Разговор о радикальном авторе требует радикальных подходов, а какой радикализм возможен без любви? При подготовке этого материала редакторы «Горького» Иван Напреенко и Эдуард Лукоянов вспомнили, что больше всего на свете любят две вещи: лесные прогулки и ученые беседы. Поэтому они различными хитростями заманили в лесную чащу Дмитрия Хаустова — автора первой русской биографии Уильяма Сьюарда Берроуза: одного из главных американских писателей XX века, крестного отца киберпанка и индастриала, неистового экспериментатора с языком. И вот что из этого вышло.

Дмитрий Хаустов. Берроуз, который взорвался. Бит-поколение, постмодернизм, киберпанк и другие осколки. М.: Individuum, 2020

Let’s cut-it up and see what it REALLY says.
— William S. Burroughs

Они круглый год резали.
— Виталий Бианки

Лес — это бури березовых листьев с теплыми музыкальными ягодами и ласковыми кольцами ветра. В лесу все меняется: деревья начинают мыслить, а человек становится мебелью.

Мы вышли из электрички на платформе «Ямуга» и отправились в поход, который изменит нас всех. Под ногами похрустывают сухие сучки. Лопочут, хлопая прохладной листвой по разгоряченному лицу, беспокойные, не знающие отдыха осинки.

Мы остановились там, где птицы дышат тяжестью русских елей и осин. Вот виднеется студень болота, легкими почками кукуют деревья. На пригреве — осенние красавцы соловьи, работает дятел, жужжат белые нитки паутины. Шелестит корою лес, тянется вдаль барашек дубравы. Над головой таинственное, притушенное серенькой дымкой небо, под ногами мягко пружинит мох. Вот тут, где ежата свернулись в мотелях родников, и располагаемся на привал. Мы включили диктофон и начали беседу.

Иван Напреенко: Во вступлении к книге вы говорите, что она началась с определенного рода возбуждения и удивления. Не могли бы вы раскрыть этот мотив?

Дмитрий Хаустов: Моя юность выпала на шквальное появление контркультурной литературы на русском языке. Все, что переводил и издавал Кормильцев, я читал, и это просто вышвырнуло меня из комфортного постсоветского мира, размеченного другими типами языка, дискурса.

Этот интерес проходил, потом опять возникал, затем снова проходил. Но мне изначально было понятно, что, если представится случай, я попробую в этом профессионально закопаться. Позже в работе с битниками интереснее всех мне был именно Берроуз как самый сложный, комплексный, загадочный автор.

Они все сложные и интересные, конечно, но Гинзберг — отдельная история, потому что это поэзия, а я не профессиональный филолог. Керуак — замечательный автор, но мне интуитивно он представляется проще и понятнее, чем Берроуз. Берроуз интереснее, потому что дает очень большое пространство для разбега, куда можно подключать много тем. Он оказывал огромное влияние на культуру своего времени, но также времени после него и, соответственно, привнес очень много современных мотивов, которые можно раскручивать сегодня.

Так получилось, что вся бит-культура уже много лет остается у нас на птичьих правах в академической филологии и литературоведении. Она как бы есть, но ее в то же время как бы и нет. На конференциях по англо-американистике меня всегда поражало, в каком призрачном статусе там находятся битники. Их обязательно упоминают в докладах, но докладов, которые были бы посвящены непосредственно им, особо не читают. Как будто предполагается, что и так все о них все знают. Мне эта очевидность показалась обманчивой. И я решил по мере своих не очень совершенных сил какие-то вещи раскрыть.

ИН: У вас есть гипотезы о причинах этих птичьих прав? Ведь в американском контексте все эти писатели, условно говоря, Пушкины с Гоголем...

ДХ: Тут очень много причин. Одна из главных — неудобная тематика, неудобный язык. Вы знаете, что была проблема с переводами подобных литератур в позднесоветское время. Хотя бы сравнить это с попытками перевода гораздо более вегетарианского и рафинированного автора, скажем, Сэлинджера, которого переводила Рита Райт-Ковалева. Английский мат ей приходилось передавать совершенно глупыми фразами вроде «непристойное выражение», «непристойность». Непристойность на хлеб не намажешь, это не дает читателю полного погружения в язык. А что говорить про того же Гинзберга, у которого вас сразу начинают забрасывать такими оборотами, что Рита Райт-Ковалева просто подпрыгивала бы.

