© Горький Медиа, 2025
Александр Бикбов
13 октября 2026

Расколдовать эффект Фуко

Александр Бикбов — к столетию французского мыслителя

Collège de France / BnF

К столетию Мишеля Фуко социолог Александр Бикбов разбирает условия, в которых стало возможным невероятное сочетание интеллектуального стоицизма и социального эпикурейства, свойственное французскому философу, — и приходит к выводу, что посмертная демистификация этой фигуры не столько лишает ее магии «гениальности», сколько возвращает надежду на то, что критически мыслить могут не только обитатели парижских олимпов.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Жизнь произведения после смерти автора

Что остается после смерти мыслителя? Анекдоты. Молодой сотрудник дипмиссии спешно покидает Варшаву, когда объект его увлечения завербован польским ГБ, а двадцатью годами позже возвращается туда за рулем гуманитарного конвоя для профсоюзного движения «Солидарность». Впервые принимает ЛСД посреди американской пустыни под музыку Штрауса. Опрокинутый автомобилем на парижской мостовой, эйфорически предвкушает смерть. Предоставляет свою квартиру для встреч заключенных и группе за легализацию абортов. До крови дерется с полицией. Настаивает на тайне своего смертельного ВИЧ-диагноза. Запрещает посмертные издания.

Фуко повезло больше. Во-первых, 100 лет прошло не с его смерти, а пока только с рождения. Мы читаем элегантно парадоксальную аналитику Фуко, и читаем увлеченно. Во-вторых, и главных, его ближний круг взял на себя титаническую работу посмертной пересборки корпуса произведений, обеспечив тому уже четыре повторных рождения и нашего читательского внимания. Первым уже через 10 лет после смерти Фуко было издано (а чуть позже переиздано) почти все когда-либо публично им «сказанное и написанное» (Dits et écrits). Это подтолкнуло исследователей к тому, чтобы вплотную заняться интеллектуальной биографией автора, провозгласившего тезис о смерти автора.

С конца 1990-х, конкурируя с пиратскими изданиями и тонко обыграв запрет, ясно обозначенный в завещании, наследники приступили к публикации курсов в Коллеж де Франс. Благодаря новым 13 томам, выходящим на протяжении всех 2000-х и 2010-х, и прежде всего одному из них («Безопасность, территория, население»), на интеллектуальной авансцене изобретателя дисциплинарной власти и телесного принуждения сменил тонкий аналитик правительности (gouvernementalité) — поощрения управляемых к согласию. Эта серия задала парадигму успеха не только «позднего Фуко», но и двух других ключевых интеллектуалов «поколения 1968-го», чьи курсы были выпущены в том же полном формате: Ролана Барта и Пьера Бурдье.

В 2018 году был сенсационно издан четвертый и последний из написанных, но остававшийся в архивных коробках томов «Истории сексуальности», — «Признания плоти». Здесь Фуко опять предстал в новом свете, перейдя от техник контроля тел и поощрения сексуальности, легших в основу двух первых томов, к техникам христианской исповеди и совести. Наконец, когда спутник Фуко Даниэль Дефер после долгих и болезненных переговоров сумел продать его архив Национальной библиотеке Франции, почти столь же долго рассчитывавшей бесплатно получить это «национальное достояние», издательская эстафета перешла из ближнего круга к более широкому. Спустя еще десятилетие после передачи архива часть 37-тысячного корпуса записей и документов разобрана и оцифрована. Сегодня можно узнать, какие книги стояли на полках квартиры Фуко и Дефера и что именно Фуко выписывал из прочитанного. А коробка № 53 почти наверняка обещает в будущем публикацию пересобранной из заметок книги Фуко по истории живописи и цвета — теперь уже с почти гарантированным нарушением его последней воли. Несмотря на этическую двусмысленность некоторых изданий, редкий интеллектуал и большой исследователь не пожелал бы подобного переоткрытия своих изобретений через каждые десять лет после смерти.

Вместе с тем Фуко по-прежнему интригует не только сделанными им открытиями, но и шансом повторно ответить на вопрос о самой возможности продуктивного критического мышления. Его мысль ярче и острее отзывается прежде всего у тех читателей каждого следующего поколения, кто желает что-то привнести в окружающий мир или изменить его к лучшему. Дело в том, что большая часть сказанного и написанного Фуко имеет отношение к нам самим — произведениям или протагонистам отношений власти. А значит, нас притягивают не только фигуры мысли Фуко, но и сама фигура мышления, облеченного в форму жизненных (властных) обстоятельств.

