20 ноября в возрасте 69 лет скончался Николай Богомолов — филолог, профессор МГУ, крупнейший специалист по Серебряному веку, автор многочисленных книг и статей о Михаиле Кузмине, Вячеславе Иванове, Валерии Брюсове и т. д. «Горький» попросил коллег Николая Алексеевича сказать несколько слов в память о нем.

Олег Лекманов (признан в РФ «иностранным агентом»)

Про то, каким замечательным ученым был Николай Алексеевич, уверен, напишут очень многие. Я же попробую сказать несколько слов о том, каким Николай Алексеевич был начальником. Это измерение (как человек справляется с тем, что ему дана административная власть над другими людьми) нечто весьма существенное в человеке открывает, показывает. Так вот: могу со всей ответственностью заявить, что Богомолов был в моей жизни одним из двух лучших начальников (вторым, совсем в другом роде, Александр Львович Осповат).

Я пришел работать на кафедру, которой Николай Алексеевич заведовал на журфаке МГУ, в 1998 году, по его приглашению. И ни разу об этом не пожалел. В том числе и потому, что в качестве заведующего кафедрой Богомолов исповедовал принцип абсолютного доверия к подчиненным. Он меня позвал, следовательно, верил в то, что плохому я студентов не научу. Только если я начинал ссориться с начальством (такое пару раз случалось), Николай Алексеевич мягко вмешивался и с присущим ему умением улаживал конфликт. Попробуй к такому не прислушайся! Бородатый, здоровенный, с обаятельной полуулыбкой на губах.

Серьезному испытанию наши взаимоотношения (решусь сегодня назвать их дружбой старшего коллеги с младшим) должны были подвергнуться только один раз, в 2011 году, когда я принял решение перейти на основную работу в Вышку. Должны были, но не подверглись, потому что Богомолов с абсолютным пониманием отнесся к моей аргументации (кто же не захочет принять участие в создании филологического факультета буквально с нуля!), и мы продолжали встречаться, выпивать по рюмке-другой и разговаривать. И, честное слово, злословию по поводу коллег и обсуждению грантов (две вечные профессиональные темы) мы предавались не очень часто. А говорили на темы действительно интересные: кто у кого любимый поэт (из современных Николай Алексеевич больше других любил Сергея Гандлевского, Олега Чухонцева и Тимура Кибирова)? Почему «Спартак» опять выиграл у «Динамо» (я — фанат первой команды, Николай Алексеевич с детства болел за вторую)? Отчего возникла дедовщина в советской армии (Николай Алексеевич считал, что из-за «жýковских сержантов»)? И на многие другие темы — столь же или почти столь же увлекательные.

Николая Алексеевича с благословения Елены Даниловны Шубиной я выбрал в научные редакторы для своей книжки-путеводителя по мемуарам Ирины Одоевцевой. Богомолов мне очень помог, спас от нескольких ошибок, а когда книжка вышла (в октябре этого года), мы стали сговариваться о передаче ему экземпляра. Открываю одно из последних писем ко мне Николая Алексеевича: «Дорогой Олег! Пишу, как договаривались, сегодня. Есть 2 варианта (м. б., и больше, но пока два). Первый — я завтра буду в Отделе рукописей РГБ. Приехать постараюсь к 10 часам, а уйду примерно в половине первого. Второй вариант хлопотнее, но, возможно, приятнее. Приезжайте в субботу или воскресенье к нам. Разносолов не обещаем, но выпить и закусить найдется».

Книжку передать тогда удалось, а вот приехать к Богомоловым и «выпить и закусить» с Николаем Алексеевичем и Натальей Александровной, увы, нет. И больше уже в этой жизни с ними двумя не удастся.

Прощайте и простите, Николай Алексеевич... Коля (как Вы предложили называть Вас однажды, а я так и не решился)...

Набираю этот текст на компьютере и плáчу... Ваш Олег.