Эдуард Лукоянов: Недавно я даже сверял четыре разных перевода «Вопля» Гинзберга, и вижу, что это четыре разных текста. Видно, что по мере погружения в контекст переводчик считывает то одни смыслы, то другие. Что говорить о Берроузе, который создает герметичные, но парадоксальным образом полностью открытые к интерпретациям тексты. Как вам кажется, есть ли у Берроуза изначальный смысл, то, что называют высказыванием, или это все формалистские языковые игры?

ДХ: Сложный философский вопрос. Самая большая проблема заключается в том, как мы вообще себе представляем попытку ответа на него. Что мы должны предположить, чтобы на него ответить?

ЭЛ: Этот вопрос вытекает из того, почему за Берроуза не берутся в академической среде. В академической науке, даже в гуманитарных дисциплинах, философии и литературоведении, исследователю требуется установить некую истину. Быть может, проблема, с которой сталкивается исследователь Берроуза, — сомнение в том, в этом материале изначально заложен смысл?..

ИН: ...изначально заложен или возникает как побочный эффект технологической сборки, как эдакий эффект Кулешова?

ДХ: Это то, о чем я непосредственно пишу: смысл возникает как эффект технологической сборки. Мне кажется, похожее смущение у многих вызывает французская теория. Делез постоянно на Берроуза (и отчасти на Беккета) ссылается и заимствует у него целые идейные комплексы, свою стилистику складок, метафоры «разрыва», «разреза», «прокола», «дыры».

Проблематика трудноуловимой субъективности, неясной инстанции высказывания сближает французскую теорию и литературу типа Берроуза, именно поэтому они находятся в постоянных интерференциях, постоянно пересекаются режутся скрещиваются бороздятся переграждаются перехлестываются лежат XкрестXнакрестX.

Так вот, и то, и другое мы могли бы назвать постмодернизмом. Если бы у меня спросили, что такое постмодернизм в литературе, я бы сразу указал на Берроуза: вот, поглядите, постмодернист par exellence.

В классическом высоком модерне мы предполагаем, что за потоком высказываний стоит некая инстанция смысла. В постмодернистской традиции эта инстанция становится феноменом в потоке феноменов. Поэтому нет автора, нужно говорить о множестве авторов. Берроуз как автор рассеивается на множество Берроузов, смысл рассеивается на множество смыслов. Это самое простое и поверхностное, что мы можем об этом сказать.

Но, делая шаг назад к тому, что смысл у Берроуза является эффектом технической манипуляции с языком, даже более того, с инструментами записи, иицаскиф и яинеджороп оготэ акызя. Яанз отэ овтсьлетяотсбо, ым межом ьтагалопдерп, отч за этой эффектной и шоковой диссеминацией смысла стоит все-таки некоторая авторская стратегия, которая теащарвзов сан к екитамелборп огокосыв амзинредом.

Мы можем сказать, что Берроуз — такой же сложный автор, как «образцово сложный автор» Джойс. Безусловно, у них разные весовые категории, как, во всяком случае,  считалось в культуре XX века. Джойс тоже сложен тем, что вы за ним никогда не угонитесь и не поймете, где он находится — уже на стороне постмодерна или все еще на стороне модерна. С одной стороны, он полностью погружен в диссеминацию смысла, если использовать термины Деррида. С другой стороны, это спокойный и хитрый интеллектуал, у которого есть определенные стратегии, которые мы можем вычленять. Мы понимаем, как он работает. Всякий раз, когда мы понимаем, как человек, «автор», работает, мы можем говорить о том, что старая классическая инстанция авторства контрабандой все-таки проскакивает в постмодернистское поле.

Как бы постмодерн ни пытался выдать себя за что-то радикально новое, продемонстрировать радикальный отрыв от культуры модерна, он все равно оказывается в нее некоторым образом вписан. Причем вписан не только негативно, но и позитивно тоже, через стратегии, через некоторую непосредственную волю к порождению текстов, эффектов, смыслов и так далее.

