— С чего начинается антропология в России?
— Это зависит от конвенции, которой придерживаются историки. Например, есть авторы, начинающие свои курсы по истории антропологии с Геродота. Но Сергей Токарев, написавший классическую книгу «История русской этнографии», говорит, что Геродот — это предыстория дисциплины, поскольку еще не было ни институциональной науки, ни людей, считающих себя антропологами. Хотя тот же Токарев в своей работе ведет отсчет с «Повести временных лет» и других летописных сведений о разных племенах.
Возможный вариант точки отсчета недавно предложил историк Хан Фермойлен: в своей книге он показывает, что истоки этнографии и этнологии лежат в российской действительности XVIII века и восходят к экспедициям Герхарда Миллера, известного историка, который был приглашен в петербургскую Академию наук, объехал всю Сибирь и предложил исследовательскую программу по истории народов. Миллер не придумал ее названия, и термины «этнография» и «этнология» появляются у его учеников в 1770–1780-х, правда, уже в Центральной Европе, а не в России. То есть к этому времени есть название дисциплины, и есть исследовательская программа, основанная на сравнительном языкознании Лейбница, на представлении о том, что по родству языков мы можем узнать о родстве народов. Впрочем, надо сказать, что похожая программа была и у историка Василия Татищева.
Согласно более традиционным представлениям институционализация науки произошла в середине — второй половине XIX века, почти одновременно во Франции, Британии, Германии и России. У нас ее связывают с появлением первой институции, в названии которой есть слово «этнография» — это отделение статистики и этнографии Русского географического общества (РГО), образованного в 1845 году. Его создание связано с противостоянием двух научных фракций — немецкой и русской, и их лидеров, Карла Бэра и Николая Надеждина, — которое лучше всех описал американский историк Натаниэль Найт.
Карл Максимович Бэр, создатель эмбриологии, географ и анатом, занимался также физической антропологией, в первую очередь краниологией — наукой о черепах. Он предложил исследовательскую программу, ориентированную на представление о расах. Согласно ей, основной интерес для этнографии представляют нерусские народности. Во фракционной борьбе Бэру противостоял литературный критик и философ Надеждин, который в 1836 был сослан за публикацию в своем журнале «Телескоп» «Философических писем» Чаадаева. Николай Иванович опирался на идеи романтического национализма и утверждал, что этнографы должны выяснить, что делает русского человека русским. Его программа, которая в итоге победила, имела филологический уклон и восходила к представлениям немецких романтиков о духе народа, который кроется в языке, литературе, фольклоре.
В 1870–1880-х годах создаются первые лекционные курсы профессоров географии и этнографии, антропологии в Петербургском и Московском университетах. На них в основном читают физическую антропологию, географию, но и этнографию, которая выступает младшей сестрой упомянутых дисциплин. В Москве кафедру географии и этнографии возглавил Дмитрий Анучин, руководивший ей полвека, до 1923 года. Анучин с коллегами из Общества любителей естествознания, антропологии и этнографии (ОЛЕАЭ) при Московском университете основал в 1889 году журнал «Этнографическое обозрение». Примерно в то же время, в 1879 году, Кунсткамера преобразуется в Музей этнографии и антропологии. Чуть позже образуется Русский музей и этнографический отдел в нем, который только в 1930-е годы станет самостоятельным Государственным музеем этнографии, то есть в 1870–1880-е возникает научная инфраструктура.
— С одной стороны, принято считать этнографию колониальным проектом. С другой — вы указываете на связь с идеями романтического национализма. Так на что же направлялись в первую очередь исследования в тот период?
