Самый британский японец
Анализ рассказа Кадзуо Исигуро «Лето после войны»
Проза Кадзуо Исигуро завораживает своей способностью говорить об очень важных и порой болезненных темах не прямо, а различными окольными путями. С тем, как писатель овладевал этой техникой, нас знакомит анализ одного из самых ранних его рассказов, осуществленный известным переводчиком Владимиром Бабковым.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Эта статья написана по следам обсуждения рассказа в книжном клубе «Азарт», и ее автор выражает членам клуба глубокую благодарность.
Рассказ «Лето после войны» (The Summer After the War) был опубликован в журнале Granta в 1983 году, когда Исигуро работал над своим вторым романом, но написал он его двумя годами раньше, когда еще не вышел из печати и первый. Именно из этого рассказа и вырос второй роман писателя, An Artist of the Floating World; точнее говоря, рассказ представляет собой начальную веху на пути создания романа, растянувшемся на пять долгих лет. Однако мы прочтем его как самостоятельное законченное произведение, без учета тех метаморфоз, которым подверглись его персонажи и сюжетные ходы в сложном процессе преобразования малой формы в большую.
Зачин рассказа заслуживает того, чтобы воспроизвести его полностью и разобрать подробно[1]:
Что-то вроде рваного одеяла — я не мог толком разглядеть в вечерних сумерках — застряло высоко в кроне дерева и мягко колыхалось на ветру. Другое дерево упало и придавило кусты. Все вокруг было усыпано листьями и сломанными ветками. Мне вспомнилась война, те горести и разруха, которые я видел в последние годы, и я молча смотрел в сад, слушая объяснения бабушки о налетевшем утром на Кагосиму тайфуне.
За несколько дней сад привели в порядок, рухнувшее дерево привалили к стене, которой он был обнесен, и туда же сгребли все ветки с листвой. Только тогда я впервые заметил дорожку из одиночных камней — она огибала кусты и вела к деревьям в дальней части сада. Эти кусты почти не пострадали от недавнего бедствия. Сейчас они как раз буйно цвели, а листья у них были густые и странных оттенков — красного, оранжевого и пурпурного. В Токио мне не приходилось встречать ничего подобного. Да и у всего сада осталось уже мало общего с тем разоренным местом, которое я мельком увидел вечером в день своего прибытия.
Начало каменной дорожки отделяла от веранды дома узкая ровная лужайка. Каждое утро перед самым восходом солнца мой дедушка расстилал здесь соломенную циновку и делал гимнастику…
Мы видим, что повествование ведется от лица мальчика — скоро выяснится, что ему семь лет, — приехавшего из Токио на юг Японии, в Кагосиму (за тысячу с лишним километров), к своим бабушке с дедушкой. Однако непростая лексика, да и вся манера изложения подсказывают, что с нами говорит взрослый человек, вспоминающий свое детство, и позже Исигуро подтвердит эту догадку. Велик соблазн принять главного героя за самого автора, а его историю если не за мемуар, то хотя бы за популярный ныне автофикшн, но даже поверхностного знакомства с биографией Исигуро достаточно, чтобы отвергнуть это предположение: ведь он родился только в 1954 году. И все-таки, маскируя свой рассказ под настоящие воспоминания, автор создает у нас весьма убедительную иллюзию его достоверности.

Образный ряд зачина представляет собой развернутую экспозицию названия. Автор проводит прямую параллель тайфуна с войной, а сада — с мирной жизнью, быстро восстанавливающейся и буйно расцветающей после катастрофы. Тем самым деревья и кусты, и без того живые, как бы окончательно одушевляются и очеловечиваются. Следы бедствия — ветки, листву и упавшее дерево, в котором легко увидеть намек на жертв войны, — убирают с глаз долой. Однако не стоит видеть в этой картине лишь плоскую аллегорию. Тайфун, сад, деревья столь же реальны, сколь и символичны, — это художественные образы, которые у тонких писателей всегда многоплановы, неоднозначны, расплывчаты. Исигуро вообще очень любит затирать контуры, заставлять читателя напрягать взор, чтобы различить что-то важное в тумане, сумерках, дымке — а оно при этом играет, прячется, ускользает и порой так и остается непойманным и неопределенным.