Поэтому получается, что у нас нет ответа на вопрос «заложен у Берроуза смысл или нет?». Мы оказываемся в затруднении: он и то, и другое. С подобными авторами очень интересно работать именно потому, что мы никогда не можем поставить точку и сказать: «Я докопался до истины: она — вот это». Она всегда ускользает от вас. Погоня, охота постоянно продолжается, удовольствие от интерпретации растягивается.

Мне кажется, мы сегодня будем сходиться на том, что все сложно.

Достали папиросы, закурили. Сладкий голубоватый дым густо окутал три фигуры в мокром от дождя лесу. Только теперь мы заприметили, что уселись прямо рядом с тучной грибницей. И тут, и там повсюду гордо торчали боровики — толстенькие, плотные крепыши. Шляпки у них темно-каштановые. И пахнет от них как-то особенно приятно.

ЭЛ: Раз уже прозвучало слово «постмодернизм», я скажу, что всегда относил Берроуза к полной противоположности постмодерна — к авангарду. Если мы договоримся считать его постмодернистом, то постмодернизм — это в первую очередь радикально-гуманистическая культурная идеология.

ДХ: Гуманистическая?

ЭЛ: Да, на мой взгляд, абсолютно гуманистическая. Это последняя попытка сконструировать гуманизм в новой исторической ситуации. Гуманизм Берроуза проявляется в его сквозных героях — джанки, диких мальчиках, прочих отверженных. Берроуз интересовался и радикалами, в том числе «Черными пантерами», репортажи писал о них. И сейчас мы наблюдаем, как это аукается в реальности, когда вчерашние маргиналы требуют стать мейнстримом.

ДХ: То есть вы утверждаете, что это гуманистический аспект его творчества?

ЭЛ: Да, хотя внешне он кажется радикально мизантропическим и антигуманистическим.

ДХ: Хорошо, допустим, что есть жесткая противоположность между постмодернизмом и авангардом. Но если мы откроем того же Лиотара, причем не самый мейнстрим вроде «Состояния постмодерна», а его письма под названием «Постмодерн в изложении для детей», то там обнаружим, что, по Лиотару, никакого особого постмодернизма не существует, а постмодернизм — это просто авангард. Это эксплицированная, доведенная до предела авангардистская тенденция внутри модерна. А что такое авангардистская тенденция? Это тенденция, которая постоянно движется вперед и преодолевает любые ограничения, любые абсолютизации и так далее.

Если мы представим себе общее движение модерна как поступательное, но постоянно в своем прогрессе пытающееся установить некоторые границы, создать абсолютные смыслы — абсолютный дух, смысл истории, марксистскую интерпретацию истории, — то авангард будет самым ядром этого движения. Оно направлено не на то, чтобы устанавливать абсолютный смысл, а на то, чтобы ломать все смыслы, которые попадаются ему под руку в поисках нового.

Если мы возьмем Деррида, то он похож на заправского авангардиста. Дайте Деррида любой текст, и он покажет, что этот текст плохо слеплен, плохо пригнан, разболтан, можно в зазоры между соединениями текста всунуть абсолютно любые смыслы. При этом Деррида принято считать парадигмальным постмодернистом.

ЭЛ: На мой взгляд, авангард в первую очередь требует разрушения готовой модели мира. Поэтому битники интересуются исламским фундаментализмом, который зарождается одновременно с бит-движением. Деколонизация мусульманского мира происходит, и возникает новый модернизированный ислам в своих самых радикальных формах. Битники наверняка подозревали, что, если этот дискурс победит, их повесят первыми, но им это интересно как радикальная альтернатива действующему глобальному проекту. В этом смысле они, безусловно, авангардисты. С другой стороны, постмодернизм — это все же еще и некоторые крайне консервативные идеологии: правый акселерационизм Ника Ланда или евразийство в том виде, в котором его подает Дугин. Таким образом, у нас получается дабл-байнд: с одной стороны, мы осознаем их, постмодернистов, разрушительный потенциал, с другой — нам очевиден их потенциал консервативный. В итоге мы получаем нечто вроде консервации хаоса.

