© Горький Медиа, 2025
Константин Митрошенков
19 июля 2021

«Русскую эмигрантскую литературу на Западе долгое время считали малоинтересной субкультурой»

Интервью с филологом Марией Рубинс

В издательстве «Новое литературное обозрение» вышел сборник статей «Век диаспоры. Траектории зарубежной русской литературы (1920–2020)»: по просьбе «Горького» Константин Митрошенков поговорил с Марией Рубинс, филологом и редактором этой книги, о сложности и непопулярности русской эмигрантской литературы, а также о том, как ее изучают сегодня.

— Расскажите, как вы начали заниматься русской эмигрантской литературой.

— Еще со студенческих времен я интересовалась межкультурными контактами и диалогами. Когда я училась на филологическом факультете Санкт-Петербургского университета, то писала диплом о ранних переводах Бодлера на русский язык. Главным образом меня интересовало, как его стихи прочитывались до Серебряного века и как Бодлера трансформировали русские модернисты: насколько созданный ими образ поэта отличался от того, что сложился во французской литературе? Диссертация, которую я защищала уже в Университете Браун, также была посвящена компаративистским сюжетам. В своей первой книге я писала об экфрасисе — словесном описании произведений изобразительного искусства, а моими главными авторами были французские поэты-парнасцы и акмеисты. В каком-то смысле логично, что в конечном счете я пришла к вопросам, связанным с эмигрантской литературой и диаспорой. Я считаю, что в контексте диаспоры авторы и их тексты могут вступать в транснациональные диалоги о литературе, эстетике и человеческом опыте, выходить за пределы единого национального контекста и канона.

— Вплоть до последних десятилетий XX века русская эмигрантская литература не привлекала широкого внимания исследователей. К тому моменту, как вы начали заниматься этими сюжетами, ситуация изменилась?

— В начале XXI века эмигрантская тема уже активно обсуждалась в академических кругах как в России, так и на Западе. Но вы правы, в течение XX века эмигрантские авторы (за исключением Набокова, Бродского и некоторых других фигур) не вызывали большого интереса у западных специалистов по русской литературе. В основном они занимались или классикой, или советской литературой. Русскую эмигрантскую литературу на Западе долгое время считали малоинтересной субкультурой. Только после того, как во время перестройки и в 1990-е годы эмигрантские авторы вошли в России в культурный обиход, их начали активно изучать и публиковать на Западе. Появилось даже отдельное направление — эмигрантология.

Таким образом, мы наблюдаем очень интересную циркуляцию текстов: они были написаны за рубежом, попали в Россию, стали там популярны, а затем вернулись туда, где были созданы.

— В начале 1920-х годов возникло сразу несколько центров русской эмиграции (Париж, Берлин, Прага и другие). В книге «Русский Монпарнас» вы обращаетесь к литературе парижской диаспоры. Почему именно она привлекла ваше внимание?

— Это связано с несколькими причинами. Во-первых, я давно занималась русско-французскими литературными связями и французской литературой межвоенного периода. Во-вторых, в 1920–1930-е годы Париж был столицей русского зарубежья. Конечно, были и другие важные центры эмиграции (Харбин, Шанхай, Берлин), но там интенсивная русская культурная жизнь длилась не столь долго. Например, к середине 1920-х годов большинство русских авторов и издателей покинули Берлин и перебрались во Францию. Дольше всех в Берлине задержался Набоков. Именно в Париже выходили основные эмигрантские издания: «Современные записки», «Числа», «Русские записки» и другие. Многие авторы, жившие на периферии (например, в Харбине или Шанхае), почитали за честь быть напечатанными в парижском журнале и получить признание парижского культурного круга.

Кроме того, 1920–1930-е годы — безумно интересный период в истории Франции. Там зародился первый поистине глобальный стиль — ар-деко, который повлиял не только на изобразительное искусство, но и на все сферы жизни и социально-культурные практики, в том числе и на литературу. Мне кажется, что это был последний всплеск великой французской культуры, символический конец которой совпал с капитуляцией в 1940 году. По моему мнению, после Второй мировой войны Париж перестал быть интеллектуальной столицей мира.

