Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
— Вы много лет занимались и до сих пор занимаетесь документальным театром и кино. Как у вас возникла идея вместо фильма или спектакля создать комикс?
— Лет пять назад меня очень зацепила история силача Бориса Гриднева, который в 1990-е поставил более двадцати рекордов Гиннесса. В основном это были силовые рекорды. Меня привлекло, что все они были довольно бестолковые — это очень хорошо характеризует наши девяностые. Я написал сценарий документального фильма о нем и начал разговаривать с разными продюсерами, но то ли время было неподходящее, то ли продюсеры не те... то ли их сбивало с толку то, что синопсис был написан былинным стихом! Они крутили пальцем у виска и говорили, что девяностые сейчас не очень интересны и нужно снимать что-то другое: может быть, что-то про скрепы или что-то современное. Тогда мне пришло в голову, что нужно сделать комикс. Надо сказать, на тот момент я вообще практически не умел рисовать. Но так получилось, что в это время в Creative Writing School проводили конкурс — они открывали комикс-отделение. Я выполнил тестовое задание и неожиданно выиграл бесплатное обучение. Тогда я подумал: почему бы и нет? Поскольку у меня уже был сценарий, я сел и нарисовал примерную раскадровку к первому эпизоду. Потом было очень много всего, мне говорили «так не надо делать, это неправильно» — то есть повторялась история со сценарием. Поэтому я на какое-то время забросил этот комикс. И начал его рисовать только в писательской резиденции в Переделкино. Там я понял, каким он должен быть: я отберу десять «подвигов», они будут связаны в единую историю, и про каждый подвиг будет рассказывать отдельный человек.
— Это реально существующие люди?
— Я брал интервью у разных людей из тех, кто видел этого героя, слышал, находился рядом с ним. Естественно, не все персонажи реальные. Но я взял реальную историю и постарался выдержать реалистичный тон. Но поскольку девяностые были давно, к ним сейчас — спасибо Алексею Балабанову — немного романтическое отношение как ко времени вседозволенности, когда было возможно все что угодно. Если проводить параллели, то эту мифологическую конструкцию можно сравнить с пространством греческих мифов, когда большие мощные люди подпирали небеса, совершали подвиги. Таким я решил сделать своего персонажа. С одной стороны все события реальны, все это задокументировано — спасибо Книге рекордов Гиннесса. Но, с другой стороны, сама тональность рассказа соответствует тому, как люди сейчас воспринимают это время. Я читаю много комиксов разных авторов из разных стран, но такого подхода я ни у кого другого пока не видел. Мне попадалось что-то отдаленно похожее у канадца Джеффа Лемира — но это не документальный комикс, просто там тоже разные нарративы, разные тональности, разные форматы.
— А какие самые нелепые «подвиги» вашего персонажа?
— Например, у него есть подвиг, когда он зубами сдвигал и тянул на себя грузовик. Потом ему этого стало мало, и он таким образом сдвинул с места самолет Ту-134. Один из его подвигов, который, к сожалению, не успел осуществиться, это поднятие 32-килограммовой гири в стратосфере — 1500 раз в разреженном воздухе. Для этого он должен был поехать в Австрию и подняться на воздушном шаре в небеса — чтобы показать всем, насколько несгибаемой может быть человеческая воля. Нелепы эти достижения потому, что это чистая игра силы без всякой цели. Мне показалось, что это очень русский взгляд на вещи. Для меня эта история трагическая, я для себя описываю ее так: «Почему в России не выживают супергерои». Появился человек большого таланта и прошел, скажем так, все области в которых можно было себя попробовать в девяностые — выступления в казино, участие в бандах, «крышах», работа физруком в школе, тюрьма. У него все это было. Это закончилось очень плохо, погиб он трагически. Но тем не менее он вдохновил большое количество людей! Сейчас даже в Америке есть сообщества гиревиков, которые носят его имя. У него была мечта, такая же нелепая, как его подвиги: он хотел открыть в городе, где он жил, «Театр силы». Театр, в который люди бы приходили и видели, чего может добиться человек, даже такой маленький и невзрачный, как он, Борис Гриднев. Он даже встречался с Борисом Ельциным — тот пообещал ему помочь с театром и подарил саблю: «Борису от Бориса». Вы понимаете, мимо этой истории я просто не мог пройти — такая фактура! Она, на мой взгляд, очень точно описывает жизнь людей в девяностые и то, как из набора интересных, абсурдных, странных вещей выросла та действительность, которая нас окружает сейчас. Поэтому для меня нет вопроса, откуда и почему она появилась. Я для себя в этом комиксе формулирую ответ.
— Почему вы используете в тексте комикса стиль русской былины в сочетании с блатным жаргоном?