ДХ: Типа того. Я даже предположил бы, что у этого дабл-байнда есть сторона под названием «Лиотар» и есть сторона под названием «Джеймисон», который как раз гораздо ближе к тому, что вы говорите.

Джеймисон — марксист, он прочитывает постмодернизм через экономическую и социально-историческую детерминацию. Он склонен рассматривать постмодернизм как пространство ницшевских последних людей, финальную стадию развитого капитализма, где человек находится в состоянии плоского, замкнутого на самом себе воспроизводства своих желаний, телесности, поп-культуры. Это очень похоже на ризоматический мир Делеза, который направляется потоками желания. «Что такое поток желания?» — спросит Джеймисон. И ответит: «Понятно, что это чисто коммерческий и поп-культурный поток желания. Это то, что с вами делает реклама, медиа и так далее. Вам постоянно впаривают не сами продукты, а именно желания. Сами продукты не имеют никакого значения».

Да, это дабл-байнд: с одной стороны — Лиотар, который говорит, что постмодерн — это авангард, и мы можем легко найти аргументы в пользу этой точки зрения, с другой стороны — Джеймисон, который скажет, что постмодерн — это не авангард, а капиталистический неолиберальный консерватизм. И он тоже прав. Мало того, что мы можем найти аргументы в защиту позиции Джеймисона, мы те же самые аргументы, которыми защищали Лиотара, берем и используем в защиту Джеймисона.

ЭЛ: Возможно, нам придет на помощь кат-ап — тоже, кстати, абсолютно гуманистическая практика. Для Берроуза язык — одно из средств угнетения.

ИН: Кат-ап — деконструкция как это минимум должна которая человека языка инерции уничтожить угнетает одну преодоление которая институцию

ДХ: захватывает Преодоление нас который некой обывательского дискурса идеологии языка В этом смысле кат-ап — это такой ланцет, которым он разрезает листы, дискурс. -) 70 1H57P00M3H7 058060}|{D3H19I, 0P00}|{13 P380/I00L|11. Мы прорезаем дискурс повседневности, а за ним мы видим пляж, как его видели студенты 1968 года под брусчаткой, видим обещание иной жизни, инаго мiра. 

Берроуз во многом это обещание адресует в будущее, в некоторый отдаленный век совершенствования технологий, когда человеческое тело можно будет менять в самом радикальном виде. Не только дискурсы и наши идеологические позиционирования, наши тексты, но и наша телесность, наше восприятие будут изменяться бесконечным числом способов. Заметьте, Берроуз писал об этом еще до киберпанковского взрыва 80-х, в 70-е. Уже в эти годы в интервью он четко высказывает идеи, которые потом будут подхвачены киберпанком, а в 90-е уже теоретически развиты Ником Ландом со товарищи.

Берроуза интересует радикализация самой потенции изменения человеческого существа. Гуманистично это или нет? Этот вопрос вбрасывает нас в противостояние между трансгуманизмом и антигуманизмом. Все зависит от начальной установки. Трансгуманисты тоже отчасти берроузианцы и делезианцы, которые предполагают, что мы будем изменяться, менять телесность, восприятие, дискурс. Но за этими переменами мы будем удерживать базис изначально данного нам человеческого образа, что «человек — это звучит гордо». Дескать, человек — это высшее существо, которое превосходит других животных. Иными словами, трансгуманизм — видоцентристский проект, который в нашу технологизированную современность втягивает старые жвала гуманизма не из XX века, а с самой зари Просвещения.

Насколько это понравилось бы Берроузу? Я не уверен, что понравилось бы, потому что он бы сразу предложил вам творчески, то есть революционно, с помощью ножниц и канцелярских ножей, поработать с этим самым образом классического человека, которого вы втягиваете в современную технологическую проблематику. Вы ограничиваете потенции изменения тем, что вы уже заранее себя определили. Это во-первых.