Как, на каких условиях отчаянно изобретательный и сомневающийся в принятых истинах, но уязвимый и сомневающийся в себе очкарик сумел так долго удерживаться в восходящих потоках воображения и критики, не растворясь в литературности, не влипнув в компромиссы с тяжеловесной институцией, не лишившись остроты взгляда? Воспроизводим ли (хотя бы отчасти) этот опыт в нынешних — наших — обстоятельствах, перегруженных все более настоятельными требованиями институциональной цензуры и самоцензуры, побуждением к плоской продуктивности и подотчетности, вписанным в назойливые «эффективные контракты», вынужденной миграции, географической или внутренней, вызванной катастрофическими конвульсиями политических элит? Вопрос звучит почти незаконным в этой узаконенной рутине, которая неумолимо воспроизводит себя в перехлесте нескольких войн и волн миграции, захвативших уже не символически меченые среды политактивистов и обитателей приграничных зон, а куда более широкие и прежде благополучные интеллектуальные группы, к которым принадлежал и сам Фуко. К которым принадлежим все мы.

В поисках ответа его фигура предстает фрагментированной, распадающейся на мало связанные между собой ролевые модели: торжествующий интеллектуальный герой, экспериментатор на пределе возможного, почти карикатурный типаж столичной богемы, скромный интеллектуальный аскет, смелый политический активист, сгусток уязвимости, эпикуреец изысканной трансгрессии. Какая комбинация этих фрагментов дает искомый «эффект Фуко»?

Наиболее известные реконструкции его интеллектуальной биографии часто выводят на первый план «экзистенциальные» измерения опыта, которые прямо увязываются с содержанием открытий. Такой подход показательно резонирует с фигурой Фуко. Здесь и тяжелое принятие своей гомосексуальности в далеком от радужных тонов окружении, которое проходит через депрессивные и суицидальные фазы. И болезненный период психиатрической госпитализации и изоляции в годы учебы, давший импульс критическому осмыслению медицинской власти. И эксперименты с собственным телом вне норм и конвенций, которые предлагают точку отсчета в аналитике нормативной сексуальности. Интеллектуальный нонконформизм Фуко был тесно вплетен в его проживание уязвимости — состояния, которое Джудит Батлер прямо связывает с нашей открытостью к познанию. Но так же очевидно, что далеко не любой подобный опыт ведет дорогой научных свершений.

Другой и менее заметной составляющей авторской формулы Фуко была его трудовая дисциплина. И это не мое ироническое подмигивание советскому стилю. Спутник Фуко Даниэль Дефер рассказывал, что Мишель с давних пор критиковал богемно-верхолетское отношение к знанию, которое увязывает письмо с одним только вдохновением. Он считал, что интеллектуальная работа нуждается в заводской дисциплине. Поэтому последовательно придерживался принципа восьмичасового рабочего дня, проводя эти часы в библиотеках, занимаясь конспектированием, составлением заметок и выписок. Он систематически перенастраивал себя как интеллектуальную машину — о чем свидетельствует плотность и объем архива, во многом состоящего из выверенных заготовок к выступлениям и публикациям. В апогее славы он страдал, когда многочисленные приглашения, звонки, просьбы об участии в кампаниях политической солидарности слишком настойчиво вмешивались в этот планомерный рабочий ритм.

Три составные части

В такой комбинации уязвимости и самодисциплины есть повторяющийся момент, своего рода punctum, который указывает нам на третье, еще глубже замаскированное измерение «эффекта Фуко». Он прямо рифмуется со строкой в завещании — запретом на посмертную публикацию неопубликованного.

Все свои книги Фуко писал по два раза. Первая версия в значительном объеме инкорпорировала выписки, цитаты, обобщения материала — результаты восьмичасовых библиотечных дней. Это был продукт «нормальной науки», тот, что видит свет у большинства ученых. Фуко же, закончив рукопись, откладывал стопку листов в сторону и, больше не заглядывая в них, начинал с чистого листа следующий текст — ту же книгу, которая имела мало общего с предыдущим вариантом. Именно эти, вторые версии (и только они) известны нам как образцы мысли и стиля, элегантно атакующие власть, сексуальность, субъективность Запада. После отправки финального текста в издательство все подготовительные записи и черновики он обычно уничтожал. Лишь случай и прозорливость Даниэля Дефера позволили сохранить дома рукопись «Признаний плоти», которую Фуко собирался уничтожить перед той самой поездкой в Польшу в 1982 году, опасаясь несчастного случая или ареста.

