Кемерово — это город, где все наоборот: богатство — это уголь, опьянение — это культура, а поэт — бывший сержант конвойной службы. Об этом, а также о жизни в пионерлагере на борту колесного парохода, о зоне для первоходков на улице Свободы и о «Критике чистого разума» эпохи бронзы и раннего железа Сергей Солоух написал в письме к далекому московскому другу, который попросил рассказать о кемеровской литературе. «Горький» публикует его в рамках совместного с Фондом Михаила Прохорова проекта «Маленькая Россия».

Так со всем, что говоришь и говорил. И неважно кто, собственно. Бог Саваоф или Заратустра. Или поэт. Сергей Самойленко. Автор строчки, ставшей у меня заголовком. Я однажды написал, что Сережа, именно он, — богатство нашего края, а мне отвечали: нет, чувак, богатство нашего края — уголь.

Говорят, летчики хотят умереть в небе, моряки — в море. Я не видел ни одного шахтера, который бы хотел умереть в шахте. В забое. А я знаю много шахтеров. Так вышло. Я горный инженер по образованию. Как Федор Михайлович Достоевский или Андрей Георгиевич Битов. Впрочем, они в первом поколении. А я потомственный. Мой отец тоже был горным инженером. Он поступил в Московский горный, потому что его не взяли в Ленинградское мореходное. А потом он уехал в Сибирь, потому что не хотел оказаться на Украине. Он думал, что там душно, а тут вольница, вперед — пятьсот, назад — пятьсот и люди — братья, а оказалось, в Кузбассе самая большая удельная плотность ГУЛАГа в расчете на один квадратный километр края. Не важно, угольного или рудного.

Короче, тут все наоборот. Может быть, поэтому, конечно, именно поэтому и просит меня, местного, далекий московский друг: а расскажи о книгах, о литературе. Ведь правило простое, и каждый книгоноша его хорошо знает — шепчешь: уголь, а слышишь: угол. Который не овал. Поэзия. Коган, Светлов, Кульчицкий. Ну, так давай!

Даю, но слышу: деньги. Деньги. Уголь — это деньги. Руда — это деньги. Большая химия — тоже. Индустриальный край с тремя «р», как-то при мне много лет назад пожимал плечами журналист газеты «Кузбасс», что вы хотите? Было это давно, очень давно, когда еще существовал обком КПСС и газета была его органом и рупором. Уголь, металл, химия — это расчет, бездушная и низкая материя, а партия вообще тоска и бред, но три «р» в слове индустриальный — литература. И вот как-то так выходило, что одно другое порождает. Шепчешь: ухогорлонос, а слышишь: навуходоносор. Как сказал поэт. Поэт, тогда работавший охранником. ВОХРом на заводе Кузбассэлектромотор. И это казалось естественным. Что в правильном мире — все должно быть не так. Счастье — обязано быть скрытым и невидимым. Больным и непонятным. Только тогда оно настоящее. Надежно спрятанное за частоколом труб кемеровской ГРЭС. Оно не дается постороннему, чужому, как «ция», старому ребуснику Синицкому в слове, распадающемся на пять в его трудной загадке — «индус», «три», али», «за» и «ция». Ция? Что такое «ция»?

Название сибирской реки, я думаю. Предполагаю. Если есть и течет по нашей земле Яя, почему бы не могла течь и Ция? И в Томь впадать. Мальчишкой я жил на пароходе. Как Том Сойер и Гек Финн. Целое лето. У парохода уже не было трубы и колес с гребными лопатками, но была надпись подлинная, почему-то не закрашенная, с той стороны, непарадной, где по утрам не поднимался пионерский флаг и не строились отряды. На тихой, обращенной к речке стороне, закрытой ивняком и пахнувшей илом, еще не облупилась надпись «Колпашевец». Пароход был настоящим. А речку звали Писаная. И не потому, что красавица, а потому, что рядом скалы. В полусотне метров от того места, где Писаная впадает в Томь. И на этих скалах олени выбиты и совы. Выписаны. «Критика чистого разума» эпохи бронзы и раннего железа. А может быть, раз скалы, камень, то и «Tristia»? Попросту говоря, следы беседы с Богом в отсутствие удобного инструментария. Букв, слов. Литература, тайна.