Яркий пример вкрадчивого иносказания, исподволь создающего нужную атмосферу, — первая фраза и заключенный в ней образ (вспомним, что первая фраза в любом произведении имеет большое значение и сравнима в этом смысле разве что с последней). Герой старается разглядеть в вечерних сумерках (намек на возраст рассказчика; возможно, это уже пожилой человек) нечто, мягко колышущееся на ветру, то есть прихотливо меняющее очертания, — но разве не с такими же трудностями сталкиваются все мемуаристы, особенно когда они пытаются заглянуть в свои далекие детские годы? Обычно мы думаем о прошлом как о чем-то, оставшемся позади и даже ниже нас, но Исигуро парадоксально помещает свой аналог прошлого в недосягаемую высь — это очень красиво и по-своему логично, — а уподобляя его рваному одеялу, подчеркивает непреодолимую обрывочность и относительную бессвязность наших воспоминаний.
За процитированным стартовым фрагментом следует оптимистическое описание ежедневной утренней разминки второго — а по сути скорее первого — из двух главных героев рассказа, дедушки по имени Одзи (его внука зовут Итиро). Она начинается с гимнастики, продолжается упражнениями дзюдо и завершается имитацией поединка с самым толстым деревом в саду как квинтэссенции мужской доблести. Мы увидим, что к этой последней сцене автор вернется и в финале истории — писатели часто закольцовывают так свои рассказы, тем самым придавая им особенно гармоничную форму. Наблюдая за дедушкой, Итиро восхищается им и затем представляет себе, как они вдвоем побеждают многочисленных врагов; тут снова брезжит военная тема.
Потом из диалога Итиро с бабушкой выясняется, что Одзи был знаменитым художником. Итиро, который тоже любит рисовать, спрашивает у бабушки, почему нигде в доме нет дедушкиных картин, но та уходит от ответа. Попутно мы узнаем, что в Токио мальчик жил со своей тетей, и догадываемся, что он сирота; позже это подтвердится, хотя тоже не напрямую. С большой вероятностью можно предположить, что в гибели родителей Итиро виновата именно война. На этом первая часть истории заканчивается.
В следующей сцене, на веранде, участвуют двое: дедушка и внук. У Итиро не выходит акварельный рисунок, и он бросает кисточку; дедушка укоряет его за несдержанность и демонстрирует свое мастерство:
Подняв кисточку, он дотронулся до ее кончика легким, словно исцеляющим жестом, затем вернулся и сел снова. С минуту он внимательно изучал кисточку взглядом, потом окунул ее в воду и коснулся двух-трех красок. А потом одним плавным движением провел мокрой кисточкой по моему рисунку, и за нею остался след из крошечных листиков — блики и тени, прогалины и листвяная гуща — все одним плавным движением.
Мальчик, разумеется, покорён и снова берется за дело, хотя результаты его по-прежнему не устраивают.
После очередной отбивки мы получаем еще одно, третье по счету, доказательство дедушкиной стойкости. Он терпеливо ремонтирует дом, пострадавший от войны:
Дедушка потихоньку восстанавливал самую плохую часть дома, однако тайфун снес деревянные леса и уничтожил почти все результаты его усилий за последний год. Не выказав никакого огорчения, дедушка продолжал трудиться упорно и неторопливо — в первые недели после моего прибытия это отнимало у него по два-три часа ежедневно. Иногда к нему приходили помощники, но в основном он работал один, пилил и стучал молотком. Я видел, что он никуда не спешит.