Дефер объяснял почти наваждение — нежелание оставлять следы предварительной работы — двояко. С одной стороны, Мишель был человеком диалога и считал, что издание после смерти теряет смысл: диалог прекращается. С другой, критическим поворотом к неизбывному неврозу автора стал опыт подготовки французского издания Ницше (1967), в котором Фуко участвовал вместе с Жилем Делезом. Работа над рукописями происходила одновременно с детальным и шокирующим погружением в первое немецкое издание «Воли к власти», которое сестра Ницше Элизабет произвольно составила из фрагментов и заметок. Она показала, как легко можно исказить и переиграть мысль уже безмолвного мыслителя. Такая щепетильность и стремление к контролю над собственным высказыванием, конечно, задействовала нервный узел дисциплины и уязвимости. Однако punctum здесь в ином. И он особенно контрастно проступает на фоне всеобщей сегодня пролетаризации интеллектуальной и академической работы. Какой ресурс свободного времени мог позволить исследователю писать книгу за книгой повторно, с чистого листа?

Чтобы понять это, нужно обратиться к той стороне его жизни, которая нередко остается в тени интеллектуальных биографий, — внимательнее вглядеться в детали его институциональной карьеры. В 1951 году, по окончании Высшей нормальной школы, Фуко успешно (и блестяще) сдает agrégation, сложнейший экзамен, который включает задания по философии, истории, литературе и мертвым языкам. Как и любой другой обладатель этой степени, Фуко получает пожизненный статус государственного служащего и гарантии занятости. Обладателя такой «мандаринской» степени французское государство обязывается трудоустроить преподавателем лицея. Он может участвовать и в конкурсах на университетские должности, но в случае неуспеха вернуться в среднюю школу, как и поступают многие agrégés.

Карьерный путь Фуко был отмечен целой чередой атипичностей, которая началась со второстепенной, но показательной детали. Годом ранее он провалил экзамен agrégation, получив 29-е место при 15 проходных. Из воронки жестокой депрессии ему на этот раз помог выбраться Луи Альтюссер, недавний agrégé и официальный репетитор заведения, помогший разбитому и униженному Мишелю подготовиться к новой попытке. Очевидно, что симпатия и интеллектуальное покровительство Альтюссера не родились на пустом месте. Он был покорен блестящим умом Мишеля, очевидным уже в ранние студенческие годы. Впоследствии — заходит ли речь о его университетской, или дипломатической карьере — покровителями и поручителями выступают известнейшие философы, эпистемологи и антропологи Жан Ипполит, Жорж Кангийем, Жюль Вюйемен и Жорж Дюмезиль. То, что Фуко «везет» с интеллектуальными крестными, — не столько результат случая или слепой удачи, сколько закономерный эффект его прохождения через институциональный канал, перенасыщенный тщательно отобранными интеллектуальными кадрами. Со всеми своими патронами он знакомится в Высшей нормальной школе, или те передают друг другу долг покровительства как участники элитного интеллектуального клуба.

Во Франции 1950–1960-х такая механика престижных поручительств за сценой не менее престижных конкурсов вовсе не сенсационна. Некоторые ее формы сохраняются во французской госслужбе и по сей день. Не менее важно здесь то, что подобная кооптация в клуб разворачивается на фоне пожизненных карьерных гарантий. Институциональная система берет на себя часть антропологического бремени своих членов: обеспокоенности жильем и пропитанием, — обещая, что так будет всегда. Почти никакое действие, совершенное обладателями гарантий (кроме разве что серьезной кражи или убийства), не может лишить их положения и зарплаты. Это особенно верно в случае атипичных карьер и становится очевидным в 1970 году. Тогда Фуко избирают даже не в престижный парижский лицей или университет, а в Коллеж де Франс — институт, венчающий лестницу академического признания.