— В литературе иногда проводят четкое разделение между антропологиями, которые создаются в колониальных империях и изучают туземцев далеко за морями, и этнографиями, которые возникают в Центральной и Восточной Европе и ориентируются на изучение своего народа, крестьянства, формирование национального мифа и государства. В этом смысле Россия является гибридом, потому что здесь есть и то, и другое, как мы видим на примере фракционной борьбы Бэра и Надеждина. Если, например, немцы четко разделяли «нас» и «других», разводя науку о своем, или, шире, европейском народе-крестьянстве (Volkskunde), и науку о «других», т. е. туземцах колоний (Völkerkunde), то у нас такого разделения не произошло. Согласно известному тезису о внутренней колонизации, русский крестьянин был для исследователей таким же другим, как и туземец Дальнего Востока, поэтому изучение русского и украинского крестьянства тоже укладывается в схему становления единой науки — этнографии и фольклористики. Причем разделения между этнографией и фольклористикой по линии «свой — чужой» также не произошло, как можно было бы подумать исходя из европейского опыта; считается, что фольклор есть у русских и нерусских народов.
С одной стороны, этнография сыграла большую роль в становлении русского национального сознания, поскольку именно РГО проводило анкетирование, данные которого легли в основу фольклорных сборников Александра Афанасьева и словаря Владимир Даля, а ведь именно эти работы заложили фундамент национального корпуса. С другой — то же самое РГО снаряжало знаменитые кругосветные путешествия и финансировало культовую персону нашей науки, Николая Миклухо-Маклая, который отправился на Новую Гвинею, став предшественником Бронислава Малиновского в деле полевого изучения «туземцев».
— Насколько в момент своего становления российская антропология была связана с тем, что происходило на Западе?
— Сильно связана, конечно. Первые профессора этнографии и антропологии учились за границей или проходили там стажировку — как, например, Эдуард Петри и Дмитрий Анучин. Западная литература довольно оперативно переводилась на русский. Тут можно выделить две школы. Первая — это будущая ленинградская школа, где тон задавали Лев Штернберг и Владимир Богораз, народники, которые стали этнографами в ссылке. Там Штернберг, в частности, читал книгу Фридриха Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства» и открыл группой брак у нивхов (гиляков), о чем вскоре узнал сам Энгельс, написавший об этом открытии заметку в газете. Ленинградская школа в основном придерживалась эволюционистских представлений о постепенном прогрессивном развитии культуры человечества. Штернберг видел этнографию частью гуманитарных дисциплин, таких как история культуры или филология. Следовательно, этнография, по его мнению, должна была преподаваться на историко-филологическом факультете. Эта ленинградская школа воспитала целое поколение уже советских этнографов и дала волну длительных полевых исследований в 1920–1930-х годах.
Вторая школа также «гнездилась» в Питере, причем в тех же примерно институциях. О ней можно говорить в связи с именами Федора Вовка, или Волкова, украинца, который учился и жил в Париже более 20 лет, а в Россию вернулся после 1905 года, а также его младшего коллеги Николая Могилянского и Сергея Широкогорова. Оба работали в этнографическом отделе Русского музея и находились под влиянием французской школы, в рамках которой антропология считалась частью биологии. Именно в работе Могилянского появился термин «этнос», причем этничность в значительной степени понималась биологически. Подробным теоретическим обоснованием теории этноса занялся Широкогоров во Владивостоке, а затем в эмиграции в Китае.
У Волкова тоже были ученики, главные из которых Сергей Руденко и Александр Золотарев, оба были очень влиятельны в 1920-е годы и в музеях, и в государственных комиссиях — до такой степени, что в начале активной марксизации на рубеже 1920–1930-х их обвиняли в монополизации этой сферы, в том, что они не дают хода молодежи и т. д.
Можно говорить еще о московской школе Анучина. С ней нередко связывают понятие «анучинская триада» — дескать, ее представители одинаково хорошо владели физической антропологией, археологией и этнографией, хотя то же самое можно сказать о Волкове и его учениках. Спецификой московской школы скорее можно считать организацию больших коллективных экспедиций, которые станут основной формой полевой работы уже в 1940–1950-е годы. После войны такие представители этой школы, как Сергей Толстов, Максим Левин, Николай Чебоксаров, стали руководителями науки, причем многие из них были в основном физическими антропологами и археологами.