Моника Спивак

Ах, Николай Алексеич, Николай Алексеич... Чтобы его обнять, надо было широко раскинуть руки, а чтобы чмокнуть при встрече — привстать на цыпочки. Иначе не дотянуться до щеки. Такой вот большой человек... С каждой минутой приходит все более тяжелое осознание того, какое большое место этот большой человек занимал в нашем филологическом мире. Обсуждаем конференцию, семинар. Кого позвать? Конечно, Богомолова. Прикидываем, кто напишет отзыв на книгу, на диссертацию. Конечно, Богомолов. Планируем тома «Литературного наследства», звучит много разных идей и предложений. Но как только доходит до исполнителей — снова и снова произносится фамилия Богомолова. Кто-то смеется: «А есть хоть один проект, где можно без Богомолова обойтись?» Таких проектов почти не оказывается... А к кому обратиться с вопросом? К Богомолову. С кем поделиться радостью открытия? С Богомоловым. И кому приятно подарить свою вышедшую книгу, зная, что непременно прочтет? В первую очередь, конечно, Богомолову. Как теперь без него? Кто сделает то, что не могут сделать другие, и, главное, кто оценит то, что сделал ты сам? Непонятно. А как уютно и хорошо было сознавать, что есть старший друг, что есть маяк, на свет которого ты плывешь, ориентир, к которому стремишься. Наверное, все так и останется — и маяк, и ориентир, и высокая планка, им заданная. Но все это будет — употреблю модное теперь слово — дистанционно. А этого совсем недостаточно для жизни. Можно много говорить про его роль (огромную!) в изучении Серебряного века. Я не буду, читайте Википедию, смотрите его библиографию, его книги, статьи, публикации. Это ведь не некролог, где подводятся итоги. Кстати, итоги подводить еще рано. В печати у него две принципиально важные книги и ряд статей. Светлые итоги мы все хотели подвести в декабре, когда Николаю Алексеевичу должно было исполниться семьдесят. Большой юбилей большого человека. Обсуждали, где собраться, чтобы вместились все его друзья, которых было не счесть. Коллеги и друзья готовили сюрприз: статьи для сборника в его честь, поздравительный адрес... Юбилейный сборник превратится теперь в сборник памяти, поздравительный адрес — в некролог, карета — в тыкву. Действительно, «где стол был яств, там гроб стоит». Невозможно осознать и принять случившееся. Мне Николай Алексеевич видится сидящим во главе длинного стола, заставленного бутылками с крепкими напитками и простой вкусной едой. Мы все — на другом конце, в некотором отдалении. А рядом с ним, по правую и левую руку, — Олег Коростелев и Саша Галушкин. Они говорят про архивы (ох уж эти чертовы архивы!), про новые открытия и будущие публикации. Им светло, интересно и хорошо.

Евгений Добренко

Есть люди с повышенной виктимностью: они с какой-то неотвратимостью раз за разом оказываются в тяжелых, а то и трагических обстоятельствах, и время от времени узнавая об очередной беде, свалившейся на них, не только жалеешь их и думаешь о том, как этот человек переносит обрушивающиеся на него беды, но и ловишь себя на мысли, что подсознательно уже готов услышать о какой-то новой неприятности, а то и несчастье с ними. Это нередко — и вполне объяснимо — ожесточает человека, делает его склонным к пессимизму, а то и к мизантропии. Это не его выбор. Среди моих друзей есть несколько таких, в том числе очень близких. Коля был прямой их противоположностью. Он был невероятно светлым человеком. С ним было всегда легко. Поэтому такой неожиданный и трагический уход этого улыбчивого, милого и как-то всегда застенчивого большого и доброго человека оставляет глубокую рану и опустошенность — именно от неготовности.

Мы познакомились тридцать лет назад, когда я пришел в докторантуру к Г. А. Белой на кафедру литературно-художественной критики МГУ, которой заведовал А. Г. Бочаров и где Коля был тогда доцентом. Он как раз тоже уходил в докторантуру. Как два докторанта кафедры мы оказались в сходной ситуации и очень быстро подружились. Несмотря на то, что занимались мы совершенно разными, если не сказать противоположными сюжетами (он был весь в Серебряном веке, а я в соцреализме) и у нас была достаточно серьезная разница в возрасте, с самого начала не возникло никаких барьеров. И эту свободу и легкость в общении с ним ощущал, я думаю, каждый. Уже став маститым ученым, доктором наук, профессором, заведующим кафедрой, автором множества книг и составителем антологий и сборников, даже накануне своего семидесятилетия он для всех нас, кто знал его близко, оставался Колей. Нашим Колей.

Мне довелось наблюдать его близко в 2012 году, когда он находился в Шеффилде на Прохоровской стипендии. Я впервые увидел его в работе. Работал он с каким-то протестантско-аспирантским энтузиазмом, энергией, увлеченностью и систематичностью. Общаться времени было мало — он весь был в работе. Надо было ездить в Университет Лидса: там хранится бесценный для всякого серебряновечника Русский архив. И он ездил туда месяц, как на работу. А когда не ездил, просеивал и скачивал тогда еще не очень доступные в России базы данных. И очень гордился тем, как много ему удалось насобирать в своей виртуальной библиотеке. Он был невероятно продуктивен — количество изданных им книг, статей, его огромная публикаторская деятельность, работа в качестве комментатора, редактора, составителя были просто захватывающими. Помню, я сказал ему, что Серебряному веку невероятно с ним повезло.