Его кандидатура вызывает понятное сопротивление научно более традиционных и политически консервативных членов заведения. Нехотя, под уговорами тех же Вюйемена и Дюмезиля, они отдают свои голоса за кандидата-нонконформиста. Взойдя на специально созданную для него кафедру «История систем мысли», Фуко произносит программную лекцию «Порядок дискурса», изобилующую историческими и концептуальными отсылками. А уже через год — он в гуще политических баталий: участвует в создании Группы информации по тюрьмам и в кампаниях солидарности с эмигрантами, выступает на уличных демонстрациях бок о бок с Жан-Полем Сартром и Симоной Синьоре. Еще год спустя он с головой погружается в судебный (и социальный) процесс об убийстве девушки-подростка из шахтерского городка на севере Франции, лично участвует в народных сходках и поквартирных обходах, пишет листовки, адресованные шахтерам. Если прибегнуть к словарю, роднящему реакционные эпохи разных обществ, он ведет «антигосударственную деятельность», оставаясь высокопоставленным государственным служащим и пунктуально отправляя свои полномочия профессора в Коллеж де Франс. Аккумуляция меритократических привилегий предвосхищает его жесты политической отваги, во многом открывая новые возможности для перехода от исторической эпистемологии к перформативной политической критике.

Мог бы он позволить себе такой активистский переход, оставаясь преподавателем региональных университетов Клермон-Феррана и Туниса или же едва созданного на тот момент левацкого Венсенского университета? В этих трех заведениях Фуко читал лекции в предыдущие восемь лет. Наверняка нет, даже если сама попытка, в отличие от советских сверстников за железным занавесом, не привела бы его в ряды дворников и сторожей. Фуко делают «неприкосновенным» не только громкая слава публичного интеллектуала, но и куда более твердые земные реалии: окончательная интеграция в интеллектуальную среду Парижа, неотчуждаемая кафедра в самом престижном академическом заведении, пожизненные финансовые гарантии.

Уточняя вопрос о доступном времени, мы можем подсчитать, что из более чем 30 лет своей жизни госслужащего Фуко немногим больше 10 лет работает штатным преподавателем, читая от двух до четырех курсов в год. Остальное время он уже в начале своей карьеры занимает высокую должность культурного атташе в Польше, Швеции и Германии (пять лет), а позже еще 14 лет ведет одну лекцию в неделю и семинар в Коллеж де Франс. Признаем, это далеко от типичной преподавательской карьеры не только в привычном сегодня смысле, но и по меркам прежних, более щедрых десятилетий социального роста и освобождения времени. Его подготовка к каждому выступлению и публикации безупречна, даже в чем-то избыточна, как и в случае с двумя рукописями одной книги. И именно такая, крайне умеренная преподавательская и административная нагрузка предоставляет время для интеллектуальной аскезы.

Значительно позже блистательная академическая карьера Фуко ведет его к совсем уж агиографически неожиданным развилкам. Одна из них обозначена годы спустя после пятилетней службы молодого нонконформиста в культурных миссиях французского дипкорпуса. В 1981 году Робер Бадантер, министр юстиции победившего правительства социалистов (и автор закона об отмене смертной казни), предлагает Фуко пост заместителя министра и главы министерского экспертного центра по реформе правосудия. Эта развилка так и остается гипотетической: предложение блокируют сразу несколько политических и академических сил. Удивительно здесь, насколько потенциальная должность расходится с амплуа мыслителя-бунтаря, который десятилетием ранее решительно отвергал саму возможность реформы правосудия и тюрем. Вместе с тем эпизод позволяет яснее разглядеть ту сторону земной жизни Фуко, которая пронизана сетью элитных знакомств, жестов взаимного признания и престижной кооптации.

Проецируя эти этапы в день сегодняшний, легко пометить места потенциальных сбоев подобной «королевской» карьеры даже у самого блестящего кандидата: перегрузка бюрократическим самоконтролем и обязательными административными задачами (вообразим 8-часовой рабочий день молодого Фуко не в парижской Национальной библиотеке, а в приемной комиссии регионального университета); растущее давление вузовского руководства с просьбами умерить пыл публичных выступлений; обвинения в «исламолевачестве» из министерских кабинетов (возможно, на фоне акций устрашения со стороны крайне правых); полицейские задержания после несогласованных митингов не на ночь, а на пару месяцев или дольше. В конечном счете то, с чем политически «пробудившиеся» участники академического поля столкнулись в России с начала 2010-х, постепенно проникает и во французскую академическую реальность в виде цензуры и самоцензуры.