Важный момент в истории дисциплины связан с обсуждением 1915 года, на каком факультете создавать кафедру этнографии. С одной стороны, Штернберг и его коллега Владимир Иохельсон, полагая этнографию гуманитарной дисциплиной, хотели открыть кафедру на историко-филологическим факультете с уклоном в эволюционные представления о развитии религии (у нас эволюционизм принято связывать с биологическим влиянием на гуманитарные дисциплины, но все сложнее). С другой — Волков и Могилянский подали записку в РГО, указывая, что этнос и этнические различия следует понимать скорее в смысле физической антропологии, и поэтому этнографию нельзя отрывать от биологических дисциплин.
В итоге Штернберг со товарищи оказались победителями. В 1917 году в Петрограде возникает кафедра, которую они возглавили. В 1918-м Волков умирает по дороге в Киев, Могилянский эмигрирует, а в конце 1920-х их ученики — Руденко, Золотарев и другие — подвергаются, как я уже упомянул, резкой критике. «Биологизаторство» стало красной тряпкой для марксизма. Диалектический материализм говорит о разных формах движения материи и запрещает социальным наукам использовать биологические категории. Критики подозревали «биологизаторов» в том, что, говоря об этносе как о вневременной субстанции, они подразумевают расу, т. е. ведут себя как скрытые расисты. Звучали и прямые политические обвинения: Золотарева, изучавшего карелов, называли адвокатом финского национализма. Дмитрия Зеленина, напротив, обвиняли в великорусском шовинизме. Руденко — в пантюркизме. Так работала марксистская критика национализмов внутри этнографии.
— Кстати говоря, насколько финские исследователи интересовались Россией?
— Насколько мне известно, путешествия по России финского лингвиста и этнографа Матиаса Кастрена позволили собрать материал по угро-финским, тюркским, монгольским и тунгусским языкам, он показал их родство в рамках алтайской языковой семьи. Все, что потом делалось в направлении изучения родства финно-угров и урало-алтайцев, покоится на работах Кастрена. Венгерские исследователи в советское время поддерживали тесные отношения с советскими в исследованиях хантов и манси.
— Представление о том, что у нас в антропологии конца XIX — начала XX века все были полевиками, а кабинетных ученых вроде Марселя Мосса не водилось, — ошибочное?
— Кабинетные ученые, конечно, были — к примеру, Александр Афанасьев, знаменитый издатель русских сказок и фольклорист, никуда не ездил, работал в архиве. Анучин бывал только в географических экспедициях, болота изучал. В советское время существовали кабинетные теоретики: например, Юрий Семенов, который занимался теорией первобытности, или теоретик этноса Юлиан Бромлей. Были теоретики и полевики одновременно — как Максим Ковалевский, который изучал кавказское право и писал эволюционистские теоретические трактаты.
— Вы упомянули, что Штернберг и Богораз стали этнографами в ссылке. Какую вообще роль сыграли в становлении дисциплины политические ссыльные?
— Конечно, список ссыльных, ставших этнографами, этими именами не исчерпывается. Можно назвать народников Владимира Иохельсона, Феликса Кона, Дмитрия Клеменца и других бывших революционеров, начинавших целые направления в изучении Сибири. Большую роль сыграли и ссыльные поляки, среди которых был, к примеру, старший брат будущего главы Польской республики Бронислав Пилсудский. Важную роль ссыльные сыграли и в изучении русской общины: тут примером может послужить история сосланных в Архангельскую область Александры и Петра Ефименко.
Если говорить вообще об организации исследований, то РГО и другие общества типа ОЛЕАЭ работали как имперские центры, рассылая по всей стране анкеты, которые должна была заполнять местная интеллигенция. Анкетирование служило одним из главных, помимо полевой работы, источников этнографической информации. В анкетах были вопросы о культуре и быте: какие праздники в вашем населенном пункте отмечают, что носят, как говорят. Эти записи оседали либо в архивах, либо публиковались в «Этнографическом обозрении» или сборниках РГО.
Замечу, что история с анкетами типична для империй — западные метрополии рассылали опросники миссионерам и колониальным чиновникам в колонии. Позднее Волков и другие участники Комиссии по составлению этнографической карты России при РГО также рассылали очень подробные анкеты по материальной культуре. Они мечтали наложить друг на друга географические данные о материальной культуре, фольклоре, физической антропологии, чтобы создать глобальную карту народов Российской империи. Им удалось собрать лишь несколько фрагментов: Волков сделал украинскую часть, Руденко — башкирскую.
