических, умеренно образованных, боготворящих телесный комфорт и свою покупательскую способность людей.
Однако эти многостраничные инвективы против мещанства в «Былом и думах» стоят рядом с повествованием о семейной драме автора — о предательстве (мнимого) друга и единомышленника Георга Гервега, оказавшимся любовником жены Герцена Натали.
Гервег — главный злодей многотомных герценовских мемуаров, на которого были потрачены основные запасы щедро отмеренного природой автору сарказма. Собственно, сама идея о написании «мемуара о своем деле» возникла как способ отомстить лицемерному мещанину и поэту.
Месть сарказмом удалась: портрет четы Гервегов — злющий памфлет, а сам поэт получился там на удивление жалким революционером, мужем и человеком.
Да и поэт, по Герцену, он был слабый: «Стихотворения Гервега окончивались… французским криком: „Vive la République!”, и это приводило в восторг в 42 году — в 52-м они были забыты. Перечитывать их невозможно». Гастрономия привлекала его сильнее революции: «поэт-лавреат демократии проехал с банкета на банкет всю Германию». Трусость же доходила до комизма: Герцен с удовольствием живописует неподтвержденный фактами анекдот, как после неудачного революционного похода поэт прятался в пустой бочке.
Герцену — вероятно, не совсем даже сознательно — важно было представить соперника несостоятельным в браке: по его описанию, гендерные роли там были перепутаны. Эмма Гервег, «особа очень некрасивая, с несколько юнкерскими манерами и громким голосом», прельстила поэта богатым приданым, т. е. попросту купила его. «У ней все было мужское. Она открыто при всех волочилась за своим мужем, так, как пожилые мужчины волочатся за молоденькими девочками».
Когда разразился скандал и Гервеги вынуждены были покинуть общий с Герценами дом, поэт грозил самоубийством — и объявил голодовку. Однако через несколько часов он был застигнут тайно поедающим колбасу (не хуже будущего Лоханкина в «Золотом теленке», который вылавливал мясо из борща). Забавно, что про колбасу фрау Гервег рассказал известный итальянский революционер Орсини.
«— Георг, — сказала Эмма, — я так была рада, услышав от Орсини, что ты ел, что и сама решилась спросить супу.
— Я взял от тошноты кусочек салами, — впрочем, это вздор: голодная смерть самая мучительная, — я отравлюсь! — и он принялся есть суп».
Герцена «не отпускало» и через много лет после трагических событий: в 1856 году он написал очерк «Оба лучше», где сравнивал литературного персонажа Ораса (в котором современниками явно угадывался Гервег) и владельца цирка уродов Барнума.
Неудивительно, что через много лет сын Гервегов Марсель отказывался общаться с русскими исследователями творчества Герцена и был «твердо настроен держать их (т. е. письма Гервега и Натальи — С. В.) подальше от любых русских рук».
***
После смерти жены Герцен с детьми переехал в Англию, где из всей многонациональной политическо-эмигрантской тусовки наибольшую неприязнь испытывал к немецкой диаспоре. Ради справедливости надо отметить, что неприязнь эта равно распространялась на немецкий народ вообще, просто мир вынужденной эмигрантской изоляции был особенно тесен, и противоречия — и личные, и политические — обострялись. Одним из главных объектов нелюбви Герцена (и нелюбви более чем взаимной) был Карл Маркс. Эта взаимная ненависть — неоспоримый факт, причинивший, надо полагать, немало головной боли комментаторам советских изданий Герцена. Они были вынуждены с хорошей миной объяснять, что просто два теоретика и иконы социализма «не имели возможности правильно судить о философских взглядах» друг друга.
Маркс, как известно, славян не жаловал вообще, а русских и Герцена в частности: «вся эта ненависть была чисто платоническая, так сказать, безличная: меня приносили в жертву фатерланду из патриотизма», — ядовито объяснял Герцен. Сам же он в ответ высмеивал шовинизм «марксидов» («красный Маркс избрал самый черно-желтый журнал в Германии, „Аугсбургскую газету”…»), их нетерпимость к любому инакомыслию и грубые манеры. Были, скорее всего, и личные мотивы: упомянутый Гервег какое-то время находился в дружеских отношениях с Марксом и сотрудничал с ним в печатных изданиях. Кроме того, Маркс был инициатором слухов о том, что давний приятель Герцена — анархист М. А. Бакунин — русский шпион.
«Марксиды», по Герцену, были «шайкой непризнанных немецких государственных людей, окружавших неузнанного гения первой величины — Маркса. Они из своего неудачного патриотизма и страшных притязаний сделали какую-то Hochschule (высшую школу (нем.)) клеветы и заподозревания (в шпионстве — С.В.) всех людей, выступавших на сцену с бóльшим успехом, чем они сами».