— В вышедшем недавно под вашей редакцией сборнике статей вы используете понятие диаспоры применительно к русским писателям, живущим вне России. Какой смысл вы вкладываете в него?

— Слово «диаспора» используется уже несколько тысячелетий, у него очень много значений. В переводе с греческого оно означает одновременно «рассеяние» и «осеменение». В традиционном понимании диаспора — это некое сообщество людей, отличающихся по своему происхождению от коренного населения той страны, где они проживают, и сохраняющее культурные и лингвистические связи с родиной. Как правило, диаспоры обладают определенной инфраструктурой, которая позволяет поддерживать обособленность, культивировать историческую память, сохранять язык, обычаи и так далее. После революции 1917 года такие сообщества русских эмигрантов образовались по всему свету. Даже в Северной Африке были небольшие очаги русской диаспоры.

В последние десятилетия слово диаспора стало приобретать более широкое толкование в научном контексте. Лет тридцать назад возникло такое направление, как диаспоральные исследования. Сейчас диаспору трактуют как определенную позицию, парадигму восприятия мира и отражения антропологического опыта. Многие исследователи даже говорят, что в последние десятилетия мы живем в условиях всеобщей диаспоризации. То есть культурные практики, которые раньше были характерны для традиционных диаспор (людей, живущих вне своего исконного культурного и национального пространства), стали типичными для большинства людей или, по крайней мере, для тех, кто занимается творчеством.

Поэтому в сборнике «Век диаспоры» мы попытались дать свои собственные рабочие определения диаспоры и создать инструментарий для анализа экстерриториальных текстов. Диаспора в данном случае — это определенный модус создания и интерпретации произведений, созданных вне метрополии, на пересечении разных культурных и идеологических трендов. Автор, который принадлежит к диаспоре, получает возможность выйти за пределы привычных представлений о мире, собственной стране, культуре, каноне и включиться в более глобальные дискуссии. Конечно, не каждый автор-эмигрант пользуется такой возможностью. Многие предпочитали сидеть за высокой стеной, как Солженицын в Вермонте, и интересоваться исключительно своей национальной повесткой. Мы же говорим о текстах, в которых наиболее ярко отражена транснациональная и гибридная позиция.

— В упомянутом сборнике вы пишете, что «диаспора» кажется вам более удачным термином, чем «эмиграция» и «изгнание», так как он лишен негативного оттенка.

— Очень часто все эти три понятия используются в качестве синонимов. Сами эмигранты несколько десятилетий не пользовались понятием диаспоры и говорили о своем состоянии как об эмиграции или изгнании. Эмиграция — слово латинского происхождения, означающее «уход» или «выход» за пределы чего-то. В данном случае — за пределы национального государства. Английское слово exile имеет схожую этимологию. Получается, что главная точка отсчета для эмигранта — это страна его происхождения.

Очень часто эмигрантское творчество окрашено ностальгией, пассеизмом, ретроспекцией. Взгляд обращен на драматический момент изгнания на чужбину. Все эти черты культивировались в русской эмигрантской литературе. Но если люди долго находятся за пределами своего национального пространства, они начинают адаптироваться и выстраивать жизнь в новых условиях. Поэтому слово «диаспора» кажется мне более нейтральным. Оно одновременно указывает на статус этих людей как пришельцев и в то же время говорит об их достаточно устойчивом положении в новом обществе. Интересны ведь не только утраты, связанные с эмиграцией, но и потенциал такого драматичного положения для художественного творчества.

Все-таки на протяжении XX века государственные границы были гораздо более непроницаемыми, чем сейчас (если не брать в расчет период пандемии). В условиях железного занавеса было трудно наладить нормальную циркуляцию информации между странами и политическими лагерями. Автор, который выезжал из Советского Союза и попадал в эмиграцию, наконец получал возможность понять, какие же темы сейчас актуальны за рубежом в области культуры, идеологии, эстетики, а порой и включиться в эти интеллектуальные дискуссии.