А во-вторых, idiots уSSSловная поняли которая NаS теXноLогичесKая и оставиt рассчитали у обраZа не ничего все tomorrow вашего ли пОзИцИи Вы Не кОтОрЫе следа от песке эта не вообще OKAZHETES' на singularity не на наступит что самом NO HUMAN в дЕЛЕ?

Не наивный ли это гуманизм, предполагать, что в точке технологической сингулярности мы сможем сохранить хоть какие-то из наших классических представлений о человеческом существе? Почему мы считаем, что футурошок, техношок оставит место для управления представлениями о себе? Я думаю, Берроуз был одним из первых, кто сиротобло дсзье евс з л л и и ю и.

Полено, на котором мы уселись, показалось нам солдатом на линии соприкосновения, лишившимся цели, ментальным стрелком, бегущим от красной кошки разведенного костра. Прерывисто захрипел радиоприемник: «Прошлой ночью... Ленинград... Слушайте нас, мы — редакция последней газеты... Мы вещаем из ныне пустынных гор. Слушай призыв солнцестояния... Волшебный свет, переливаясь разными цветами, широкой живой лентой развертывается по небу».

ЭЛ: Принято говорить, что главная антиутопия XX века это «1984» Оруэлла, хотя, на мой взгляд, эта книга потрясающа тем, что она потрясающе примитивная. Мне лично кажется, что «Голый завтрак» и последующие тексты Берроуза — вот основные антиутопии столетия. Берроуз гораздо достовернее указал пути, по которым мы идем. Мы идем туда, где настоящими институтами угнетения становятся медицина или, скажем, исправительная система. Не политические партии какие-нибудь, а институты, которые о нас заботятся. 

ИН: 11010000 10111010 11010000 10110000 11010000 10111010 100000 11010001 10000100 11010000 10111000 11010000 10111011 11010000 10111110 11010001 10000001 11010000 10111110 11010001 10000100 100000 11010000 10110110 11010000 10111000 11010000 10111011 11010001 10001100 100000 11010000 10110100 11010000 10110101 11010000 10111011 11010001 10010001 11010000 10110111 100000 11010000 10110110 11010000 10111000 11010000 10111011 100000 11010000 10110001 11010000 10110101 11010000 10110111 100000 11010000 10111111 11010000 10111110 11010001 10000111 11010000 10110101 11010000 10111010 100000 11010000 10111000 100000 11010000 10110110 11010000 10110101 11010000 10111011 11010001 10010001 11010000 10110111?

ЭЛ: И биополитики, и институты, которые повязывают нас мягкой силой.

ДХ: В 1959 году у Берроуза в «Голом завтраке» появляется концепт контроля. Ну, как «концепт»… В кавычках, потому что концепт из него сделали профессиональные люди. У того же Делеза есть небольшая статья «Послесловие к обществам контроля», где он прямо завязывает Берроуза с его «контролем» и тем, что, как писал (по Делезу) Фуко, приходит на смену старым дисциплинарным обществам. А приходит нечто иное, нечто более сложное, интересное, нечто более ужасное. Назовем это «обществом контроля». Оно приходит тогда, когда власть вписана уже не в тело суверена с его карающей дланью и не в четко очерченное пространство тюрьмы или школы, а когда власть просто рассеивается в воздухе. То есть она находится внутри камеры смартфона, с которого вы прямо сейчас читаете этот текст, в коде вашего браузера. Грубо говоря, если в паноптикуме стояла башня, которая наблюдала за заключенными, то теперь эта башня смотрит на нас абсолютно отовсюду.

Неизвестный: добродетель горячая избегай аннигилировать темп мышления непогрешимый новорожденный страх проявления идет неясно с путаницей шагов смерть приносят желтые пятна траншея мозга в сумасшедшем усталом наборе безумные горячие слабые крики ассимилируют разложение бормотания чумное слово в полностью застрявшем нигде никогда нет морального запирания меня деградация в изобилии коварных домов все клетки журнала, что меня убьют, или паров в раскачивающейся коляске в агонии чувствовать один СПИД беспорядок затянувшейся веры в обратное бубонное движение

ДХ: Это действительно очень похоже на то, о чем писал Берроуз, потому что у него контроль рассеян по миру целиком и полностью. Не зря здесь возникает метафора зависимости, метафора наркотика-контроля, потому что наркотик — это власть, которая преследует вас, вы ее принимаете в себя, и она вами управляет, где бы вы ни были. Общество контроля — это власть, которая везде вас преследует, от которой вы не можете отгородиться стеной. Вот в чем дело. Было бы здорово этот сюжет развернуть — в книге я посвятил этому всего несколько страниц. Это только один пример того, как мы можем зафиксировать влияние Берроуза непосредственно на философию. Таких сюжетов может быть очень много.