Теперь Одзи — не только в глазах своего внука, но и в наших, — окончательно становится образцом мужской силы и несгибаемости. Но как раз после этого между дедушкой и внуком завязывается разговор (в рассказе он тоже третий по счету), во время которого идиллия первых эпизодов неожиданно дает трещину. Однако прежде чем обсуждать этот разговор, нужно присмотреться к тому, где и как он происходит.
В поврежденной части дома использовалась только одна комната — банная. Окна этого голого помещения с бетонным полом и канавками для стока воды смотрели на пятачок с козлами и щебенкой, так что казалось, будто находишься не в самом доме, а в пристройке к нему. Но в одном углу дедушка соорудил глубокую деревянную ванночку, в которую можно было налить горячей воды на три-четыре фута. Каждый вечер перед сном я окликал дедушку сквозь перегородку и, отодвинув ее, вступал в наполненную паром комнату. Там пахло чем-то вроде вяленой рыбы — я полагал, что так и должно пахнуть тело пожилого человека, — и дедушка сидел в своей ванне, по шею в горячей воде. И каждый вечер, стоя в этом пару, я беседовал с ним — часто о вещах, которые никогда и ни с кем больше не обсуждал. Дедушка слушал, затем отвечал мне из клубов пара скудными, обнадеживающими словами.

Вся эта картина необычайно красноречива. Одзи наг (вспомним Иова: наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь) и сидит по шею в воде (в водах забвения?), окруженный клубами пара — новой ипостасью излюбленного образа Исигуро, тумана, откуда, словно из недр памяти, до мальчика и доносятся его «скудные обнадеживающие слова». При этом Итиро говорит с дедом «о вещах, которые никогда и ни с кем больше не обсуждал». Все это придает сцене метафизическую глубину и вневременный характер. Легко вообразить, что и после смерти дедушки, возможно на протяжении всей своей жизни, Итиро продолжал мысленно обращаться к нему за советом в трудных житейских ситуациях — и получал его; иначе говоря, Одзи навсегда остался для внука духовным авторитетом и примером для подражания. Кроме того, эта вечерняя ванна приводит на ум и другую библейскую цитату, на сей раз из Ионы: «объяли меня воды до души моей», что в переносном смысле означает погружение в пучину бед и несчастий и таким образом намекает на внутренний разлад Одзи; кстати, так называется еще и известный роман, который Исигуро, несомненно, читал и к автору которого, японскому классику Кэндзабуро Оэ, относится с огромным уважением. Но здесь мы вырываемся, по терминологии Михаила Гаспарова[2], даже не в контекст — то есть на более широкую панораму всего творчества нашего автора, — а в подтекст, то есть в гигантскую область общекультурных аллюзий и связей, и хотя подобные вылазки часто оказываются чрезвычайно увлекательными, иногда они заводят в такие ассоциативные дебри, что после блуждания в них мало кому удается сохранить способность рассуждать здраво.
Итак, дальше следует разговор, который я приведу полностью:
В один из таких вечеров я сказал дедушке:
— На войне японские солдаты сражались лучше всех.
— Наши солдаты уж точно были самые стойкие, — сказал он. — Возможно, и самые храбрые. Прекрасные бойцы. Но даже самые лучшие бойцы иногда терпят поражение.
— Потому что врагов слишком много.
— Потому что врагов слишком много. И потому что у врагов больше оружия.
— Японские солдаты могли сражаться, даже когда были тяжело ранены, да? Потому что они стойкие.
— Да. Наши солдаты сражались, даже когда были тяжело ранены.
— Смотри, Одзи!
И прямо там, в банной комнате, я стал изображать, как наш солдат отбивается врукопашную от окруживших его врагов. Когда в меня попадала пуля, я на секунду замирал, потом продолжал драться. «Й-я! Й-я!»
Дедушка засмеялся, вынул руки из воды и похлопал мне. Ободренный, я продолжал бой — восемь пуль, девять, десять. Когда я остановился, чтобы перевести дух, дедушка все еще хлопал и посмеивался себе под нос.
