Ревность как звериный инстинкт, как недостойное собственническое чувство — но и как свидетельство могущества одиночки-романтика: сегодня в нашей рубрике «Всевидящее око русской литературы» Светлана Волошина рассказывает о ревнивцах в произведениях классики, а также о том, почему писатели почти поголовно осуждали это чувство, столь хорошо всем знакомое.

На первый взгляд тема ревности в отечественной литературе кажется необъятной. Это чувство столь распространено, что должно бы закономерно часто фигурировать в литературе. На поверку выходит не совсем так: случаи, когда ревность становится определяющим и поглощающим героя чувством и удостаивается подробного психологического анализа или хотя бы экстенсивного описания, можно пересчитать по пальцам. Упоминаний о ревности, в тот или иной момент ощущаемой героями, правда, много, но ревность эта мимолетна, не занимает героев всерьез и надолго и в основном добавляет лишь (малозначительный) штрих к рельефному портрету героя: ничто человеческое ему не чуждо или, напротив, не стоило поддаваться мелким страстям. Здесь, впрочем, стоит оговориться: обобщение это не касается романтической литературы.

В литературе XVIII века с ревностью все обстояло предельно просто: в классицистических трагедиях ревность была одной из тех страстей, которой мог отдаться правитель вопреки велениям разума, и тем самым продемонстрировать свою «профнепригодность». В известной дилемме «разум или чувство» выбор государственного мужа очевиден, страсти же мешают ему заботиться о благе государства и подданных и неминуемо приводят к гибели кого-то из последних. Такова, например, фабула трагедии «русского Вольтера» (а также «русского Расина») А. П. Сумарокова «Синав и Трувор». «Князь Российский» Синав, «утишив мятеж» в Новгороде, желает сочетаться браком с любимой им Ильменой, дочерью «знатнейшего боярина Новгородского». Ильмена же любит Трувора, брата Синава. Синав, узнав о том, что любимая предпочла ему другого, злится и ревнует, а узнав имя соперника, изгоняет его из Новгорода.

Синав:
Я стражду в муке злой невестою своею.
Скажи мне, Трувор, ты остался тамо с нею,
Не внял ли ты из слов ея любви какой,
Которая б ея разрушила покой?..
Кто тщится все мои утехи погубить,
Тот дерзостью мой гнев стремится возбудить…

Ревность превращает Синава из справедливого монарха в тирана. Разлученные влюбленные кончают жизнь самоубийством; Синав, получив трагический урок, остается навек несчастным. Другое отношение к ревности можно заметить в повестях второй половины XVIII века: отказавшись от «высокого штиля» трагедий, авторы этих прозаических повестей описывают ревность в ситуации забавных анекдотов, похожих на пересказы средневековых фаблио и шванков. Герои этих повестей часто смешны и нелепы в своих мелких будничных страстях, цель автора — уже не воспитать высокое чувство долга в зрителе и читателе, а лишь развлечь его. Такова, например, «повесть» М. Д. Чулкова «В чужом пиру похмелье». Их главные герои — друзья «Попал и Милозор — неубогие нашей империи дворяне». Милозор был холост, а у Попала была жена по имени Прекраса. Описание характеров и страстей (в том числе и ревности) в повести сугубо апсихологично и объясняется происками «чертей»:

А как известно, что в древние времена черти были великие смельчаки и непосредственные нахалы, то некто из оных для разгулки замешался в сие дело, начал дурно и кончил нехорошо…

Миловзору понравилась «крепостная девка» Попала, которая, однако, отчего-то не поддавалась на уговоры влюбленного, «которого сердце раздроблено было стрелами сея красавицы». Попал решил помочь в беде другу, предложив заставить крепостную принять ухаживания Миловзора — лаской или употребив «в сем случае господскую власть» и принудив «ее силою». (В скобках отметим, что автору последний способ вовсе не кажется чем-то нехорошим: каждый из действующих лиц находится строго в рамках сословной этики). По уговору девка должна прийти на тайное свидание ночью в темную беседку, где под видом ее хозяина будет дожидаться влюбленный Миловзор.