ИН: Тут еще поворот. Мы уже давно живем внутри мягкой мешанины кат-апа — и ничего, уютно. Все вокруг мигает, нотификации сыплются. Откуда тут взяться эмансипаторному импульсу? Может, Берроуз уже никакой не субверсивный актор, а почтенный пенсионер вселенской интерзоны?

ДХ: Он актор уже просто потому, что на него ссылаются актуальные теоретики — тот же Ланд, — чтобы аргументировать свои теории. Это уже означает, что Берроуз не отработанный архивный материал, хотя это, конечно же, классика, уже давно классическая литература. Мы не можем сегодня всерьез называть его радикальным явлением в области языка и литературы.

При этом классика тоже бывает разной: бывает архивная классика, на которую принято ссылаться для проформы, а бывает классика, которая никуда не уходит и продолжает действовать, — как Джойс, например. Он не устаревает уже просто потому, что никто все еще не прочитал Finnegans Wake, но все должны пытаться это делать. Поэтому Джойс по-прежнему актор. Причем он постоянно на нас воздействует большим гандикапом всех наших жизней и судеб. Книжка Finnegans Wake лежит, и мы знаем, что мы ее не читали, что мы не сможем ее прочитать… Мы понимаем, что что-то произойдет, когда мы ее прочитаем, что наша жизнь изменится, что из этой книги вылезет маленький Тони Роббинс и научит нас существовать на высшем уровне наших сил. Джойс уже этим на нас воздействует.

Берроуз также действует тем, что он никуда не уходил ни из теории, ни из литературы. Обратите внимание, что литература, которая сейчас считается более актуальной, чем Берроуз, например, Дэвид Фостер Уоллес, в плане работы с языком — это гораздо более...

ИН: Тупо.

Человек — это береза, ​​гриб — женщина. Грибы делают в непредвиденных углах, там где происходит становление пальмовой березы. Отвратительная ложь — это комбинация ненависти, горькая сила существования жизни в тайной лилии.

Об этом, прислушавшись к нашему разговору, шептало расстрелянное тело леса. Заяц, робкий богатырь, ломал покой чащи перестуком лап. Мы, три пассажира леса, чувствовали себя громадными, как поезд, мчащийся к фиолетовому городу. Где-то вдалеке собаки переговаривались о стрельбе своих хозяев, скрывавшихся от толп пегих ментов.

Сысой Сысоевич направляет телеграмму в Четвертый отдел: «зверя енота здесь десять штук тчк зверь енот размножается зимней спячке тчк зверь енот ценен как пушнина тчк добыть его позже тчк и все насекомоядные грохот подземный превратят клевету тчк».

ИН: Мы много говорим о сложных вещах, а я хочу поговорить о простом. С точки зрения удобства упаковки в формат биографии Берроуз — удобный персонаж или не очень?

ДХ: «Первая биография на русском языке» — это круто звучит с точки зрения маркетинга, но я к этому спокойней отношусь. Я не считаю, что Биографию (с большой буквы) написал. Я не проводил никаких радикально новых изысканий, в архивы не ездил. Эта работа уже проделана за меня, существует огромное количество авторитетных и хороших книг, множество канонических исследований. Я просто переложил их на русский язык, обобщил и добавил ходы и интерпретации, которые не нашел в классических биографиях, например, увлекательные отношения Берроуза с философией и так далее.