Но наше общение тогда раскрыло Колю и с другой, редкой и очень важной для меня стороны. Это то, что я ценил в нем как в ученом и человеке (а эти два начала удивительно органично в нем сочетались) больше всего. Как я уже упомянул, мы занимались очень разными вещами. Настолько разными, что нередко люди, занимающиеся ими, оказываются в каких-то непримиримых лагерях — и не только во враждующих партиях в науке, но и идеологически, и политически. Вот этого в Коле не было совсем. В нем было редкое сочетание доброжелательности с иронией и самоиронией. Человек, с равным интересом, компетентностью и блеском говоривший о Кузмине, Окуджаве, Кибирове и футболе (о, как он говорил о футболе!) был абсолютно гармоничен. Он без брезгливости (которую многие специалисты по Серебряному веку даже не пытаются скрывать), но с интересом слушал о моих соцреалистических сюжетах и персонажах и невероятно остроумно их комментировал. А я думал: как же мало вокруг таких коллег — понимающих, доброжелательных, успешных, не страдающих ни комплексами, ни снобизмом, ни зашоренностью, ни зацикленностью на себе и своей теме... С уходом Коли их стало сразу намного меньше.

Михаил Эдельштейн

Можно долго говорить о Н. А. как об историке литературы — о его работе текстолога, публикатора, комментатора, о написанных им биографиях Кузмина и Вячеслава Иванова. Нет сомнений, что на его книги и статьи будут ссылаться, их будут цитировать, что его исследованиям, простите за суконное выражение, суждена долгая жизнь.

Можно вспоминать о нем как о преподавателе, который заразил своей любовью к Бабелю поколения студентов, так что они и десятилетия спустя опознают «своих» по фразе «Поговорим о Бене Крике». Или вот пишет совсем недавняя выпускница журфака: «Еще он для меня „Москву — Петушки” открыл. С тех пор это моя Библия, хожу и всем проповедую».

И все это, конечно же, важно, очень важно. И эти разговоры, и воспоминания еще будут. Но сразу, как стало известно об уходе Николая Алексеевича, у меня в голове начал крутиться Самойлов: «Не о талантах и т. п. — Я плачу просто о тебе...» Бесконечно жаль замыслов, планов, ненаписанных книг, того, что мог бы сделать только он и не сделает никто другой. Но как быть с его интонациями, улыбкой, смехом? С его большой фигурой над знаменитой лестницей в корпусе на Моховой? С каким-то случайным обменом репликами, почти на бегу — один с пары, другой на пару?

«Какой хороший человек ушел...» — написал кто-то из коллег Н. А. по факультету. Честно говоря, я не знаю, что еще к этому можно добавить.

Геннадий Обатнин

Трудно от растерянности найти слова: с его обликом крупного, сильного человека так не вяжется мысль о смерти. Скорбная новость настигла меня в момент оформления сноски на его свежую работу... Настоящее осознание масштабов того, что случилось, придет, наверное, позже, но уже сейчас по тому, как все сдвинулось внутри, понимаешь, что Николай Алексеевич был одним из тех, кому ты невольно адресовал свою деятельность, чьего мнения ждал. Дело не только в эрудиции и фундаментальности его познаний, их диапазоне (от библиографии альманахов и сборников до учебника по стиховедению!), но и в том, что можно было быть уверенным в искренности отклика. Встречая очередную его рецензию на халтурные работы, я порой удивлялся, зачем тратить время даже на само их чтение. Но это было одной из граней его надежности, защита рубежей большой науки. Она не требовала пафоса и крикливого солирования, но все сказанное его мягким голосом ставило вещи на свои места. Так повелось уже в моем студенчестве, с полученной из рук З. Г. Минц статьи о «гафизитах» на башне Вяч. Иванова, продолжилось, когда я стал его регулярно встречать, поступив подмастерьем в братство архивных старателей, и стало частью институциональных, промоциональных, научных и просто человеческих наших контактов. Необходимой частью, которую теперь отняли.

Александра Пахомова

Хотя я говорила с Николаем Алексеевичем всего лишь пару раз, в моей научной жизни, жизни исследователя творчества Михаила Кузмина, он присутствует — адресат внутреннего диалога, постоянный ориентир, образец — уже несколько лет. Каждое новое поколение исследователей изучает Кузмина «по Богомолову»: начиная с подробной биографии, написанной им в соавторстве с Дж. Э. Малмстадом, затем обращаясь к основательно подготовленному им тому стихотворений в «Библиотеке поэта» и, далее, к нескольким основополагающим статьям. Его незримое присутствие (и уверенность, что он обязательно прочитает новую вышедшую статью о Кузмине) придавало сил, научного рвения и задора, но налагало и совершенно невероятную ответственность: нужно было сказать что-то новое о Кузмине «самому Богомолову». Один из моих докладов в рабочей папке так и озаглавлен: «Доклад перед Богомоловым».

«Лишь бы на пользу!» — сказал мне Николай Алексеевич, когда я благодарила его за возможность работать с подготовленными им к печати дневниками Кузмина. Более важным, чем все дневники и материалы, были проявленный им интерес и одобрение моей работы (самая высокая из возможных наград для кузминоведа!). В отсутствие всего этого писать о Кузмине отныне будет неимоверно сложно.