— Одзи! Знаешь, кто я?
Он снова закрыл глаза и погрузился глубже в воду.
— Ты воин. Очень храбрый японский воин.
— Да, но кто? Какой воин? Смотри, Одзи. Сейчас догадаешься.
С гримасой боли я зажал рукой свои раны и возобновил битву. Множество пуль, угодивших мне в грудь и живот, заставляли меня демонстрировать самые эффектные приемы.
— Й-я! Й-я! Кто я, Одзи? Давай! Угадай!
И тут я заметил, что мой дедушка широко раскрыл глаза и как-то пристально на меня смотрит. Он смотрел на меня сквозь пар, как на привидение, и по моей спине пробежал холодок. Я остановился и тоже стал смотреть на него. Потом его лицо смягчилось улыбкой, но странное выражение в глазах не пропало.
— Ну хватит, — сказал он, снова оседая в воду. — Слишком много врагов. Слишком много.
Я все не шевелился.
— В чем дело, Итиро? — спросил он, усмехнувшись. — Что ты вдруг так затих?
Я не ответил. Дедушка опять закрыл глаза и вздохнул.
— Какая ужасная вещь — война, Итиро, — устало сказал он. — Ужасная. Но ничего. Теперь ты здесь. Это твой дом. Не о чем беспокоиться.

В конце Одзи подтверждает нашу догадку о том, что Итиро — сирота (впрочем, он уже подтвердил ее чуть раньше, предложив мальчику оставаться у них, пока тот не вырастет, а может быть, и после этого). Кого именно изображает Итиро, неясно — возможно, убитого на войне отца или какого-нибудь национального героя. Пантомима внука заставляет деда вспомнить об ужасах войны, что вызывает резкую смену его настроения.
С точки зрения литературной техники здесь интересен один прием, к которому Исигуро позже прибегнет снова. Когда Одзи в первый раз повторяет вслед за Итиро причину поражения японских воинов на поле боя — «потому что врагов слишком много», — он делает это почти машинально. Однако потом, когда настроение его меняется, он вновь повторяет эти слова совсем другим (очевидно, более горьким) тоном: «Слишком много врагов. Слишком много», — и они звучат уже как признание его собственного поражения в житейской битве; мы догадываемся, что речь идет о его личной трагедии, хотя суть ее нам еще неизвестна.
Проходит некоторое время, и в истории появляется новый персонаж, приехавший навестить Одзи. Вот его описание:
Это был человек, наверное, лет сорока — я тогда плохо умел определять возраст взрослых, — крепкий и невысокий, с такими черными бровями, как будто их нарисовали тушью.
Здесь Исигуро на всякий случай прямо сообщает, что его рассказчик давно вышел из детского возраста. Внешность гостя кажется нейтральной, однако автор добавляет в его портрет одну выразительную деталь. Актеры японских театров подрисовывают себе брови тушью ради того, чтобы спрятать свои естественные эмоции: лицо с неподвижными бровями приобретает стилизованный, «невозмутимый» вид. Таким образом Исигуро наводит нас на мысль, что гость — притворщик, скрывающий свои подлинные намерения. И это действительно так: сначала бабушка объясняет Итиро, что приезжий — художник и один из лучших дедушкиных учеников, а затем мальчик нечаянно подслушивает его разговор с Одзи, и мы узнаем истинную цель его появления. Вместе с тем перед нами разворачивается и вся сюжетная интрига этой истории, которая в последующих сценах проясняется и обрастает новыми подробностями. Изложу ее вкратце.