Однако «устрашенная прелестница», вынужденно согласившись, рассказала все госпоже. (Здесь опять не удержусь и процитирую авторскую ремарку: «А правда или нет, что она так много сожалела о своем целомудрии, того я и сам не знаю. Кажется мне, что всякая взрослая девушка охотно согласится поамуриться в темной беседке…», — делится Чулков нормами бытовой морали XVIII века). Госпожа же ожидаемо заревновала:

Прекраса, услышав сие, пришла в превеликое огорчение: бешенство овладело ее сердцем и наполнило ее ненавистью к мужу, вот ему поверить должно без всяких отговорок, потому что ревность все в состоянии сделать из женщины. Пришед опять в прежнее чувство, благодарила она свою девку от искреннего сердца и обещала ей награждение, а мужу вознамерилась мстить за его неверность. И так приказала она мнимой своей совместнице куда-нибудь на время спрятаться, а сама пошла на назначенное свидание.

Тайное свидание состоялось, к «превеликой радости» обоих его участников. Ревность здесь не привела ни к каким дурным последствиям, «Прекраса и Милозор остались в выигрыше, а Попал, желая услужить другу, проиграл свое собственное», — радостно заключил автор, обойдясь без морали.

Проведя поиск ревнивцев обоего пола в русской литературе XIX века, можно с немалой долей достоверности сказать: главные герои предаются всепоглощающей ревности относительно редко. Ревность явно считается авторами низменным, постыдным чувством, недостойным не просто развитого и разумного человека, но и человека вообще. Однако прежде всего стоит упомянуть о серьезном исключении — о литературе романтического направления с ее культом сильного независимого героя, обладающего своей, «альтернативной» этической системой. В этой системе ревность может не иметь отрицательных коннотаций, напротив, являясь свидетельством силы и масштаба чувств романтического одиночки. Таков Арбенин в «Маскараде» М. Ю. Лермонтова: заподозрив жену в неверности, он из титанической ревности потчует ее отравленным мороженым, и невинная Нина умирает.

Арбенину в «Маскараде», как и полагается герою романтического произведения, чужды радости и волнения «толпы», он презирает законы и обычаи общества, в котором живет. В Нине он обрел любовь, но даже подозрение в обмане приведет к фатальным последствиям. Арбенин отвергает даже мысль о прощении:

Чинов я не хотел, а славы не добился.
Богат и без гроша был скукою томим.
Везде я видел зло и, гордый, перед ним
Нигде не преклонился.
Все, что осталось мне от жизни, это ты:
Созданье слабое, но ангел красоты:
Твоя любовь, улыбка, взор, дыханье…
Я человек: пока они мои,
Без них нет у меня ни счастья, ни души,
Ни чувства, ни существованья!
Но если я обманут… если я
Обманут… если на груди моей змея
Так много дней была согрета, — если точно
Я правду отгадал… и, лаской усыплен,
С другим осмеян был заочно!
Послушай, Нина… я рожден
С душой кипучею, как лава,
Покуда не растопится, тверда
Она, как камень… но плоха забава
С ее потоком встретиться! тогда,
Тогда не ожидай прощенья —
Закона я на месть свою не призову…

Нине не в чем себя упрекнуть (кроме того, что была в маскараде), но Арбенин действительно неумолим: «О, перестань. ты ревностью своей / Меня убьешь. Я не умею / Просить, и ты неумолим. но я и тут / Тебе прощаю», — говорит несчастная жертва светских интриг и мужниной ревности.

Как известно, первые две редакции «Маскарада» цензура (эхо мнения начальника Третьего отделения Бенкендорфа) не пропустила, и Лермонтов создал третью, «приличную». Дух романтизма в «Арбенине» (название также было изменено автором) заметно ослаблен: Нина не отравлена, а лишь подверглась мистификации, а сам Арбенин — по сравнению с предыдущими редакциями — почти и не ревнует (хотя теперь причина есть).

Совсем иную трактовку романтического героя-ревнивца предлагает А. С. Пушкин в поэме «Цыганы». Правда, принадлежность этой поэмы к романтическому направлению довольно сомнительна (по крайней мере, дискуссионна): Алеко уже не титанический герой, чей мощный разум и страсти возносят его над толпой — напротив, это страсти поработили его: «Но боже, как играли страсти / Его послушную душой!». Одной из этих страстей и стала ревность — Алеко, бежавший от «неволи душных городов», признает цыганскую свободу только наполовину, для себя, и отнимает ее у других. Не выказывает он и величия романтического злодея, превращаясь в «старого мужа, грозного мужа», мужа, который «ревнив и зол»: обнаружив ночью, что «его подруга далека», Алеко идет на поиски Земфиры:

Он с трепетом привстал и внемлет…
Всё тихо — страх его объемлет,
По нем текут и жар и хлад;
Встает он, из шатра выходит,
Вокруг телег, ужасен, бродит;
Спокойно всё; поля молчат <…>
Могила на краю дороги
Вдали белеет перед ним…
Туда слабеющие ноги
Влачит, предчувствием томим,
Дрожат уста, дрожат колени,
Идет… и вдруг… иль это сон?
Вдруг видит близкие две тени
И близкой шепот слышит он —
Над обесславленной могилой…

Почти вся последующая литература XIX века безусловно и однозначно ревность осуждает: ревности в «реалистической» литературе предаются герои если и не однозначно отрицательные, то явно неприятные. Таков, например, Юлий Капитоныч Карандышев в пьесе А. Н. Островского «Бесприданница». Симпатии у читателя он не вызывает, хотя вроде бы продолжает литературную вереницу «маленьких людей», которых гуманистическая традиция призывает жалеть. Карандышев начинает ревновать Ларису Дмитриевну уже во втором действии, когда становится известно о приезде ее бывшего возлюбленного. Несмотря на то, что ревность его вроде бы имеет основания (Лариса продолжает любить Паратова), Карандышев так недобр, ограничен и мелочен, что его даже не жаль:

А барин-то, я слышал, промотался совсем, последний пароходишко продал. Кто приехал? Промотавшийся кутила, развратный человек, и весь город рад. Хороши нравы!

— комментирует он приезд соперника. Ради справедливости стоит отметить, что хорош же и его соперник: Паратов самодовольно и так же мелочно дразнит Карандышева, убедившись в любви Ларисы.

Паратов (Карандышеву). Вы не ревнивы?
Карандышев. Я надеюсь, что Лариса Дмитриевна не подаст мне никакого повода быть ревнивым.
Паратов. Да ведь ревнивые люди ревнуют без всякого повода.
Лариса. Я ручаюсь, что Юлий Капитоныч меня ревновать не будет.
Карандышев. Да, конечно; но если бы…
Паратов. О да, да. Вероятно, это было бы что-нибудь очень ужасное.

Финальная реплика Карандышева («Так не доставайся ж ты никому!») выдает предельную степень не любви, а ревнивого эгоизма.

Еще менее симпатичным лицом (но, безусловно, великим художественным образом) выступает купчиха Катерина Львовна из «Леди Макбет Мценского уезда» Н. С. Лескова. Потеряв любовь мужчины, ради которой шла на преступления, она убила и соперницу:

Катерина Львовна вся дрожала от холода. Кроме холода, пронизывающего ее под измокшим платьем до самых костей, в организме Катерины Львовны происходило еще нечто другое. Голова ее горела как в огне; зрачки глаз были расширены, оживлены блудящим острым блеском и неподвижно вперены в ходящие волны… Еще минуту — и она вдруг вся закачалась, не сводя глаз с темной волны, нагнулась, схватила Сонетку за ноги и одним махом перекинулась с нею за борт парома.

Интересно, что при описании случаев предельной, всепоглощающей ревности авторы нередко пользуются анималистическими сравнениями. Герой, позволивший ревности завладеть собой, теряет свою человеческую природу, действует исключительно исходя из звериных инстинктов или вовсе описывается как «неживой», т. е. утративший душу. Так, в цитированном выше финале повести Лесков пишет, что Катерина Львовна «шла совсем уж неживым человеком». Чуть выше он упоминает о «простом человеке», который в критических обстоятельствах «спускает… на волю всю свою звериную простоту». «Леди Макбет» нарушила все человеческие законы: убила свекра, мужа, беззащитного маленького племянника; увидев же собственного новорожденного младенца, «она только сказала: „Ну его совсем!”» — и тем самым покинула мир людей с его писаными и неписаными законами. Любопытно, что «зверем» назван и ревнивец Арбенин в упомянутом уже романтическом «Маскараде» («Глядит ягненочком — а право, тот же зверь»). Реалистическая традиция сравнения сильных страстей со звериными наследовала романтической, но изменила знак на противоположный.

Эта связка ревности как проявления звериного начала, противопоставленного началу человеческому, детально разрабатывается и Л. Н. Толстым. В эпилоге «Войны и мира» Наташа Ростова-Безухова «до такой степени опустилась, что ее костюмы, ее прическа, ее невпопад сказанные слова, ее ревность — она ревновала к Соне, к гувернантке, ко всякой красивой и некрасивой женщине — были обычным предметом шуток всех ее близких». Шутки шутками, но цитата эта близко соседствует с другой: «Теперь часто видно было одно ее лицо и тело, а души вовсе не было видно. Видна была одна сильная, красивая и плодовитая самка». Как известно, это описание Наташиной трансформации сделано с явным авторским одобрением, и здесь ревность выступает как невинная и даже милая черта героини, сознательно отказавшейся от своей ипостаси существа социального и разумного в пользу животно-семейной.