— Я стараюсь создать былинную ткань повествования за счет некоторой языковой чрезмерности, когда слишком много излишних деталей, повторов. Мне кажется, что это та часть, которая в былинах передает живую речь, хотя она вроде бы ритмизирована. Эти повторы все равно что слова-паразиты, запинки, когда человек задумался, сбился, ушел не туда. Поэтому былина звучит как очень живая разговорная речь, просто стилизованная. И поэтому я решил воссоздать эту былинную ткань, но без употребления «древнерусских» слов, как у Гайдая в «Иване Васильевиче», а заменяя эти слова блатным жаргоном и намеренно сниженной лексикой, чтобы уже внутри самого текста был конфликт. Тем более, если говорить не о бандитах, а о ворах, у них крайне романтические песни и речь. Я ни в коем случае не идеализирую и не романтизирую их язык. Но они как раз играют на этом контрасте, их речь льется как песня, при этом в ней очень часто заложены оскорбления и угрозы. Я это помню с детства, ведь, честно говоря, я во всем этом вырос. В городе Ессентуки, где я родился, чуть ли не в каждой семье обязательно кто-то сидел или недавно вышел. Все взрослые, «авторитетные» ребята использовали эти маркерные слова. Очень часто ты даже не отдавал себе отчета в том, что это блатная лексика. Если ты был далек от книг, от культурной жизни, ты это воспринимал как нормальную стихию русского языка. Я сам ее так и воспринимал! В моей жизни были книги, литературная речь и та речь, которую я слышал на улице и сам употреблял. В девяностые годы по-другому было просто нельзя. Как, например, ответить на вопрос «Ты че?». Есть миллион правильных вариантов и гораздо больше — неправильных. Ты должен был выучить эту лексику. Сейчас я ее в жизни не употребляю, но мне нравится с ней работать как с медиумом. Кроме того, я старался подбирать язык к своему изобразительному стилю. Это не совсем тот стиль, в каком люди татуировки на себе били, но он очень близок к таким наивным картинкам. У меня нет деления на кадры, а скорее плавное течение по странице, где текст и картинка должны работать и читаться примерно одинаково — практически так же, как читаются татуировки на спине. Я стараюсь, чтобы историю на каждом листе можно было прослеживать в разных направлениях — и слева направо, и чуть-чуть вглубь.
— В одном из ваших интервью вы говорили, что вас интересует дискурс насилия в русском языке в целом. На ваш взгляд, насколько серьезную проблему он представляет для нашего общества?
— Меня он интересует на многих уровнях. Блатная лексика в комиксе — это только частный случай. Насилие бывает не только физическое или словесное, очень часто оно выражается во взгляде на мир и в оценке отношений между людьми. Я говорю о пассивной агрессии или о сарказме. Когда человек отпускает какую-то шутку, которая на самом деле агрессивна по отношению к другому человеку. Она отличается от прямой агрессии только тем, что ты в любой момент можешь «откатить назад», сказать: «Нет-нет, ты что, это же шутка!». Это все воспитывалось в семьях, транслировалось по телевидению. Собственно, транслируется и сейчас, потому что большинство популярных комедийных ходов построено на пассивной агрессии. Они очень часто основаны на закреплении дисбаланса силы: «мужчина — женщина», «народ — власть». Шутки, которые звучат с развлекательных каналов, легитимизируют такой вид юмора. В каком-то смысле это пропаганда даже не насилия, а культа силы: если ты можешь так говорить и общаться с людьми, ты сильнее. Это очень чувствуется на уровне языка.
— То есть язык и стиль общения «блатных» становятся, как в девяностые, общепринятым стандартом?
— Я сейчас даже не говорю про блатную лексику, потому что такая лексика — это оружие. Она заточена на то, чтобы ввести человека в заблуждение. Скажем, очень многие люди не понимают, как реагировать на тот же вопрос «Ты че?», и он сразу же ставит нападающего в активную позицию. Но по сути к той же категории относятся ярлыки — все, что связано с гендером, с гомофобией, ксенофобией, всем набором фобий, когда просто назвать человека по его национальности или сексуальной ориентации — уже значит, что ты его обижаешь. И этот словесный боезапас расширяют и расширяют через новые шутки и анекдоты, пополняя это количество травматичных слов, увеличивая арсенал лексического и грамматического оружия. Мне кажется, в этом тоже заключается императив насилия. Это не то движение мысли, которое мы наблюдаем у Чехова, когда ничего не происходит на поверхности — в языке, в речи все очень гладко и может быть даже бессобытийно, но мы можем чувствовать из контекста, что происходит с этими людьми, что они переживают сейчас, о чем они мечтают. Это язык, который заставляет тебя развивать эмпатию. Сейчас русский язык превращается в средство нападения.
— Такое уже было в истории?