До войны Одзи и вправду был известным художником, у него была своя школа. Однако еще во время вторжения Японии в Китай он проникся милитаристским духом и начал рисовать пропагандистские плакаты. Один из них позднее, уже осенью, Итиро со служанкой Норико случайно находят в доме; на нем изображены самурай с мечом и японское военное знамя в сопровождении агрессивного лозунга (тут уместно заметить, что в тряпке, занесенной тайфуном на верхушку дерева, можно увидеть и подобие порванного флага). Затем Япония потерпела крах, и Одзи фактически превратился в изгоя. Он не стал каяться публично, однако по крайней мере отчасти сознавал свою вину, поскольку бросил живопись. Еще один разговор с внуком дает нам представление о его мотивах.
Я спросил дедушку:
— Одзи, почему ты больше не рисуешь?
Сначала он помолчал. Потом сказал:
— Когда ты рисуешь свои картины и все складывается не слишком хорошо, ты иногда сердишься, так? Хочешь порвать их, и Одзи приходится тебя останавливать. Такое бывает, верно?
— Да, — сказал я и выжидательно умолк. Глаза его закрылись, голос стал медленным и усталым. — Примерно так же случилось и с твоим дедушкой. Он делал свое дело не очень хорошо и потому решил с ним расстаться.
Гость дедушки прежде разделял его взгляды, но после войны «переобулся»; теперь у него есть шанс занять некий высокий пост, но он должен убедить комиссию в том, что работал пропагандистом нехотя, фактически против воли. Для этого он просит Одзи письменно засвидетельствовать, что однажды возражал ему, но тот не соглашается, объясняя свой отказ так: «Вы многое получили благодаря моему имени, когда оно было в почете. Теперь, когда мир изменил свое отношение ко мне, вы должны мужественно принять все, что с этим связано».
Прежде чем уехать несолоно хлебавши, гость успевает еще раз переговорить с Одзи утром в саду, в присутствии Итиро. Эта сцена стоит того, чтобы привести ее целиком.
Следующим утром я вышел на веранду смотреть на дедушку, когда солнце уже заметно поднялось. Не успел я сесть, как сзади послышались шаги и появился наш гость, одетый в темное кимоно. Он поздоровался со мной, но я смолчал; тогда он засмеялся и прошел мимо меня к краю веранды. Дедушка увидел его и прекратил свои упражнения.
— А! Так рано встали. Надеюсь, это не я разбудил вас. — И дедушка нагнулся, чтобы скатать подстилку.
— Вовсе нет, сэнсэй. Я прекрасно выспался. Но, пожалуйста, не бросайте из-за меня свое занятие. Норико-сан говорила мне, что вы делаете это каждое утро, зимой и летом. Просто поразительно. Нет-нет, прошу вас! Я был так восхищен, что пообещал себе встать сегодня пораньше и увидеть это своими глазами. Я никогда не простил бы себе, если бы из-за меня сэнсэй нарушил свой распорядок. Прошу вас, сэнсэй!
В конце концов дедушка неохотно возобновил разминку — бег на месте. Однако почти сразу остановился и сказал:
— Благодарю вас за терпение. Но на сегодня, пожалуй, хватит.
— Но, сэнсэй! Этот юный господин будет разочарован. Я слышал, он обожает смотреть, как вы тренируете дзюдо. Не так ли, Итиро-сан?
Я притворился, что не слышал.
— Один день легко можно и пропустить, — сказал дедушка. — Пойдемте в дом, скоро завтрак.
— Но я тоже буду разочарован, сэнсэй. Я хотел бы еще раз насладиться вашим мастерством. Помните, как однажды вы пробовали обучить меня дзюдо?
— Правда? Кажется, что-то такое припоминаю.
— С нами тогда был Мурасаки. А еще Исида. В том спортивном зале в Иокогаме. Вы помните это, сэнсэй? Как я ни пытался с вами сладить, все время оказывался на спине. И совсем приуныл. Ну же, сэнсэй! Мы с Итиро будем рады посмотреть вашу тренировку.
Дедушка рассмеялся и поднял руки ладонями к нам. Он стоял на своей циновке и выглядел довольно неуклюже.