Отчаянно (и совершенно неразумно) ревнует Вронского и Анна Каренина — в тот несчастный период их отношений, что стал финишной прямой, ведущей к ее самоубийству. Здесь ситуация при всей своей трагичности схожа с Наташиной: Анна лишена и социальной среды, и настоящего (то есть, опять же, социально одобренного и приемлемого) материнства, у нее нет профессиональных или творческих интересов (во время путешествия по Италии Вронский и Анна пришли знакомиться с русским художником, который опытным взглядом определил, что они «должны были быть знатные и богатые русские, ничего не понимающие в искусстве»). Человеческое все более явно покидает Каренину, и она сосредотачивается на животном (которое здесь выражается во внесемейной любви к мужчине), в том числе и ревности.

Для нее весь он, со всеми его привычками, мыслями, желаниями, со всем его душевным и физическим складом, был одно — любовь к женщинам, и эта любовь, которая, по ее чувству, должна была быть вся сосредоточена на ней одной, любовь эта уменьшилась; следовательно, по ее рассуждению, он должен был часть любви перенести на других или на другую женщину — и она ревновала. Она ревновала его не к какой-нибудь женщине, а к уменьшению его любви. Не имея еще предмета для ревности, она отыскивала его. По малейшему намеку она переносила свою ревность с одного предмета на другой. То она ревновала его к тем грубым женщинам, с которыми, благодаря своим холостым связям, он так легко мог войти в сношения; то она ревновала его к светским женщинам, с которыми он мог встретиться; то она ревновала его к воображаемой девушке, на которой он хотел, разорвав с ней связь, жениться. И эта последняя ревность более всего мучала ее, в особенности потому, что он сам неосторожно в откровенную минуту сказал ей, что его мать так мало понимает его, что позволила себе уговаривать его жениться на княжне Сорокиной.

Критического градуса животная ревность достигает в толстовской же «Крейцеровой сонате». Это не только жестокий антисемейный памфлет, но и энциклопедия ревности, причем здесь ярко выведена важная деталь: для чувства дикой, подавляющей ревности совершенно необязательна любовь. Позднышев признается попутчику (и читателям), как быстро после женитьбы осознал, что любви нет и не было, а есть лишь животная страсть. При (полностью осознанном) отсутствии любви он ощущает весь спектр ревности и ее токсичность: ревность как яд разлагает разум и отравляет каждую минуту жизни.

Сколько раз я так мучался, — говорил я себе (я вспоминал прежние подобные припадки ревности), — и потом все кончалось ничем. Так и теперь, может быть, даже наверное, я найду ее спокойно спящею; она проснется, обрадуется мне, и по словам, по взгляду я почувствую, что ничего не было и что все это вздор. О, как хорошо бы это! — «Но нет, это слишком часто было, и теперь этого уже не будет», — говорил мне какой-то голос, и опять начиналось. Да, вот где была казнь! Не в сифилитическую больницу я сводил бы молодого человека, чтобы отбить у него охоту от женщин, но в душу к себе, посмотреть на тех дьяволов, которые раздирали ее! Ведь ужасно было то, что я признавал за собой несомненное, полное право над ее телом, как будто это было мое тело, и вместе с тем чувствовал, что владеть я этим телом не могу, что оно не мое и что она может распоряжаться им как хочет, а хочет распорядиться им не так, как я хочу.

Пожалуй, при всех возможных претензиях к эстетической стороне этого романа рефлексия о ревности и ее анализ — одни из лучших в мировой литературе. Ревность — собственническое чувство, и зараженный им обречен на мучительную безысходность: зазор между жаждой полного права над телом другого человека и его чувством, и физическая невозможность этого полного обладания и полноценного контроля над ним — непреодолимы. Эта безысходность ревности и мучительность ее переживания, с одной стороны, и ее унизительность для каждого разумного человека, с другой, стали одной из причин появления программных романов, своеобразных эмоциональных утопий. В них вопрос о ревности (точнее, о необходимости от нее избавиться) стал составной частью вопроса о выстраивании любовных отношений на разумных основах.