Бродский — идеальный пример человека, воспользовавшегося тем шансом, который дала ему эмиграция. Он был окружен такими людьми, как Уистен Оден, Стивен Спендер, Сьюзен Зонтаг и быстро стал частью западного интеллектуального сообщества.

— Когда вы говорите о выходе за пределы национального контекста, я сразу вспоминаю героев вашей книги «Русский Монпарнас» — например, Бориса Поплавского, в творчестве которого заметно существенное влияние французской литературы. Недавно перелистывал «Аполлона Безобразова» и обратил внимание, что почти все эпиграфы в этом романе — из французских произведений, да и по поэзии это хорошо видно. Но возникает вопрос: литераторы вроде Поплавского интересовали иностранную публику?

— За пределами эмигрантских кругов о них практически никто ничего не знал. Во Франции в 1930-е годы больше интересовались советской литературой и развивали культурные связи с СССР.

Приведу в пример Бунина. В 1933 году он получил Нобелевскую премию (претендентом с советской стороны, кстати, был Горький). Бунин добился определенной известности, его произведения стали переводить на европейские языки. Вдруг выяснилось, что русские эмигранты, которые по всему Парижу открыли рестораны и кабаре, обладают еще и собственной литературной культурой. Но интерес довольно быстро иссяк, даже Бунин так и остался писателем, неизвестным широкой зарубежной публике. Что уж говорить о более молодых авторах, которые ничего не успели написать до эмиграции: у них, в отличие от Цветаевой, Гиппиус и Мережковского, не было достаточного культурного багажа и связей с западной творческой интеллигенцией.

Молодые эмигрантские авторы внимательно читали не только русскую, но и французскую литературу. Они пытались отобразить свой опыт, применяя модели западного модернистского письма. Но Поплавскому и другим писателям его поколения поначалу было трудно публиковаться даже в эмигрантских изданиях, не говоря уже о том, чтобы получить признание за пределами этого круга. Они практически не переводились.

Естественно, что в таких обстоятельствах некоторые авторы пытались переходить на иностранные языки. Например, Ирен Немировски всегда печаталась по-французски, хотя она была частью диаспоры, и темы ее произведений нередко были связаны с русской литературной традицией. За многими ее французскими текстами стоят русские подтексты. Если рассматривать эти произведения с точки зрения двух литературных традиций, то мы начинаем понимать их сложный, гибридный характер. В 1920–1930-е годы книги Немировски стали бестселлерами. К сожалению, в годы войны она погибла в концлагере, после чего о ней надолго забыли и открыли вновь уже в начале этого века.

Неслучайно экспериментировал с разными языками и Набоков, который с середины 1930-х годов искал возможность уехать из Германии. Сначала он рассчитывал уехать во Францию и написал по-французски рассказ «Мадемуазель О.», но это ему не удалось. Потом Набоков написал роман The Real Life of Sebastian Knight, ориентируясь на британский английский. Он думал, что ему, возможно, удастся перебраться в Англию и стать английским писателем. В конечном счете Набоков оказался в США и стал американским писателем, но ведь это была вынужденная мера. Через художественные тексты Набокова, через его мемуары, проходит мысль о том, что отказ от родного языка был большой трагедией для него. Однако если писатель хотел достичь успеха вне родины, он был вынужден переходить на иностранный язык.

Поплавский, Гайто Газданов и другие авторы, которых я отношу к «русскому Монпарнасу», за редким исключением начали переводиться на другие языки только после того, как в конце XX века получили признание в России.

— Мне кажется, что авторы из молодого поколения эмигрантов (не считая Набокова) так и не приобрели особой популярности в России. Поплавского или, скажем, Юрия Фельзена читают в основном специалисты либо те, кто интересуется литературой того времени. Как вы считаете, с чем это связано?

— Я думаю, что люди в России и во всем мире сейчас стали в целом меньше читать. Если бы те же авторы попали на русский книжный рынок пораньше, их бы с удовольствием прочли и они были бы известны более широкому кругу. Тогда у многомиллионной и все еще литературоцентричной нации был огромный интерес к ранее недоступным пластам русской культуры.