Но в 1860-е стандарты полевой работы еще не сложились. Тот же Миклухо-Маклай, насколько я помню, не считал себя этнографом, он был скорее натуралистом широкого профиля, который описывал все, начиная от морских губок, заканчивая одеждой и оружием папуасов. Визуальное играло центральную роль в его исследованиях, ведь он не очень хорошо понимал язык аборигенов и устройство их жизни. Народники «делали поле», не вполне понимая, что это поле. Только вернувшись в Петербург, они осознавали, что можно «зацепиться» за научные организации и двигаться в этом русле. Это было непросто для них, поскольку многие были евреями, попадавшими под ограничения по проживанию за чертой оседлости. Поле как сущность антропологической работы было отрефлексировано позже, в 1920-е, в ленинградской этнографической школе. Там возникли стандарты — например, требование того, чтобы полевая работа занимала этнографический, некалендарный год: зима — лето — зима или лето — зима — лето. Степан Макарьев выпустил учебник по полевой работе, основанный на лекциях его учителя Богораза.
Однако впоследствии ленинградская школа потеряла упор на длительное полевое исследование, которое на западе стал пропагандировать Малиновский. Последнее длительное поле сделала в 1948–1951 годах на Чукотке Варвара Кузнецова. Но это был настолько травматичный для нее опыт, что, вернувшись в Ленинград, она оказалась психически поврежденной и больше уже не могла работать.
В послевоенные годы возобладала «московская» тенденция организовывать большие комплексные экспедиции, ориентированные на сотрудничество физических антропологов, археологов, этнографов. Они пережили расцвет в 1950–1960-е и потом тоже сошли на нет.
— Позвольте шаг в сторону и школьный вопрос: правильно ли понимать, что этнография — это по преимуществу полевая работа и разработка вопросов методологии, а антропология — это теоретическая надстройка над этнографией?
— Есть разные смыслы и традиции употребления этих слов. В России традиционно названием дисциплины была этнография. Дважды, в 1920-е и 1990-е годы, ее переименовывали в этнологию, поскольку «логос» во второй части названия предполагает научность и теоретичность, а «графо» — чистую описательность. Антропология больше ассоциируется с физической антропологией, что является российской традицией, которая сейчас переживает слом из-за влияния традиции англо-американской, где этнология и антропология также существовали во второй половине XIX века почти параллельно, но антропология утвердилась как метанаука, объединяющая как биологическую, так и социокультурную ветви.
Есть забавная статья Джорджа Стокинга-младшего о столкновении обществ лондонских этнологов и антропологов в 1860–1870-е годы. Этнологическая традиция в Британии выросла из Общества защиты аборигенов, сторонников отмены рабства. В научном смысле они ориентировались на библейскую антропологию и хотели проследить, как дети Ноя, расселившиеся по всей земле, связаны друг с другом. Это додарвиновская этнология, которая в Британии была представлена работами Джеймса Коулз Причарда. Члены Лондонского антропологического общества были совершенно отвязными расистами и колониалистами, называли себя «клубом каннибалов» и исповедовали полигенизм, т. е. учение, утверждающее происхождение рас человека от разных видов обезьян. Была и третья сторона — сторонники дарвинизма, многие из которых стали известны как классики эволюционизма в антропологии: Эдвард Тайлор, Джон Леббок и др. Они были респектабельными джентльменами и не хотели иметь ничего общего с клубом каннибалов, поэтому долгое время входили в этнологическое общество, и лишь в 1870-х приняли термин «антропология» в названии Королевского антропологического института. С тех пор в англо-американской традиции есть наука антропология, которая, согласно основанной Францем Боасом традиции, делится на лингвистику, археологию, биологическую и культурную антропологию. Этнография в этой традиции, действительно, название не науки, а метода, т. е. полевой работы или описаний, основанных на данных полевой работы.
Повторюсь: традиционно в России этнография — это не то, что ученый делает в поле или то, как он поле описывает, а название науки о народах, которую переименовали в этнологию для большей весомости. А антропология, опять же, больше связана с физической антропологией. Впрочем, сейчас под воздействием доминирующих в мире научных трендов ситуация меняется.