Хуже «серной шайки, как сами немцы называют марксидов», были, по мнению Герцена, только уж совсем пропащие души эмиграции — «последние подонки», «мутная гуща, которая оседает от континентальных толчков и потрясений на британских берегах и пуще всего в Лондоне».
***
Издавая «Колокол» и «Полярную звезду», Герцен живо реагировал на события и лица России — и часто вел с последними более чем оживленную полемику. И если со спокойным либеральным консерватором Б. Н. Чичериным эта полемика оставалась в рамках дипломатических выражений, то с редактором резко поправевшего журнала «Русский вестник» М. Н. Катковым — нет.
Летом 1862 г. в «Русском Вестнике» Катков напечатал свою статью «Заметка для издателя „Колокола”». Зацепившись за неосторожную фразу Герцена о возможных жертвах в виде «юношей-фанатиков» (в статье «Молодая и старая Россия»), он заявил: «Бездушный фразер не видит, в чем уголовщина. Ему ничего, пусть прольется кровь этих юношей-фанатиков! Он в стороне — пусть она прольется…. Сам сидит в безопасности, а других посылает на подвиги, ведущие в казематы и Сибирь».
В ответ Герцен зло иронизировал: «Теперь разрешили убедителям III отделения ругать „нарушителей общественного порядка”. Ну вот они и довели Каткова до статьи, в которую он упал как в помойную яму. Как бы он не захлебнулся в ней…». Чуть позже, в заметке «В редакцию „Инвалида”», Герцен назвал Каткова «публичным мужчиной всея России», который «ругается как сыщик при допросах в московском остроге, имея так же, как и он, перед своими зубами не только щеку, но и руку императора и все пространство империи».
Интересно, что при этом в частной переписке Герцена совсем нет «ругательств» в сторону противника: политическая полемика у него тогда редко переходила на личности (восклицание «что за скотный двор — в котором Катков боровом…» было, пожалуй, крайним случаем), а над нападками он смеялся. Так, отвечая на печальное письмо Огарева, Герцен писал: «я сначала распечатал Каткова ответ и расположился скорее хохотать».
***
Совсем иными были распри Герцена с Н. А. Некрасовым. По-хорошему деловые отношения (Герцен был сотрудником «Современника») испортились в ходе конфликта из-за денег Огарева. Тот отписал бывшей жене солидное обеспечение, исчезнувшее где-то на полпути, в районе посредницы (А. Я. Панаевой) – и Некрасова, признанного авторитета в финансовых схемах.
Памятливый Герцен в 1857 году не принял приехавшего в Лондон Некрасова, написав ему очень «французское» по своей ледяной вежливости письмо, где объяснял причины отказа.
Через пару лет пути «Современника» и «Колокола» разошлись, и между первым (в лице Чернышевского и Добролюбова) и вторым (в лице Герцена) завязалась полемика, отчасти спрятанная в литературоведческих статьях, но очевидная для читателей. Дворяне-единомышленники Герцена, «лишние люди» объявлялись тунеядцами и бездельниками. Герцен же ответил статьей (“Very dangerous!!!”), появление которой грозило подорвать и без того пошатнувшийся авторитет «современников». Поняв масштаб угрозы, Некрасов выслал в Лондон эмиссара для примирения — Чернышевского. Но примирения не вышло.
Позже от Герцена досталось и Чернышевскому. В частном письме Огареву, хвалившему программный роман «Что делать?», Герцен ответно возмущался: «…как гнусно написано, сколько кривлянья и… что за слог! Какое дрянное поколенье, которого эстетика этим удовлетворена. И ты, хваливший, — куртизан! Мысли есть прекрасные, даже положения — и все полито из семинарски-петербургски-мещанского урыльника…».
Сильным ударом по «Современнику», а особенно по его редактору, была статья «Лишние люди и желчевики» (октябрь 1860 года) — апология «лишних людей» с убийственным антинекрасовским пассажем в конце. В ход пошли и прозрачные намеки о пропавших деньгах, и крокодильи слезы «печальника горя народного».
«Я вам, пожалуй, укажу типы вреднее не только мертвых, но и живых лишних людей… Ну, да хоть бы литературного ruffiano… Мы не привыкли к тому, что можно лгать духом и торговать талантом так, как продажные женщины лгут телом и продают красоту, мы не привыкли к барышникам, отдающим в рост свои слезы о народном страданье, ни к промышленникам, делающим из сочувствия к пролетарию оброчную статью… гонитель неправды, сзывающий позор и проклятие на современный срам и запустение и в то же время запирающий в свою шкатулку деньги, явно наворованные у друзей своих, при теперешнем брожении всех понятий, при нашей распущенности и удобовпечатлительности, вреднее и заразительнее всех праздных и лишних людей…»
Выпад Герцена понравился Тургеневу: «Я понял конец „Желчевиков” — и сугубо тебе благодарен, — писал он. — Пора этого бесстыдного мазурика — на лобное место».