А мне намекают и подмигивают: физиология, браток. Она. Все просто. Борщ и компот. Напиток «Буратино». Именно они просятся в речку Писаную в час, называемый в зависимости от настроения вожатых «мертвым» или же «тихим». Он страшен, и всякое движенье в его тенетах невозможно. Лишь от кровати до дырочки в полу. Круглого отверстия на пересечении солнечных диагоналей. Великое достоинство кожуховых кают колесного парохода. Вода под полом. Или трава. Сток в реку Писаную. И не потому, что она красавица, а потому, что пионеру не надо объяснять, отчего слово «фаллический» начинается с буквы «ф». Ведь ножка у этого «ф» удлиняется сама собой каждую ночь. А иногда и днем. И в самый неподходящий момент. У буквы, знака, символа. Значит, опять литература? Таинственная незнакомка? Привет!

Нет, нет. История. Потому, что Колпашево — это, конечно, Клюев, Клычков, Есенин и т. д. Стезя, уходящая ввысь. Как старшая сестра Томи Обь. На север к Ледовитому океану. Но вот «Колпашевец»... «Колпашевец» — это товарищ. Железный лесоруб и дровосек. Иосиф Виссарионович Сталин. Джугашвили. Это его на пароходе братьев Колесниковых 18 июля 1912 г. из города Томска в город Нарым отправили в ссылку. На пароходе «Колпашевец». Тюрьма получается, а не литература, это все? Как наша общая, возможно, почему бы и нет, с товарищем Сосо каюта. С благословенной дырочкой в полу. Похрюкивал ли из нее ежик в широкую грудь осетина? Как потом, пятьдесят пять лет спустя, в мои пионерские шорты? Ты это хотел узнать, друг мой, книготорговец, книгочей и культуртрегер?

А у меня ответа нет. Потому что шепчешь: ухогорлонос, а слышишь: навуходоносор. Начинаешь с цветущей, полнокровной буквы «ф», а заканчиваешь худосочной, обобранной как липка «т». Тюрьма. Я не видел ни одного зэка, который бы хотел умереть на зоне. Как летчик в небе или как моряк в открытом океане. А я много видел зэков. Индустриальный с тремя «р» край, где в каждом городе по зоне, а то и две, а то и три... В Кемерово до сих пор «Пятерка» для первоходков и бытовиков... на улице Свободы. Да-да. Между комсомольским ФПК и пролетарским, рабоче-крестьянским Южным. Отпущенные, они брели куда глаза глядят, входили в мой проходной двор на Островского и показывали нам, мальчишкам, язвы и струпья... между наколок. А потом просили: «Пацаны, ведь есть же что-то дома, одеколон или лосьон, ну, вынесите...»

И я однажды вынес отцовскую бутылку болгарского сухого. Такое шепчешь-слышишь. Когда «Пятерка» на Свободе. Взял просто початую из холодильника и вынес в летний двор вместо одеколона или лосьона.

— Вкусно, — сказал человек, — вкусно...

На моих глазах совершилось чудо. Опьянение оказалось не процедурой, а культурой. Частью чего-то более значительного и важного, чем просто катализ и дегидрация. Введение в организм спиртосодержащей жидкости и выведение из него. Открытие попросту совершилось. Переворот. И я оказался к нему причастен. И отец мой. И город. И вино. И с этим открытием земляк и зэк ушел. Ушел, аккуратно перед тем, без звона и удара, положив пустую зеленую бутылку из-под «Ркацители» в урну. А я остался. Хранителем этого места, где все наоборот. Где шепчешь: этанол, а слышишь: соль и стол. И хлеб. И небо. И много еще прочего, смешного...

Но там, где метафора овеществляется, осуществляется... не может не быть главного... литературы. Поэзии. Хармса, Введенского, Заболоцкого... И день и тень и сновиденье, и даже музыки гуденье... А если, кто-то берется утверждать обратное, что невозможны после осознанной необходимости стихи, то ему ответом... свидетельством — Сергей Самойленко. Бывший сержант конвойной службы. Наше все.

Ведь если вдуматься, то рай... конечно, та же тюрьма. Просто без аэропорта и вокзала.