— Сейчас у нас нередко добавляют к антропологии «социальная» или «культурная».
— Да, социальная антропология — это больше британская традиция, культурная — американская. Сейчас, когда у нас появилось множество антропологий, появилась проблема преемственности. В постсоветский период написаны разные учебники, возникли кафедры, зачастую мало связанные с тем, что в России традиционно считалось этнографией и антропологией в академическом смысле. Учебники эти часто писались бывшими философами-марксистами, а кафедры понимают социальную антропологию иногда даже как соцработу. И философская антропология у нас бывает очень разная. Возникла безумная путаница. Среди исследователей сейчас этнографом скорее себя назовет человек, желающий подчеркнуть, что он придерживается российской научной традиции, а социальным или культурным антропологом — тот, кто ориентируется на мировые тенденции. В целом, конечно, словоупотребление все больше переходит на международный англо-американский вариант.
— Давайте вернемся и чуть подробнее поговорим, как трансформируется антропологическая школа после революции.
— Есть много работ на эту тему. Например, исследование Франсин Хирш. Она пишет о том, как не только этнографы, но и востоковеды, лингвисты участвовали в государственном строительстве, создании советских республик. То есть для гуманитарных исследователей открылись новые перспективы. 1920-е были эпохой плюрализма, строительства новых институций. Возникла Комиссия по изучению племенного состава СССР, которая превратилась в Институт по изучению народов СССР (ИПИН), а он уже стал Институтом этнографии, переехав из Ленинграда в Москву после Великой Отечественной войны. В Ленинградском университете открылась кафедра этнографии, в Москве на несколько лет возник этнологический факультет. Историко-филологические факультеты как нечто реакционное и дореволюционное закрывались, открывались факультеты общественных наук (ФОНы). Например, в МГУ такой факультет в 1925 году стал этнологическим факультетом. То есть на короткий период этнология оказалась сверхдисциплиной, покрывшей истфак и филфак. Глава этого факультета, профессор Петр Преображенский, написал курс, в котором этнология выступает как всемирная история, включающая в себя историю колониальных бесписьменных народов. Здесь мы видим преодоление гегелевского деления на исторические и неисторические народы. Историзация будет продолжаться и дальше, хотя и не в таком ключе, как представлял себе Преображенский.
Расцвет ленинградской школы заканчивается реформой Академии наук в 1929 году. Здесь важна фигура академика Николая Марра, который был очень активен в эти годы. Он возглавлял несколько институтов, включая ИПИН. Марр был единственным академиком, который принял марксизм и создал новое марксистское учение о языке. Он утверждал, что языки развиваются стадиально, а не семьями под влиянием диффузий и переселений. Эти представления оказались важны для антирасистской риторики. Позднее Сергей Толстов, глава советской школы этнографии, опирался на марризм, поскольку тот показывал, что арии, индоевропейцы, не существовали как избранный народ, который все заселил, создал самые высокие культуры и так далее. Марризм подрывал евроцентризм и расизм и тем был притягателен для марксистов.
В 1930-е кафедры этнографии закрылись и восстановились лишь в конце десятилетия. Истфаки вернулись на свое место раньше, после 1934-го, т. е. на какой-то период подготовка студентов фактически была уничтожена. В 1929–1932 годах прошли знаменитые собрания, на которых Валериан Аптекарь, ученик Марра, громил этнологию как расистскую националистическую дисциплину, которую следует уничтожить. На ее месте должна была возникнуть история общества, в которой этнографы занялись бы изучением первобытных и раннеклассовых обществ. Для этого им следует научиться пользоваться всеми видами источников, а вовсе не только полевыми данными, сидеть в библиотеках, архивах, разбираться в археологии. Сверхзадача — создать историю бесписьменных колониальных народов.
Нельзя не упомянуть и о репрессиях, коснувшихся многих этнографов. Иногда называют примерную цифру — около 500 человек, что для такой редкой профессии очень много. Это отчасти было связано с тем, что они по роду своей работы тесно общались с представителями интеллигенции нерусских народов, многие из которых были репрессированы.