— Ну что вы. Я уже давным-давно не тренируюсь по-настоящему.
— Знаете, сэнсэй, во время войны я и сам стал неплохим специалистом в этом деле. У нас было много занятий по рукопашному бою. — С этими словами гость искоса взглянул на меня.
— Не сомневаюсь, что в армии вам дали хорошую подготовку, — ответил дедушка.
— Как я и сказал, я стал неплохим специалистом. И все равно, вздумай я снова напасть на сэнсэя, меня наверняка ждала бы та же судьба. Я очутился бы на спине в мгновение ока.
Оба они засмеялись.
— Не сомневаюсь, что вы прошли отличную подготовку, — повторил дедушка.
Гость снова повернулся ко мне, и я увидел, что он улыбается одними глазами, причем как-то странно.
— Но в схватке с таким опытным мастером, как сэнсэй, вся эта подготовка едва ли мне пригодилась бы. Уверен, моя судьба оказалась бы в точности такой, как в том спортивном зале.
Дедушка по-прежнему стоял на циновке. Тогда гость сказал:
— Прошу вас, сэнсэй, не обращайте на меня внимания. Тренируйтесь так, как если бы меня здесь не было.
— Нет-нет. На сегодня достаточно. — И, опустившись на одно колено, дедушка принялся скатывать циновку.
Гость оперся плечом о столбик веранды и посмотрел в небо.
— Мурасаки, Исида… Кажется, это было так давно! — Он говорил словно бы сам с собой, но достаточно громко для того, чтобы дедушка мог его слышать. А дедушка все еще убирал циновку, повернувшись спиной к нам. — Их всех уже нет, — продолжал гость. — Только вы да я, сэнсэй. Похоже, из той поры больше никого и не осталось.
Дедушка на мгновение замер.
— Да, — сказал он, не оборачиваясь. — Да, это печально.
— Эта война была такой пустой тратой сил. Такой огромной ошибкой. — Гость не сводил взгляда с дедушкиной спины.
— Да, печально, — тихо повторил дедушка. Я видел, что он уперся глазами в клочок земли перед собой, рядом с наполовину скатанной циновкой.
Это прекрасный пример разговора с подтекстом — не в гаспаровском смысле, а в обычном, когда произносится одно, а имеется в виду совсем другое. Снаружи — всего лишь обмен любезностями, но внутри… что же внутри?
Гость крайне раздосадован тем, что не добился от хозяина желаемого. Теперь он навязчиво, рассыпаясь в комплиментах, просит Одзи продемонстрировать свое боевое искусство, но в его словах нет искренности, и Одзи хорошо это понимает. Сейчас сказали бы, что ученик троллит своего учителя. Истинный смысл его уговоров примерно таков: ну, покажи свою мужскую доблесть, ты же у нас настоящий мачо (или, говоря по-японски, самурай)! Тебя же невозможно ни победить в схватке, ни переспорить! Я тоже хороший, тренированный боец, но куда мне до тебя! Вот и в этот раз ты настоял на своем — но к чему приводит твое ослиное упрямство? Ведь это из-за тебя погибли мои друзья, твои ученики Мурасаки и Исида! Да и мне ты тогда заморочил голову, но признать это у тебя не хватает духу. Им уже ничем не помочь, а вот передо мной ты мог бы хоть отчасти искупить свою вину. Но нет — это, видите ли, ниже твоего достоинства! И хотя Одзи не идет на поводу у своего бывшего ученика и прекращает упражнения, мы видим, что скрытые нападки гостя причиняют ему боль. Вдобавок по ходу разговора гость несколько раз обращается к Итиро то напрямую, то одним взглядом, без слов, как бы пытаясь привлечь его в союзники. В этом сквозит угроза в адрес Одзи: твой наивный внук тебя обожает, но я могу открыть ему глаза! Однако мальчик интуитивно чувствует, что перед ним враг, и отмалчивается.