Жизнь Берроуза, в сравнении с жизнью того же Генри Миллера, мне представляется более линейной. У него в литературе сплошные разрывы, а в жизни он все как-то легко проскакивал и шел дальше. Была пара шоковых моментов — вы понимаете, о чем я. Но, в отличие от Миллера, который знал, когда ему в Париж переехать, когда кому руку пожать, Берроуз свою биографию особенно не конструировал, если мы, конечно, не предположим, что он застрелил свою жену специально, ради биографии. Он же вообще человек был своеобразный. Казалось бы, наркоман, радикал, воинственный гомосексуал с ружьем, но при этом довольно тихий, спокойный, адекватный, невероятно интеллигентный и образованный человек. Я уже молчу про последние 15 лет его жизни, когда он уже остепенился, с панками больше не тусил, — там же вообще ничего экстраординарного с ним не происходило. Что, в общем, не удивительно: все силы уходили на то, чтобы экстраординарное творилось в его книгах.

ЭЛ: Панки панками, а странно, что до сих пор мы про Пи-Орриджа не заговорили. Я подумал, что с некоторыми технологическими основами мироощущения Берроуза знаком каждый человек, который слышал хотя бы раз индастриал, хип-хоп или группу «Нирвана».

ДХ: Да. «Нирвана» — не знаю, потому что в плане формы это все-таки такой классический рок-н-ролл, панк-рок.

ЭЛ: Есть два берроузианских вектора. С одной стороны, индастриал, с другой стороны — ранний хип-хоп. И там, и там все построено на милом сердцу Берроуза сэмплировании. То есть люди могут слушать какого-нибудь Тупака и не понимать, что...

ДХ: …это вам не гангста-парадайз, это жесткий техногенный авангард. Мне кажется на самом деле, что, где хип-хоп чуточку усложняется, он уже сам становится индастриалом.

ИН: Берроуз много и с удовольствием работал со своим скрипучим голосом.

ДХ: Да, у него дискография, возможно, даже длиннее будет, чем библиография. Он очень много экспериментировал, записывал — и Дэвид Линч по характеру своих музыкальных опытов в каком-то смысле является его последователем.

То есть влияние Берроуза на музыку всеобъемлюще в первую очередь через практику сэмплирования, которое давно стало абсолютным мейнстримом. Про кино такого сказать нельзя: все-таки мало кто готов рисковать серьезными бюджетами ради чистого визионерства.

ИН: Когда я впервые столкнулся с «Голым завтраком», тем самым — в оранжевой обложке, выпущенным издательством «Глагол», у меня сразу возникло чувство лингвистической неловкости, пресловутый разрыв. Все-таки русский язык слишком медленный, хрупкий, неповоротливый для адекватной передачи берроузовских экспериментов. Как вам переводы Берроуза?

ДХ: Честно признаюсь, ни разу не было такого, чтобы я брал русский перевод Берроуза — и он у меня вызывал дикое отвращение. Чаще такое бывает не с художественными, а с теоретическими текстами, которые сейчас на поток поставлены, как будто везде работает бешеный Google Translate.

Но поскольку Берроуз — это крайне поэтизированная проза, то перевод всегда проблематичен. Если вы хотите усилить удовольствие от бесконечной борьбы с этим сложным текстом, лучше всего держать под рукой оригинал. Я не помню ни одной попытки билингвального издания Берроуза, хотя это классная идея.

ЭЛ: Это будет скорее горький урок, который раскроет, что Берроуза, которого знают читатели русских переводов, на самом деле, нет.

ДХ: С другой стороны, это хорошо. Мы же договорились, что специфика Берроуза в том, что его нельзя знать, что он постоянно ускользает от любого четкого и окончательного знания.

Вдруг справа от нас — это всегда бывает вдруг — вспорхнул рябчик и низко-низко, журча, как пропеллер, крылышками, потянул в еловую глушь. Запел соловей. Мы слушали прекрасную песню, не шевелились. Соловей перестал петь. Мы собрали остатки еды и бросили под куст. А потом завернули в газету скорлупки, хлебные крошки и положили ее в сумку. Стыдно было перед соловушкой оставлять мусор в лесу.

***
Полный плейлист полевых записей, сделанных в ходе нашей поездки, доступен по ссылке.