В 1930-е этнографы-марксисты писали работы, содержащие анализ классовых отношений у разных народов, ориентированные на коллективизацию и социально-экономические преобразования. С этической точки зрения эти работы зачастую крайне далеки от современных стандартов. Иногда в них поименно публиковалось, кто бай, кто кулак, где кто замаскировался, в каком колхозе работает бухгалтером, например. До сих пор над некоторыми персонажами советской науки висят облачка доносительства, участия в преследовании носителей традиционных верований, скажем, шаманизма.
После войны от подобной перспективы отошли.
— Как в связи с этим обстояло дело с бесклассовыми народами малого Севера?
— Не все считали их бесклассовыми. Собственно, теория, согласно которой народы малого Севера пребывают в первобытном коммунизме и не нуждаются в революции, называлась теорией перерастания рода в социализм. Ее придерживалась школа Штернберга и Богораза, и ее же критиковали марксисты как народническую и мелкобуржуазную, потому что в родовой общине, по их мнению, существовала верхушка эксплуататоров.
В 1930–1940-е пытались втиснуть все народы в пятичленную формационную схему. В связи с этим возникали дискуссии. Например, куда развивались якуты — в сторону рабовладения или в сторону феодализма? Что делать с кочевниками Средней Азии? Их пытались объяснить в рамках теории кочевого феодализма, которую в 1960-е, напротив, стали отрицать. Допускался прыжок через формацию — в случае народов Крайнего Севера. Об этом есть известная книга Юрия Слезкина «Арктические зеркала». Велась значительная работа в области национальной политики, этнографы участвовали в массе мероприятий — в строительстве красных чумов, школ, создании букварей, проведении переписей. Та же ленинградская школа очень многое сделала для развития интеллигенции народов Севера, для выработки письменных языков и литературы.
— Как обстояло дело с послевоенным развитием антропологии с точки зрения теоретических ресурсов? Все, что происходило на Западе, воспринималось как буржуазные заблуждения или существовал некоторый диалог?
— Важно понимать, что место функционализма на Западе у нас занимал марксизм. Функционализм ориентирован на поддержку равновесия, а марксизм ориентирован на конфликт. Функционализм существует в парадигме непрямого колониального управления, и, как считали советские критики, с его помощью старались консервировать архаику и племенное управление. У нас архаику разрушили, пытаясь везде построить социализм. Это разные парадигмы, но у них есть общее — синхронность, т. е. акцент на анализ современного исследователям общества. Однако наши этнографы быстро ушли в историю и этногенез, поскольку если вокруг официально торжествует социализм, то изучать его проблематично.
Важную роль здесь играл уже упомянутый Марр. С одной стороны, он утверждал, что все языки, как и культуры, развиваются стадиально. Это и стимулировало этнографов погружаться в исторические глубины этногенеза. С другой — Марр, отчасти под влиянием Люсьена Леви-Брюля, предлагал интерпретации традиционной культуры с точки зрения символизма, присущего магическому мышлению. В 1950-х Марра раскритиковали, магические интерпретации сошли на нет, а взгляды на этногенез переформатировались.
И все же исследователи пытались изучать социалистическую современность. Например, на того же Сергея Толстого в конце 1940-х — начале 1950-х давило начальство, требуя содействовать социалистическому строительству, исследовать современность, социалистический быт и культуру. В 1950-е возникают так называемые колхозные монографии, которые описывают социалистическую культуру в исторической перспективе. Это такая этнография соцреализма по схеме «было — стало»: прошлое, революция, соцстроительство, расцвет современности.
В 1930-е годы у нас возникает марксистская парадигма схемы формаций и представление о развитии этнических общностей от первобытного племени через народ, народность до нации. Многое в теории, которая сейчас воспринимается схоластикой, связано было с тем, чтобы как бы эти две схемы совместить. В 1980-е все построения рухнули, но тогда было важно построить большую схему всей истории человечества, в которую было бы вмонтировано и развитие этнических общностей, и развитие формаций. Западная наука критиковалась за то, что она по-прежнему носится с идеей культуры, которая воспринимается как нечто неисторическое, примордиально им присущее, что отрицает их развитие и встраивает в систему колониального и расистского угнетения.