Затем гость уезжает. Лето идет своим чередом, и дружба мальчика с дедушкой постепенно крепнет. Одзи проводит с внуком все больше времени в ущерб своим ремонтным работам; они много гуляют вместе, он учит Итиро рисовать, а потом начинает потихоньку обучать его и дзюдо. Их утренние тренировки заканчиваются тем, что Итиро пытается броском уложить дедушку на циновку; тот сопротивляется — каждый раз все упорнее — и в конце концов уступает. Но однажды происходит неожиданное.
На этот раз дедушка не оказал никакого сопротивления и опрокинулся через мою ногу на циновку. Он лежал на спине с закрытыми глазами.
— Ты нарочно, — угрюмо сказал я.
Дедушка не открывал глаз. Я засмеялся, решив, что он притворяется мертвым. Но дедушка по-прежнему не реагировал.
— Одзи!
Он открыл глаза, потом, заметив меня, улыбнулся. Медленно сел с озадаченным видом и потер себе шею.
— Ну вот, — сказал он. — Это хороший бросок. — Он дотронулся было до моего локтя, но рука его тут же вернулась обратно к шее. Потом он обронил смешок и встал на ноги. — Пора завтракать.
Конечно, семилетний Итиро не может распознать симптомы транзиторной ишемической атаки, или, говоря бытовым языком, микроинсульта. Но мы, взрослые читатели, сразу понимаем, что дело неладно.
Проходит еще какое-то время, наступает осень — Исигуро намеренно выдерживает эту паузу, чтобы у нас не сложилось впечатления, будто внук спровоцировал болезнь деда своим неуклюжим броском. В сентябре или даже октябре Итиро находит военный плакат, который ему не нравится, и решает расспросить о нем дедушку.
В тот вечер, как обычно, я подошел к банной комнате и окликнул его сквозь перегородку. Не дождавшись ответа, я повторил свой оклик погромче. Потом приложил ухо к перегородке и прислушался. За ней стояла полная тишина. У меня в голове мелькнула догадка: может быть, дедушка узнал, что я видел его плакат, и рассердился? Но потом меня обуял страх, я отодвинул перегородку и заглянул внутрь.
В комнате было полно пара, и сначала я не мог ничего разглядеть. Потом увидел, что у дальней стены дедушка пытается вылезти из ванны. Сквозь пелену пара я различал плечо и локоть руки, на которую он оперся, чтобы вытащить свое тело из воды. Лицо его было опущено и почти касалось края ванны. Он был абсолютно неподвижен, как будто тело вдруг перестало ему повиноваться и замерло в одном положении. Я подбежал к нему.
— Одзи!
Дедушка не шевелился. Тогда я дотронулся до него, но осторожно, боясь, что его рука подломится и он рухнет обратно в воду.
— Одзи! Одзи!
Тут в комнату вбежала Норико, потом бабушка. Одна из них отодвинула меня, и обе стали возиться с дедушкой. Я хотел помочь, но меня все время отстраняли. Наконец они с большим трудом извлекли дедушку из ванны, после чего мне было велено покинуть комнату.
Окутанный парами памяти, Одзи на глазах у Итиро погружается в пучину прошлого. Его извлекают оттуда, но мы понимаем, что это всего лишь отсрочка. Кроме того, такой трагический финал — смерть дедушки — выглядел бы чересчур нарочитым, чересчур демонстративным. Это совсем не в стиле Исигуро, и пока он еще не ставит в своей истории точку.
Одзи лечат, и внуку разрешают навестить его только однажды. «Скоро тебе станет лучше», — уверяет его мальчик, но больной молчит. Перед тем как уйти, Итиро оставляет Одзи свой рисунок — клен. Это дерево автор выбрал неспроста: в японской культуре клен символизирует мудрость, стойкость — и красоту увядания.