Кроме того, все зависит от писателя. Поплавский и Фельзен — в принципе не те авторы, которые могут привлечь массового читателя. У Поплавского, например, много метафизики, отсылок к разным философским доктринам, а его проза в целом бессюжетна и требует подготовленного читателя. Что касается Фельзена, то это оригинальный, но не великий писатель.

Но если мы возьмем Газданова, то это, напротив, пример успеха. Ему повезло: его открыли немного раньше, и в 1990-е годы он вызвал большой интерес. Мне кажется, что Газданов — один из лучших писателей не только своего поколения, но и эмиграции в целом. Он сочетает сложные философские темы с четким сюжетом. Газданова легко и интересно читать, он создает мир, который может завлечь не только эстета, привыкшего к эзотерическим текстам.

Екатерина Бакунина, еще одна героиня моей книги «Русский Монпарнас», в 1930-е годы опубликовала романы «Тело» и «Любовь к шестерым», а затем ушла с литературной сцены. Оба эти романа были напечатаны в России издательством «Гелиос» в серии «Фавориты любви». Российский издатель пытался позиционировать Бакунину как писательницу с эротической изюминкой, но суть ее произведений в другом. Бакунина — часть поколения, которое пыталось осмыслить свой опыт жизни на чужбине. При этом у нее есть темы, связанные с женской эмансипацией. Романы Бакуниной, вышедшие в ярких, аляповатых обложках, были представлены в России как массовое, но популярными они так и не стали.

— Если не ошибаюсь, в той же работе вы отмечаете, что при изучении таких авторов, как Поплавский, Фельзен, Газданов или Бакунина, важно учитывать их некоторую чужеродность русской литературе: нельзя рассматривать их исключительно как продолжателей традиций Серебряного века. В каких контекстах тогда нужно изучать их творчество?

— Действительно, есть такое распространенное среди исследователей мнение, что эмигранты главным образом продолжали прерванную революционными событиями традицию, да и сами авторы озвучивали такую точку зрения. Зинаида Гиппиус любила повторять: «Мы не в изгнании, мы в послании». Их миссия якобы заключалась в том, чтобы сохранять литературную традицию, уничтоженную в Советской России. Во многих российских публикациях говорится, что в 1917 году произошел культурный разрыв, ликвидированный только в конце XX века, когда эмигрантские авторы наконец были опубликованы на родине. Но в таком случае семьдесят лет существования Советского Союза оказываются просто вычеркнуты из истории. Такой взгляд кажется мне довольно наивным. Получается, что советский период — тупиковое ответвление от некоего «исконного» русского пути, после которого все вернулось на круги своя. Но сейчас, как мне кажется, вполне очевидно, что в Советском Союзе воспроизводились, с вариациями, многие модели, которые существовали до революции и продолжают существовать до сих пор. Это имеет отношение и к культуре.

Названных вами авторов можно рассматривать в широком контексте русскоязычной литературы, но с поправкой на то, что они отразили опыт существования за пределами родной страны. Эмигрантский контекст очень важен, но я считаю, что нельзя им ограничиваться.

Меня всегда удивляло, что большинство исследователей сосредотачиваются лишь на диалоге экстерриториальных авторов с русской классикой: с Пушкиным, Гоголем, Достоевским, Толстым. Конечно, влияние этой традиции на эмигрантов было сильным, но в их текстах можно обнаружить нечто большее, и в том числе живой отклик на современную им западную культуру. Более того, самым интересным мне представляется синтез двух этих направлений в их художественных произведениях.

— То, что мы обсуждаем сейчас, так или иначе связано с циркуляцией текстов. Некоторые авторы сборника «Век диаспоры» в своих статьях обращаются к концепции мировой литературы. Каким образом изучение диаспоральных сюжетов может уточнить или обогатить существующие модели мировой литературы?