Нельзя не упомянуть и о структуралистских веяниях, у которых известные российские корни. Гораздо менее известен Александр Золотарев, который погиб на войне. Его книга о дуальной организации первобытных народов была частично издана в 1960-е. Сергей Толстов также писал о дуальных структурах применительно к своему Хорезму. Следовательно, структуралистская закваска уже тогда была, но ведущую роль она стала играть позднее, в 1970-е и 1980-е годы.
— Чем наш структурализм отличался от западного?
— Если Леви-Строссу интересны ментальные константы, то Пропп больше обращался к диахронии, истории. То есть для него сказка — это отражение первобытной инициации, в таком духе. У Золотарева мы видим похожий подход: дуальная организация для него — реальный, фактически первый этап становления человеческого общества. Таким образом, наш структурализм пытался быть внутри марксистской схемы истории. Позднее под влиянием семиотики исследователи выходят на более синхронную парадигму, где важны бинарные оппозиции: мужское — женское, правое — левое и так далее.
Что касается взаимодействия с западной наукой вообще, то постепенно резкая идеологическая критика, свойственная концу 1940-х — началу 1950-х, ослабевает. Мы вступаем в диалог, пытаемся проводить свою политику на мировой сцене. Уже с началом холодной войны возникает идея о том, что у нас есть своя, советская школа этнографии, отличающаяся историзмом, а у них, главным образом американцев, — на первый план вышла антиисторическая школа «культура и личность», психологическая антропология. Потом американцы переходят на позиции культурного релятивизма, который в Союзе также критикуют, поскольку релятивизм отрицает исторический прогресс, на который ориентирована советская этнография. Замечу, что сейчас само представление о дискретных культурах считается устаревшим. Все живут в разных культурах и дискурсах. Но есть спор о том, не является ли модный термин «онтология» лишь новым обозначением для понятия культуры. В свою очередь, американцы считали архаикой советские подходы, основанные на Льюисе Генри Моргане и Фридрихе Энгельсе.
— «Вступаем в диалог» — это фигура речи?
— Отнюдь. Были обмены визитами, участие в конгрессах. В 1964 году в Москве прошел международный этнографический конгресс, на который приехала знаменитая Маргарет Мид. Конечно, привлекали левых, пытались с ними наладить отношения.
— Что происходило в позднесоветские годы?
— В СССР неизбежно возникал вопрос: вот мы, народы Советского Союза, живем при социализме, у всех одинаковый образ жизни, но что тогда нас отличает? Чтобы ответить, Юлиан Бромлей переосмыслил в марксистской парадигме концепцию этноса Широкогорова. Так возникла этносоциология как изучение того, как ведут себя этносы в современности. Этносоциология пытается уловить разницу между социалистическими народами в эпоху, когда вслед за Бромлеем считалось, что этническая специфика все больше уходит в нематериальную область ценностей, вкусов, установок.
Также яркой звездой на позднесоветском фоне были семиотики и структуралисты, которых я уже упоминал. Их идеи живы и сегодня. Замечательный пример — классическая семиотическая работа Альберта Байбурина о ритуале в традиционной культуре. Байбурин стоит у истоков Европейского университета в Санкт-Петербурге, и представление о культуре как о тексте там живо, хотя, конечно, нельзя сводить всю антропологию ЕУ только к этому.
— А как вообще сейчас обстоят дела с преемственностью по отношению к советской школе антропологии?
— Произошел разрыв — по крайней мере, в столичных научных центрах. Что ушло? Ушел историзм советской этнографии, уходит и эмпиризм, когда достаточно было просто изучать жилище, одежду, составлять этнографические атласы. Уходит упор на традиционную культуру конца XIX — начала XX веков, представлявшуюся замороженным прошлым, которое можно изучать по архивам и воспоминаниям стариков. Ушла централизация науки. Ушла этноцентричность: советская этнография была построена на этническом, находила в нем оправдание своему существованию. Сейчас мы имеем гендерные, этологические и прочие подходы, самые разные варианты изучения культуры, идеологии и всего прочего без привязки к этничности.