Проходит неделя за неделей; без дедушки дни Итиро «стали длинными и пустыми». Но как-то поутру Одзи снова появляется на веранде, где, как и каждый день до этого, его уже ждет внук.
Глаза дедушки блуждали по саду, словно изучая каждое дерево и каждый куст. Я проследил за его взглядом. Уже наступила глубокая осень; небо над оградой было серое, весь сад засыпан палой листвой.
— Скажи мне, Итиро, — начал дедушка, все еще глядя в сад, — кем ты станешь, когда вырастешь?
Я немного подумал.
— Полицейским, — сказал я.
— Полицейским? — Дедушка обернулся ко мне с улыбкой. — Что ж, это настоящая мужская работа.
— Но для этого мне надо будет много тренироваться.
— Правда? И что же ты хочешь тренировать, чтобы стать полицейским?
— Дзюдо. Я уже иногда тренируюсь по утрам. До завтрака.
Глаза моего дедушки вернулись в сад.
— Да, — тихо проговорил он. — Настоящая мужская работа.
Печальные декорации — глубокая осень, серое небо, палая листва — завуалированно дают нам понять, что жить Одзи осталось недолго. Затем Исигуро снова пользуется необычным приемом, который мы видели в середине рассказа: он заставляет своего героя дважды произнести одно и то же с совершенно разной интонацией. Когда Итиро говорит, что хочет стать полицейским, Одзи реагирует на это почти бездумно, однако потом вспоминает, что «настоящей мужской работой» называют службу не только в полиции, но и в армии; возможно, он и сам использовал этот штамп в своей пропагандистской деятельности. Так что повторяет он эти слова совсем по-другому, а чего в его голосе больше — осознания своей вины или скорби по жертвам войны, — автор предоставляет решать нам.
Затем Одзи признается, что сам он всегда хотел стать только художником (еще одна внешне простая реплика с богатым и сложным подтекстом), и мальчик немедленно вторит ему, тут же позабыв о своем недавнем заявлении: «Я тоже хочу стать художником!» И вот наконец — финал рассказа.
— Одзи! Смотри!
— Куда ты? — крикнул он мне вслед.
— Смотри, Одзи. Смотри!
Я побежал в конец сада и встал перед дедушкиным деревом.
— Й-я! — завопил я, обхватил ствол и уперся в него бедром. — Й-я! Й-я!
Потом я поднял глаза и увидел, что дедушка смеется. Он поднял обе руки и захлопал. Я тоже засмеялся, переполненный счастьем оттого, что мой дедушка вернулся ко мне. Затем я обернулся к дереву и снова пошел в атаку.
— Й-я! Й-я!
С веранды донесся дедушкин смех и хлопанье в ладоши.
Как в лучших японских стихах, форма здесь неотделима от содержания, и печаль, которой проникнута эта сцена, словно светится изнутри (в этом ее принципиальное отличие от глухой, черной русской тоски). Смех и аплодисменты Одзи отдаются в душе читателя долгим несмолкаемым эхо. Умирает непокаявшийся пропагандист, а нам его жаль. Мальчик счастлив, потому что ему вернули любимого дедушку, но мы понимаем, каким коротким будет его счастье. Дед сумел передать внуку те принципы самурайской этики, которые сломали ему репутацию и породили его неисцелимые душевные муки, а мы этому рады. Кадзуо Исигуро в совершенстве овладел западной техникой письма, однако не перенял дихотомичности западного мышления, его морального ригоризма. Он мягко, но настойчиво внушает нам, что настоящий гуманизм несовместим с черно-белой картиной мира. Возможно, это и есть подлинная восточная мудрость.
Примечания
Прямые цитаты из рассказа приводятся в моем переводе, опубликованном в августовском номере журнала Esquire за 2019 год; оригинал и сейчас доступен целиком на сайте www.granta.com.
См.: «Две готики и два Египта в поэзии О. Мандельштама».
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.