В отличие от противников социально-политических, Некрасов был для Герцена личным неприятелем — человеком, обидевшим друга. Так что в личных письмах Некрасов назывался или «шулером и вором», или «вором и подлецом».
Герцен искренне считал, что человек подобных моральных качеств не может возглавлять передовой журнал. «Некрасов был здесь несколько месяцев тому назад, — сообщал он Огареву из Парижа осенью 1864 года, — он бросал деньги, как следует разбогатевшему сукину сыну, возит с собой француженку (Панаеву он, говорят, оставил), брата и пр. В месяц он здесь ухлопал до 50 тысяч франк. Нет, саrо mio, „Современник” во главе с этими слезами о бедных людях вора, бросающего суммы и не платящего порядком сотрудникам, не может быть органом чистой и молодой России, а только петербургских судорожников и желчевиков. Неужели не лежит на нас обязанность втоптать в грязь этого негодяя?»
***
В середине 1860-х годов Герцен и Огарев задумались о переводе Вольной русской типографии из Англии на континент — и переехали в Швейцарию, где в это время проживало немало «молодых» русских эмигрантов. Очень скоро между ними и «старичками» Герценом и Огаревым возникло взаимное недовольство, переросшее в жестокую вражду. Молодые «эмиграчи» претендовали и на капитал Герцена, и на общее управление «Колоколом», и отличались исключительно дурными манерами даже на фоне общей моды на нигилизм.
«Герцен здесь не в ходу и считается отсталым. Один ярый нигилист, познакомившись с его домом, объявил, что «Герцен болтун — а Огарев кретин», — сообщал общий знакомый из Женевы Тургеневу.
Герцен же, присмотревшись, не счел их достойными звания нигилиста: «Это не нигилизм; нигилизм явление великое в русском развитии. Нет, тут всплыли на пустом месте — халат, офицер, писец, поп и мелкий помещик в нигилистическом костюме. Это мошенники, оправдавшие своим сукиносынизмом меры правительства».
Работать они не хотели, журналистикой заниматься не умели, а о социализме имели своеобразное понятие: «Все эти люди — бездарные и долею безденежные — исходят завистью и воображают, что социализм состоит в том, чтоб им давали деньги, а демокрация в том, чтоб с ними жить как ami cochon», — констатировал Александр Иванович.
Чтение писем Герцена последних нескольких лет его жизни — печальное занятие: злая ирония и убийственная сатира сменяются мрачными описаниями склок и чуть ли не драк младоэмигрантов, и яростными ругательствами автора в их адрес.
«Бездарные прыщи самолюбия, гной… кантонисты революции, сделавшие себя генералами, — в десятый раз перднули в лужу и доказали свое бессилие, свою сварливость!» — таков типичный образчик писем Герцена, посвященных революционерам.
Не достигнув и шестидесяти лет, Герцен почувствовал себя отжившим: для радикальной молодежи он был слишком консервативен, а для либералов и правых — чересчур революционером.
Недоволен он был и «старичком» Бакуниным, который с юным задором звал к анархизму и срочному упразднению государства. «Слово „поганое государство” — нелепость и опять-таки непризнание исторических моментов. Эдак и зооэмбриологические факты можно себе позволить матюгать. <…> м<ать> — щука и сукин сын паук», — Герцен в письме Огареву.
Впрочем, этот довольно банальный «сварливый старческий задор» не перечеркивают самого важного. Герцен обладал ярчайшим талантом к убийственной иронии и сатире среди отечественных публицистов XIX в. И уж точно он единственный, кто смог создать свой, не художественный, но автобиографический мир – с историческими реалиями и действительно существовавшими лицами, однако со своей телеологией – и убитыми иронией врагами.
По словам П.В. Анненкова, в Герцене поражал «этот необычайно подвижный ум, переходивший с неистощимым остроумием, блеском и непонятной быстротой от предмета к предмету, умевший схватить и в складе чужой речи, и в простом случае из текущей жизни, и в любой отвлеченной идее ту яркую черту, которая дает им физиономию и живое выражение» — правда, «под конец» все это «утомляло слушателя». Добавим: после пересмотра тридцатитомного собрания сочинений — и читателя тоже.