— Мировая литература (World Literature) — весьма модный в последние годы литературоведческий термин. Авторы первых концептуальных работ о мировой литературе (Паскаль Казанова, Франко Моретти, Дэвид Дамрош) оперируют такими понятиями как «дом», «истоки», «национальный язык», «изначальный контекст». Они изучают произведения, которые были созданы в определенном национальном культурном пространстве, а затем начали циркулировать в переводах и каким-то образом повлияли на других авторов и другие литературы. Теоретики мировой литературы обращают внимание главным образом на паралитературные аспекты (циркуляция текстов и др.), а также на рецепцию произведений. Это небезынтересный подход, но такими сюжетами гораздо успешнее занимается рецептивная эстетика. Терминологический аппарат исследователей мировой литературы не вполне применим к литературе диаспоры, которая демонстрирует, что произведение может иметь несколько истоков: и в своей национальной традиции, и в инонациональном контексте. То же самое касается языка. Многие русскоязычные авторы из диаспоры использовали в своих произведения большое количество иностранных слов. Иногда это делалось в комических целях, а иногда они просто воспроизводили специфическую речь эмигрантов, их двуязычное сознание. Многие диаспоральные тексты написаны как бы между языками и в идеале обращены к билингвальному читателю.

Конечно, литература диаспоры может расширить наше представление о мировой литературе. Главный пафос исследователей мировой литературы — это выход за пределы традиционных культурных центров, пересмотр европоцентричных представлений о мировом литературном каноне, акцент на периферийных явлениях, субкультурах и субканонах. Но проблема в том, что за точку отсчета они продолжают принимать традиционные центры вроде Парижа. Литература диаспоры демонстрирует, что транснациональность — это не только факт бытования текста: она может быть интегрирована в ткань художественного произведения, стать частью его поэтики и языка.

— А осуществлялась ли циркуляция текстов между центрами русской эмиграции, сложившимися в XX веке?

— В начале XX века физическое перемещение между странами было затрудненным, но информация так или иначе циркулировала. Я уже отмечала, что авторы из разных уголков диаспоры присылали свои произведения в европейские эмигрантские издания. В Праге, например, выходил журнал «Воля России», который предлагал молодым авторам присылать свои работы. Но существовала довольно жесткая иерархия изданий. Например, «Современные записки» имели репутацию журнала, в который сложно попасть молодым авторам с «неправильной» идеологической ориентацией (например, тем, кто слишком активно интересовался советским авангардом). Журнал контролировали мэтры первой волны эмиграции, при этом многие из них были даже не литераторами, а общественными и политическими деятелями. «Современные записки» рассылались по всем центрам эмиграции и зачитывались до дыр, попасть в этот журнал было пределом мечтаний для многих «периферийных» авторов.

Кроме того, эмигрантское сообщество связывали дискуссии о происходящем в Советском Союзе. Возьмем такое явление, как русский фашизм, не имеющее прямого отношения к литературе. Многие поддерживали фашистов, потому что считали их единственной силой, способной свергнуть большевиков. В парижском круге Гиппиус и Мережковского были сильны профашистские настроения. Фашистская идеология пользовалась поддержкой в русских диаспорах Китая, и люди находили разнообразные каналы, чтобы обмениваться информацией на эту тему.

— Ваша книга охватывает сто с лишним лет истории русской эмигрантской литературы. Как на протяжении этого времени менялось положение и позиционирование авторов-эмигрантов?

— Если мы возьмем эмигрантов первой волны, то они были эмоционально тесно связаны с дореволюционной Россией. В статье «Литература в изгнании» Ходасевич писал, что русская культура и русский язык — самое ценное, что сохранилось у эмигрантов. Они считали себя истинно русскими писателями даже по отношению к тем, кто остался в Советском Союзе. Вячеслав Иванов, который жил в Риме, заявлял, что это он находится на родине, то есть в лоне сформировавшей его европейской культуры, а жители СССР — наоборот, за границей.

Если же мы говорим об эмигрантах 1970-х годов, то у них не было такого ностальгического отношения к СССР. В отличие от первой волны, когда у людей были иллюзии, что они скоро снова окажутся в России, более поздние эмигранты были уверены, что не смогут вернуться на родину, их туда просто не пустят, да и сами они относились к Советскому Союзу крайне скептически. Поэтому люди этого поколения позиционировали себя совершенно иначе.