Этничность выжила в основном в политологической перспективе. В постсоветское время в Институте этнографии и этнологии началась борьба между теоретиками этноса, примордиалистами и конструктивистами во главе с Валерием Тишковым. Кристаллизовалась политологическая парадигма, изучение этнических конфликтов и межэтнических отношений. Этнографы уже в перестройку активно участвуют в конфликтологической тематике — к примеру, этносоциолог Галина Старовойтова активно включилась в армяно-азербайджанский конфликт, стала депутатом от Армении. Валерий Тишков, многолетний директор нашего института, автор «Реквиема по этносу», призывал забыть о нации, этносе и этногенезе и выстраивать конструктивистский взгляд на современную этничность, ее ситуативность и сложную структуру (к примеру, двойная идентичность или группы на границах расселения больших народов, как на русско-украинской границе). Этнополитология — это одна из двух основных предметных областей, как пишет Сергей Соколовский, анализировавший цитируемость отечественных этнологов и антропологов. Вторая область — это исследования традиционной культуры в семиотическом преломлении. В целом же создается ощущение, что сейчас антропологом может себя назвать более-менее кто угодно. И я, кстати, не считаю, что это так уж плохо. Определенная мода на термин может сослужить и хорошую службу, привлекая, скажем, молодежь к этой специальности. А границы между такими смежными дисциплинами, как антропология, социология или фольклористика, всегда были достаточно размытыми, так что некоторые исследователи могут менять свою профессиональную идентичность.
— Определенно, наблюдается некоторая девальвация. Антропологический взгляд как никогда актуален, но вместе с тем предельно расфокусирован.
— Есть тенденция употреблять слово «антропология» в смысле некоей интегральной науки о человеке. К примеру, философская антропология пытается постичь некие константы или, напротив, историю представлений о человеке. Есть религиозно-ориентированные подходы — к примеру, развивавшаяся Сергеем Хоружим синергийная антропология. В 1960-е некоторые философы (Генрих Батищев) стремились развивать марксистскую философскую антропологию, но консервативный истеблишмент не дал им развернуться. Правда, к концу 1980-х в системе академии наук появился целый Институт человека. Это был интересный феномен позднесоветского гуманизма, но он оказался недолговечен. Впрочем, основанный в то же время журнал «Человек» существует по сей день. Интерес к человеку в истории, тому, в каких категориях люди прошлого думали и чувствовали, стал знаменем исторической антропологии, связанной с РГГУ и историками Ароном Гуревичем и Леонидом Баткиным. Тут еще был важен момент подчеркивания важности отдельной личности как чего-то уникального, не вписывающегося в схемы больших теорий типа марксизма, формаций, структур. В условном круге журнала «НЛО» принято говорить об антропологическом повороте, когда под антропологией подразумевается разговор об истории и культуре через призму интереса все к тому же личному, миру мыслей и чувств людей определенной эпохи. Возникает некоторый парадокс, потому что в современной западной антропологии этот интерес скорее наоборот уходит. Там расцветает разговор о значимости материального, об экологии, множественной онтологии, антропологии за рамками человеческого и т. д.
— Но ведь мода на эти западные идеи у нас определенно заметна.
— Да, но мне кажется, она есть больше среди философов, которые обсуждают все эти множественные онтологии и т. п. У нас есть некоторые антропологические сборники по материальному и онтологическому поворотам, Сергей Соколовский инициирует актуальные тематические секции на конгрессах. Но проникновение этих тенденций идет медленно, поскольку университетские структуры консервативны, хотя какие-то темы уже укоренились — антропологические исследования медицины или гендерные исследования, например.
Так что, думаю, назрела необходимость произвести какую-то ревизию того, что мы понимает под антропологией. Кстати, в Институте этнологии и антропологии РАН в этом году начнет выходить журнал, который так и будет называться, «Антропологии/Anthropologies». В нем мы будем пытаться проводить такую ревизию, осмыслять различные национальные и региональные школы антропологии, их теоретические подходы, историю. Надеюсь, будет интересно.