Новейшая институциональная мораль проста: незаменимых нет, даже самых сильных исследователей и блестящих мыслителей можно изолировать или вывести из академической игры. Вполне вероятно, в наше время Фуко не состоялся бы во французской Академии по тем же самым причинам, которые привели его на институциональные вершины в середине прошлого века. Интеллектуально провокативный и «слишком политизированный», он будоражил рефелексы академической безопасности, которые сейчас еще острее отзываются на фигуры и жесты, «проблемные» для спокойного отправления бюрократической и рыночной рутины.

Возвращаясь от гипотетической антропологии к эмпирической, уместно дополнить «формулу Фуко». К двум ее уже названным компонентам — уязвимости и самодисциплине — следует добавить третий, назвав его собственным именем: меритократически обусловленная, но оттого не менее поразительная социальная привилегированность. Фуко принадлежал к тому парижскому интеллектуальному слою, который доксически, нерефлексивно распоряжался удовольствием почти неограниченного творческого досуга, доступа к престижным институциональным позициям и международным путешествиям, к молодым телам и опыту почти ненаказуемых нарушений. Эти привилегии были в меньшей степени личными. Куда больше они представляли характеристику социального слоя, сложившегося в уникальных обстоятельствах послевоенной Франции, которая стремительно перерабатывала свои авторитарные рудименты, но все еще сохраняла некоторые «возвышенные» атавизмы Старого порядка.

Выхваченная в контрастном свете коллективных и индивидуальных форм существования, фигура Фуко — одновременно интеллектуального стоика и социального эпикурейца — предстает взгляду избавленной от очарования «чисто» экзистенциальной конструкции познавательного опыта. Аскеза восьмичасовых рабочих дней в библиотеке, подкрепленная пожизненными гарантиями занятости и иными привилегиями, сближает их с возвышенной и вместе с тем в чем-то схожей хрупкой жизнью советских физиков, если вспоминать, например, аскета-либертена Льва Ландау.

Кажется, что вопрос о воспроизводимости подобного масштаба интеллектуальной самодисциплины и критической мысли без соизмеримых социальных гарантий окрашивается все более пессимистичными оттенками. Если сегодня атипичный Мишель не получил бы даже штатной должности в университете, какое критическое высказывание остается на долю исследователей, переживающих массовую миграцию и политическое изгнание? И более глобально: в какой форме и на каких условиях время систематической интеллектуальной работы доступно сегодня обладателям прекарных, шатких жизненных стилей, самостоятельно несущим издержки антропологического бремени?

Возможно, для сравнения здесь лучше подошли бы фигуры итальянских ангажированных интеллектуалов, таких как Тони Негри и Франко Берарди. Найденное ими во Франции убежище и условия продолжения интеллектуальной работы в изгнании точнее рифмуются с опытом прежде привилегированных русскоязычных исследователей и публицистов, покинувших Россию в 2022 году. Однако в этот момент мы отмечаем юбилей Фуко, более грустным юбилеям еще предстоит состояться. И я хотел бы уделить внимание важной особенности метода работы, вписанной в трехмерную композицию фигуры автора.

Изобретение как изъятие (и кража)

У высказываний Фуко есть крайне притягательное свойство: они оставляют чувство стилистической легкости и технической безупречности, за которыми не видна работа, совершаемая над текстом. Они звучат как суждения гения, упразднившего дистанцию между первоначальной (точной) интуицией и публичной речью. Все известное нам о Фуко заставляет подозревать в этом скорее иллюзию спонтанности. Действительно, там, где публикации говорят от имени дискурса или самой реальности, порою скрывается колеблющееся и обыденное авторское «я». Текстуальные исследования, проделанные Гийомом Беллоном, показывают, как последовательно редакторы курсов в Коллеж де Франс переводили субъективные модальности («я думаю», «наверно», «можно сказать»), повторы и колебания, заметные в черновиках и в устной речи Фуко, в более высокий регистр, преобразуя зыбкое авторское мнение в твердые объективистские формы.

Трудно осуждать подобное стремление к возвышенному. Но что же сам Фуко? Даниэль Дефер объяснял, что Мишель принципиально отказывался демонстрировать «строительные леса своей мысли», свои колебания и пересмотр идей. Это стало еще одним мотивом, подвигшим Фуко уничтожать черновики и рукописи своих книг, а также приговорить к сожжению после смерти всю личную переписку. Еще в «Археологии знания» (1969) он сформулировал знаменитое кредо, которого придерживался впоследствии в отношении набросков и переоценки ранее сказанного. Фуко объяснил, что пишет, «чтобы не иметь лица», не оставаться прежним, и оставлял проверку идентичности госучреждениям.