В отличие от хаоса «традиционной» любви и брака, базой которых обычно становились или случайные, мимолетные чувства, или выбор старших родственников, или соображения денежной выгоды, отношения разумных «новых» людей с самого начала строились по разработанным ими же правилам. Эти правила (в теории) регулировали жизнь так, чтобы избежать в браке и низких деструктивных страстей (среди них и ревности), и бытовых неудобств. Одним из первых таких произведений, впрочем, открыто ориентировавшимся на «Жака» Жорж Санд, стала повесть А. В. Дружинина «Полинька Сакс».

Константин Сакс (предтеча Штольца из «Обломова»), хоть «и стар и дурен» (ему уже 32 года!), но умен, образован и рационален. Не совсем понятно, что стало побудительной причиной его женитьбы на 19-летней Полиньке, отличавшейся предельной инфантильностью. Он пишет другу о любви к Полиньке, однако ее чересчур детская красота его раздражает. Так или иначе, Сакс решил воспитать ум и эстетический вкус в жене, вырастить из нее себе помощницу и единомышленницу, а главное — сделать их брак образцом разумных взаимоотношений. Полинька, впрочем, не подавала ни надежд, ни каких-то склонностей к тому, чтоб ее воспитывали в «нового человека», и с самого начала действовала как раз вопреки всяким разумным основаниям. Идеи мужа о разумном и гармоничном браке казались ей дикими, а его рассуждения о ревности — и вовсе обидными.

А что за холодный человек этот Костя! Раз он довел меня до слез. Я как-то неловко тронула его пальцем, он вздрогнул весь.
— А! Ты ревнивый! — сказала я шутя.
— Да и какой еще ревнивый! — отвечал Костя.
— Скажи же мне, что б ты сделал, если б я тебе изменила?
— Э! Кто нынче изменяет!
— Ну, если бы?
— Как бы изменила? Из прихоти?
— Из прихоти! Разве нельзя представить, что я влюбилась бы в кого-нибудь из твоих приятелей?
— Очень бы влюбилась?
— Да, на всю жизнь, навек, без ума и без памяти.
Глаза его сверкнули так страшно, что я было струсила.
— На что же мне жена без ума и без памяти? Я бы поцеловал тебя и уехал куда-нибудь подальше.
— Ну, а ему-то что же?
— Он-то чем виноват?
Я заплакала, как ребенок: такая холодность хоть кого взбесит. Насилу Костя мог меня успокоить. За что же мог бы он драться на дуэли?

Старая игра в Галатею и Пигмалиона не сработала: Полинька влюбилась в молодого человека, чьи слова и действия полностью совпадали с ее воображаемым идеалом любящего мужчины. Сакс, в соответствии с программным «Жаком», самоликвидировался, устроив развод и «уступив поприще» счастливому пылкому сопернику. Отсутствие дурных страстей и ревности не сделало, впрочем, никого счастливыми: в припадке благодарности Полинька оценила величие души Сакса и умерла от чахотки.

Если Дружинин в своей повести все же придерживался каких-то реалистических принципов (Затея Сакса ожидаемо потерпела крах), Н. Г. Чернышевский в своей эмоциональной утопии «Что делать?» был последователен до конца — и выстроенный его «новыми людьми» принцип общежития был успешен. Программное отношение к ревности в романе высказывает резонер Рахметов — alter ego и Лопухова, и автора («Выслушай все, что тебе будет говорить Рахметов», — внушает Лопухов в записке к Верочке, а автор — читателям, не надеясь на их догадливость):

— Вы не признаете ревности, Рахметов?
— В развитом человеке не следует быть ей. Это искаженное чувство, это фальшивое чувство, это гнусное чувство, это явление того порядка вещей, по которому я никому не даю носить мое белье, курить из моего мундштука; это следствие взгляда на человека как на мою принадлежность, как на вещь… Где ж вы после этого отыщете нравственную пользу ревности?
— Да ведь мы с ним (с Лопуховым — С. В.) сами всегда говорили в этом духе.
— Вероятно, не совсем в этом, или говорили слова, да не верили друг другу… иначе как же вы мучились бог знает сколько времени? и из-за чего? Из-за каких пустяков какой тяжелый шум! Сколько расстройства для всех троих, особенно для вас, Вера Павловна! Между тем как очень спокойно могли бы вы все трое жить по-прежнему, как жили за год, или как-нибудь переместиться всем на одну квартиру, или иначе переместиться, или как бы там пришлось, только совершенно без всякого расстройства и по-прежнему пить чай втроем, и по-прежнему ездить в оперу втроем. К чему эти мученья? К чему эти катастрофы? и все оттого, что у вас, благодаря прежнему дурному способу его держать вас неприготовленною к этому, осталось понятие: «я убиваю его этим», чего тогда вовсе не было бы…