Когда в 1970-е годы эмигранты попадали за рубеж, их часто пытались использовать в политических целях. Ольга Матич, занимавшаяся эмиграцией этого периода, отмечала, что неангажированный политически писатель-эмигрант был не очень интересен западному культурному истеблишменту.

В целом на протяжении всего XX века происходит отход от ориентации исключительно на национальное культурное пространство и канон. Многие авторы начинают определять себя как людей двух культур. Например, Зиновий Зинник в 1970-е годы эмигрировал в Израиль, а затем оказался в Англии. Он прямо заявляет, что на многие явления смотрит «с британской точки зрения» даже тогда, когда пишет по-русски. Думаю, что это не совсем так и у него более гибридная перспектива, но это пример автора, который уже не относит себя только к русской национальной традиции и, скорее всего, возразит, если вы назовете его русским эмигрантом.

Но, безусловно, нельзя говорить об однонаправленном процессе перехода от национального к транснациональному позиционированию. В каждый период сосуществуют разные подходы к самоидентификации.

— Насколько я знаю, сейчас вы работаете над книгой о литературе русской диаспоры в Израиле. Можете немного рассказать об этом замысле?

Мария Рубинс

— Израиль уникален тем, что русская диаспора сохранилась там в более традиционном виде. В этой стране до сих пор есть множество русскоязычных анклавов со своей инфраструктурой: телеканалами, радио, издательствами, театральными спектаклями на русском языке, прессой и так далее.

В Израиле уже на протяжении пятидесяти лет существует собственная русскоязычная литературная традиция. Мне интересен, с одной стороны, диалог этих авторов с метрополией, а с другой — их взгляд на геополитические, культурные, идеологические процессы, происходящие на Ближнем Востоке. Причем я подхожу к этому корпусу текстов с компаративистских позиций, прочитывая их параллельно с откликами на те же вопросы в творчестве иврито- или арабоязычных писателей.

Безусловно, мы не видим прямых связей между авторами, пишущими на этих трех языках. Но когда я начала заниматься этой темой, то обнаружила, что тексты сами по себе устанавливают смысловые контакты. Например, в прошлом году я опубликовала в журнале «Звезда» статью о Михаиле Генделеве, который кажется мне самым интересным поэтом русского Израиля, и о Махмуде Дарвише, признанном лидере арабо-палестинской поэзии. Дарвиш с 1970-х годов был близок к Ясеру Арафату и Организации освобождения Палестины, он до конца своих дней поддерживал террористические методы борьбы с Израилем. Меня же заинтересовал маленький эпизод: лето 1982 года, Ливанская война. Михаил Генделев, врач по образованию, был призван в израильскую армию и непосредственно участвовал в боевых действиях в Западном Бейруте. Впоследствии он упоминал об этих событиях в книге «Великое [не]русское путешествие». Генделев создал также несколько циклов стихов, в которых он осмысляет свой военный опыт. Война сильно повлияла на него, он даже начал иронично называть себя «поэтом военной темы». Генделев вышел из ленинградского андерграунда и сформировался под влиянием русского модернизма и диссидентской поэзии, а в результате войны превратился в израильского поэта, хотя и пишущего на русском языке.

Я обнаружила, что между стихами Генделева и самым известным произведением Дарвиша, название которого можно перевести с арабского как «Память для забвения», есть определенные переклички. Во время войны Дарвиш тоже находился в Западном Бейруте, только по другую линию фронта. С разных позиций (в том числе идеологических и культурных) они наблюдают и участвуют в одном и том же историческом событии. В «Памяти для забвения» Дарвиш описал один день в августе 1982 года: он просыпается от гула самолетов, пытается найти воды, чтобы сварить кофе, а затем до самого вечера блуждает по Западному Бейруту. В представлениях Генделева и Дарвиша этот локальный военный конфликт обрастает метафизическими, религиозными и философскими коннотациями, и для передачи своего предельного экзистенциального опыта они часто выбирают одни и те же тропы и метафоры. Я почти уверена, что Генделев и Дарвиш не читали стихов друг друга и ничего друг о друге не знали, но между их текстами, помимо воли авторов, устанавливается диалог.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.