В ревностном контроле над будущим собственного суждения звучат и уязвимость, и привилегия. Он включает отказ обсуждать ошибки, которые грозят настигнуть и дезориентировать «я» в процессе изменений. Только вперед! Вероятно, единственной большой и широко дискутируемой промашкой, которую Фуко не мог скрыть и за которую был вынужден оправдываться, остается иранский эпизод. Фуко восхитила страсть исламской революции (1978–1979): в протестах против шаха он увидел эмансипаторный, а вовсе не фундаменталистский вектор. Вероятно, тем, кто знаком с политическим контекстом его работ начала 1970-х, известна вторая «почти ошибка»: адресованные Группе информации о тюрьмах упреки в разжигании тюремных бунтов, а самому Фуко — в использовании заключенных и их свидетельств для создания очередного бестселлера. Фуко ответил на это отсрочкой публикации своего магистрального исследования тюрем «Надзирать и наказывать» (1975) и ограничил хронологические рамки работы 1850 годом.

На деле же многочисленные публичные жесты и авторские высказывания не могли быть принципиально избавлены от ошибок и неточностей. К ним автор предпочитал просто не возвращаться. Так, в уже упомянутом убийстве 15-летней Брижит Девевр (1972) из шахтерского городка подозревали представителя местной буржуазии, нотариуса. Сам процесс принял ошеломительную по размаху и последствиям форму, позволив Фуко погрузиться не только в стихию низовой мобилизации, но и в механизмы отправления правосудия. В своих выступлениях он придерживался позиции, близкой маоистам «Пролетарской левой», и характеризовал убийство как классовый конфликт. То есть ставил свой авторитет на виновность нотариуса. Имя убийцы так и не было установлено, улики против главного подозреваемого были сочтены слабыми. Совсем недавно (2021–2024) появились свидетельства, указывающие на вероятную вину местного почтальона, то есть фигуры совсем не буржуазной. Конечно, Фуко не мог этого знать. При этом само дело, превращенное радикальными маоистами в классовый поход на буржуазию, стало одним из тех разломов, что разобщили активистскую и интеллектуальную среды Франции. И хотя Фуко был прав по сути, разоблачая классовый уклон правосудия, в конкретном эпизоде истории он скорее ошибался. Это было понятно уже к середине 1970-х, но он публично своего вердикта не пересматривал.

Схожие эпизоды есть и в сугубо интеллектуальном измерении его биографии. Принято считать, что первым, радикальным вступлением Фуко на почву психологии было введение к труду психолога-хайдеггерианца Людвига Бинсвангера «Сон и существование» (1954). Это верно лишь отчасти. В том же году он издал свою первую самостоятельную книгу «Психическая болезнь и личность», радикализм которой заключался в синтезе экзистенциальной психологии с… павловской рефлексологией, в противовес психоанализу. Позже Фуко был настолько недоволен этой своей работой, что пытался изъять ее из книжных магазинов и наложить запрет на переиздание. Вынужденный согласиться с переизданием в 1962 году, он попросту уничтожил тяжеловесные разделы по марксистской теории и павловской психологии, тем самым исключив из публичного доступа важную, но, по его мнению, ошибочную фазу своего интеллектуального становления.

Можно было бы отыскать и другие просчеты, канувшие в водоворот интеллектуальной и политической истории. Но дело здесь не в ошибках, неизбежных при любой продолжительной работе, а в методе их предвосхищения. Особенность работы Фуко с собственными текстами состояла в их последовательном переписывании и изъятии фрагментов, которые не отвечали требованиям момента и концептуального новаторства. Это касается не только книг и статей, но также интервью, которые превращались из записи диалогов в сцену стилистического и познавательного перформанса. Самые известные, такие как беседа с Жилем Делезом «Интеллектуалы и власть» (1972), дают тому пример. Из диалога были изъяты реплики, прямо отсылающие к политической актуальности (включая тюремные бунты). Итоговый текст словно приподнимался над текущим моментом, делался вневременным за счет перевода тактических наблюдений в концептуальные аллюзии.