— Да, мы раньше смеялись над немецким языком: что бы человек ни сказал по-немецки, даже если он просто поздоровался, нам казалось, что он ругается. Мне кажется, еще чуть-чуть, и русский язык для всех остальных будет звучать абсолютно так же. Сказал «Доброе утро!», значит хочешь кого-то обидеть. Кстати, это уже сейчас происходит! Когда началась спецоперация, здесь в Америке бывало, что одни люди из русскоязычной диаспоры говорили другим: «Доброе утро!», а те, если они сочувствовали украинцам, обижались: «Как утро может быть добрым, когда происходят такие вещи?» Еще на это накладывалась разница часовых поясов: утро здесь наступает на одиннадцать часов позже, чем в Москве. Для человека, которому ты говоришь «Доброе утро!», если он украинец или у него родственники в Украине, это сразу напоминает о том, что сейчас люди сидят где-то в бомбоубежище, и для них это утро началось не с доброй вести, и не было ни доброго дня, ни доброго вечера, ни доброй ночи и не будет их еще очень долго. И когда кто-то ему бросает это ничего не значащее приветствие, привычное, стертое «Доброе утро!» — его просто переключает, и он видит перед собой агрессора, который его этим «добрым утром» атакует и издевается, потому что утро не доброе! И «Доброе утро!» просто перестало существовать. Возник такой сдвиг в языке — здесь в русскоговорящей диаспоре он произошел буквально за месяц! То есть необязательно лексика должна быть блатная, чтобы нанести увечье.
— Но сарказм можно использовать и для критики общества.
— Сарказм — это очень удобная позиция: ты умный, ты все понимаешь и поэтому можешь себе позволить впустить в себя немного зла. Как в подводной лодке: можно задраить один отсек, куда попала вода, и плыть дальше. И так отсек за отсеком — и в какой-то момент уже сам не заметишь, что воздуха уже почти не осталось. Русский стендап весь построен на сарказме и насмешках над другими. (В американской традиции, наоборот, стендаперы чаще говорят о себе и смеются над собой.) У нас сарказм начал смешиваться с юмором давно. Когда Задорнов повторял знаменитое «Американцы — тупые», он сознательно прокачивал эту великодержавную историю: у нас ничего нет, мы сидим в какой-то абсолютной разрухе, но при этом мы считаем себя лучше других. И для этого ничего не нужно — достаточно одного сатирика, которого ты смотришь бесплатно по телевизору. И в этом кошмаре, который продолжился в Comedy club и во всех остальных подобных шоу. Когда в них приглашали звезд, там было настоящее соревнование — кто сильнее всех кого-нибудь обидит, но так, чтобы это было в форме шутки.
— А как насчет традиции советских анекдотов? Они ведь тоже были недобрые.
— Анекдоты очень часто играли со словами, они в неожиданном свете показывали какие-то ситуации, раскрывали лицемерие пропаганды и таким образом были инструментами осмысления действительности. А сатирики, Comedy club в какой-то момент сами превратились в инструмент пропаганды, которые легитимизировали медленно вползающее зло, потому что они все время добавляли к нему какое-нибудь «но». «Пьяный, но веселый», «жестокий, но красивый», «злой, но свой», «бьет, но любит». Они все время приучали тебя мириться с чем-то в твоей жизни, пока русские не превратились в то, кем их видят сейчас. Раньше, в иностранных фильмах эпохи перестройки русские изображались как люди с крайне серьезными лицами, абсолютно непробиваемые, немножко жесткие. А сейчас это какие-то герои безбашенных роликов, которые купаются в ковшах экскаваторов, прыгают в проруби, выпивают какое-то немыслимое количество водки, ездят на крышах автомобилей. То есть люди, которым в принципе нечего терять. Такой перелом произошел потихоньку. Мы сами все время ищем за что уцепиться. За Чехова? Странно, слишком далеко. За победу 1945 года? Вообще странно! За победы в спорте? За князя Ярослава, за древнерусское искусство, за иконы? За что? Потому что у всего, что есть сейчас, есть «но». И за это спасибо в том числе смешным передачам и несерьезному отношению к себе. Все остальные нации, скажем так, не надо всем у себя смеются. Они очень много к чему относятся серьезно. Если человек живет в маленьком городке и у них лучшая кукуруза, он за эту кукурузу готов биться до последней капли крови... Он действительно серьезно ее воспринимает, как часть своего наследия. А мы часто над всем немножко смеемся. «А, опять этот Пушкин, который всем надоел!» Нет зоны, которая сейчас не подвергалась бы такой ревизии. Сейчас нам очень много рассказывают, что на самом деле важно, над чем нельзя смеяться и как мы должны воспринимать ту или иную часть нашего наследия. Но надо ли этому верить? Есть над чем подумать.