Совершенно особо выглядит и интерпретируется ревность в текстах Ф. М. Достоевского. Среди его героев также немало ревнивцев, самые страстные и в определенном смысле последовательные из которых — Павел Павлович «Вечный муж» Трусоцкий и Парфен Рогожин из «Идиота». Ревность этих героев Достоевского неотделима от любви и решена в своеобразном ключе: ревнивцы любят свой предмет так сильно, что порой переносят эту невыносимую любовь и на соперника, в итоге переходя от ненависти к нему до любви и обратно. Рогожин признается князю Мышкину:

— Я, как тебя нет предо мною, то тотчас же к тебе злобу и чувствую, Лев Николаевич. В эти три месяца, что я тебя не видал, каждую минуту на тебя злобился, ей-богу. Так бы тебя взял и отравил чем-нибудь! Вот как. Теперь ты четверти часа со мной не сидишь, а уж вся злоба моя проходит, и ты мне опять по-прежнему люб. Посиди со мной…

Правда, во время того же разговора ревнивая ненависть берет в Рогожине верх — и вновь проходит, после чего мы видим известную сцену обмена нательными крестами и благословения князя Мышкина впавшей в детство матерью Рогожина.

Трусоцкий же из рассказа «Вечный муж», вспоминая о том, как любовник его жены жил в их провинциальном городе в течение года, признается:

— Я вас любил, Алексей Иванович… и весь тот год в Т. любил-с. Вы не заметили-с, — продолжал он немного вздрагивавшим голосом, к решительному ужасу Вельчанинова, — я стоял слишком мелко в сравнении с вами-с, чтобы дать вам заметить. Да и не нужно, может быть, было-с. И во все эти девять лет я об вас запомнил-с, потому что я такого года не знал в моей жизни, как тот. (Глаза Павла Павловича как-то особенно заблистали). Я многие ваши слова и изречения запомнил-с, ваши мысли-с…

В какой-то момент эта неразрешимая дилемма любви и смертельной ненависти и мучительное ревнивое чувство приводят к попытке убийства. Трусоцкий нападает на бывшего любовника своей жены, причем после того как накануне буквально спас последнего от печеночной колики. Нервный Вельчанинов вовремя проснулся и тем самым спас себе жизнь:

…Он схватился с постели, бросился с простертыми вперед руками, как бы обороняясь и останавливая нападение, прямо в ту сторону, где спал Павел Павлович. Руки его разом столкнулись с другими, уже распростертыми над ним руками, и он крепко схватил их; кто-то, стало быть, уже стоял над ним, нагнувшись… Вдруг что-то ужасно больно обрезало ему ладонь и пальцы левой руки, и он мгновенно понял, что схватился за лезвие ножа или бритвы и крепко сжал его рукой…

В отличие от Трусоцкого, Рогожин совершает убийство, но не соперника, а любимой им женщины — к несчастью Настасьи Филипповны или же, напротив, в соответствии с ее мрачным планом: по проницательным словам ее будущего убийцы, она «потому-то и идет за меня, что наверно за мной нож ожидает!»

Вряд ли есть еще какое-либо человеческое чувство, которое так единодушно (снова упомяну исключение в виде романтиков) и так безоговорочно осуждалось бы русскими авторами XIX века. Ревность дурна, недостойна и, будучи доведена до своего логического предела, монструозна, говорят они читателю. Возможно, в этом очевидном посыле в очередной раз проявляется нормативная функция нашей классической литературы даже в ее реалистической (снова позволю себе здесь заслуженно опальный термин) ипостаси.

В жизни редко кому удавалось избежать постыдного, но сильного чувства ревности, и вся вереница литературных ревнивцев — от начала литературы светской и до конца литературы классической — мягко намекает читателю: ревнивцы мелочны, неприятны и некрасивы. Читатель, не будь как Карандышев и купчиха из Мценского уезда. Читатель и не хочет. Но, увы, эпилог цитировавшихся выше «Цыган» справедлив и провиденциален равно для всех: «И всюду страсти роковые, / И от судеб защиты нет».