Не менее показательна работа Фуко по переизобретению себя для англоязычной аудитории. В 1984 году под редакцией американского антрополога Пола Рабиноу выходит сборник Foucault Reader, который представил англоязычному читателю квинтэссенцию французского интеллектуального радикализма. Специально для него Фуко пишет эссе «Что такое Просвещение?», двенадцать раз самым решительным образом его исправляя и переписывая. Сборник также включает несколько интервью, записанных с участием американских коллег. И здесь механика изъятия как метода (пере)изобретения развернута особенно наглядно. Из итоговой версии Фуко исключает не только часть контекстуализирующих вопросов своих собеседников, но также фигуры научной близости и подобия, которые позволяют точнее локализовать его подход в глобальных интеллектуальных координатах.

Возьмем парадигмальное интервью «Политика и этика», которое в черновой версии симптоматично озаглавлено «По поводу Ницше, Хабермаса, Арендт и Макферсона». В ходе беседы Фуко переигрывает то мрачное представление, которое создают об эпохе Просвещения его тексты и интервью середины — конца 1970-х, в каком-то смысле пытаясь доказать, что он имел в виду совсем иное. Но что впечатляет еще больше: в опубликованной версии отсутствует ключевое упоминание о Вебере, смягчены квалификации Хайдеггера, опущена развернутая характеристика Хабермаса. Фуко избавляется от антропологических деталей и субъективных модусов речи, представляя свою итоговую мысль по-кантовски «чистой».

Исчезнувший фрагмент о Вебере видится мне одним из самых показательных. В какой-то момент беседы Рабиноу замечает: «Ваш ответ напоминает ответ Вебера». На что Фуко радостно соглашается: «Совершенно верно! …Ницше меня интересует, но в той мере, в какой Ницше был абсолютно определяющим для Вебера, даже если это часто обходят молчанием». Удивительнее всего здесь то, что мир прекрасно знает Фуко-ницшеанца, но вовсе не знаком с Фуко-веберианцем. Не в последнюю очередь из-за того, что социолог Вебер выглядел в интеллектуальной Франции лишенным той ауры радикального соблазна, какой были окружены Ницше или Фрейд. Признание Фуко особенно важно в свете непубличных фактов его биографии. По свидетельству социолога Дефера, с его подачи Фуко в какой-то момент действительно проникается веберовской исторической эпистемологией. И согласие, прозвучавшее в беседе с американскими коллегами, вряд ли было простой данью вежливости. Однако в ходе правок текста теперь уже сам Фуко предпочитает обойти этот факт молчанием, сохранив за собой привилегию изобретателя без предшественников.

Пожалуй, одна из самых дерзких в этом смысле проделок относится к бентамовскому Паноптикуму, воплощению эффективного надзора и контроля. По всеобщему признанию, открытие бентамовской тюрьмы как универсальной схемы надзорного капитализма  принадлежит самому Фуко. Между тем его архивный корпус показывает, что при подготовке книги «Надзирать и наказывать» (1975) и не менее известной статьи «Око власти» (1977) Фуко активно конспектировал трехтомник французского коллеги Эли Алеви «Формирование философского радикализма», вышедший еще в начале XX века, а также работы некоторых современных английских историков. Фуко упоминает их в сносках, отсылая к некоторым фактам. Однако заимствует у них гораздо больше, и в частности определение Паноптикума как универсальной машины социальной организации, охватывающей фабрики, больницы, приюты и тюрьмы. Фуко также подхватывает (и радикализирует) тезис Алеви о прозрачности Паноптикума для взгляда как инструмента демократического контроля за контролерами.

Восстановленный контекст изобретения демонстрирует здесь прием, более типичный уже не для бунтарской, а для мандаринской стратегии. Наверно, это самое сомнительное в этическом отношении следствие привилегий, которыми «неприкасаемый» нонконформист распоряжается на вершине академического признания. Вместе с тем оно же раскрывает зависимость обобщений Фуко не столько от «гениальной» интуиции, легко и элегантно перерабатывающей любой материал в концепт, сколько от качества интеллектуальных источников, найденных и пересобранных им в ходе аскетических штудий. В моем понимании, такая посмертная демистификация предельно очеловечивает фигуру Фуко. Она не просто расколдовывает его загадочную «гениальность», а возвращает нам надежду на воспроизводимость критического суждения. Мораль здесь, конечно, не в том, что ради серьезного дела можно присваивать и симулировать. А в том, что даже большая публичная власть и серьезная личная уязвимость позволяют сохранить пронзительный взгляд на мир очевидностей. Открытым остается лишь один вопрос: хватит ли у нас времени, чтобы развить собственный взгляд в шедевры интеллектуальной самодисциплины.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.