«Рана» — главный русскоязычный квир-роман 2021 года. Спорить с этим вряд ли будут и те, кто, подобно мне, не нашел в книге Оксаны Васякиной высот, красот и тонкостей: ни столь же блестящего языка, как у Марии Степановой; ни беспощадной точности датчанки Тове Дитлевсен, заново открытой благодаря «Копенгагенской трилогии»; ни изумительно настроенного стилевого чутья, как у Кармен Марии Мачадо, одной из главных новых квир-писательниц США, которой посчастливилось оперативно заговорить и на языке Чернышевского.
Упоминание в этом ряду автора «Что делать?», самого знаменитого певца полиамории в русской литературе, обусловлено эмансипирующей силой, которой отличается «Рана» — столь очевидно несовершенный и столь же несомненно революционный для России текст, спровоцировавший и гнев, и аплодисменты сопоставимой силы. «Нельзя совмещать содомию и православие», — сообщали по осени «православные» «активисты», требуя вычеркнуть из программы тульского фестиваля «Хомяков Home» лекции «извращенки» Оксаны Васякиной, якобы собирающейся «проводить опыты над живыми человеческими душами». Фестиваль тогда отменили по «эпидемиологическим» причинам, а Оксана Васякина связала скандал с «дискриминацией ЛГБТ в России, с разрешением на речь ненависти». «Дерзкая и внушительная», — писал о «Ране» Константин Мильчин, предвкушая появление писательницы в коротком списке премии «НОС», — неизбежное, как неизбежным, пожалуй, было и упоминание этой авторки (феминитив тут неизбежен) в шорт-листе «Большой книги».
Лауреатка премии «Лицей» (2019, за сборник «Ветер ярости») беллетризировала личные переживания — прозаической вязью, верлибром, арт-разбором она поведала о себе как лирической героине, которая из Москвы приезжает к больной матери в город Волжский, а после смерти той везет прах в Сибирь, в родной Усть-Илимск, осмысляя утрату через психотерапевтический монолог.
«Рана» — автофикшн, чрезвычайно востребованный сейчас род литературы, допускающий интерсекциональность любого рода и качества; там всякое лыко в строку. Учитывая нынешние российские обстоятельства, как новаторская прочитывается уже одна из первых характеристик: рассказчица — лесбиянка. И по прошествии страниц все ясней, что она — лесбиянка, которая еще и единица социальная, и по этому свойству находится уже не среди «Тридцати трех уродов» (1906), русской лесби-классики Лидии Зиновьевой-Аннибал о любви тайной, но где-то рядом с Мэгги Нельсон («Аргонавты»), Айлин Майлз («Инферно») и Одри Лорд («Зами: как по-новому писать мое имя»), для которых житейские частности нет необходимости отделять от научного знания, для которых между личным и общим нет и не должно быть стены.
Подобно знаменитым предшественницам, лирическая «Оксана» Васякиной проговаривает свой квир-опыт не как нечто маргинальное, а как естественное свойство личности, — куда больше душевных мук ей доставляет недолюбленность в детстве, социальное сиротство: мать, ушедшая до срока, прожила тяжкую жизнь — бедность, алкоголь, любовные катастрофы. Вызывая в памяти мать, главная героиня выверяет себя не только по ней, но и по себе прежней, отстоящей от нее на энное количество опытов. Ретроспекции то эффектные, то кажущиеся надуманными помогают ей в документировании личностного роста. Васякина — человек, безусловно сильный, сама себе коуч, ничуть не хуже, скажем, Гленнон Дойл, знаменитой лесбиянки из США, в этом году спросившей и на русском «что делать», «куда идти», «что взять», «от чего отказаться» («Неукротимая»).
Роман-пэчворк, роман-пастиш, роман-калейдоскоп — сама широта замаха Васякиной оправдывает сопоставление ее прозы с чем угодно. Авторке люба общность с двумя поэтессами, с двумя Еленами, Фанайловой и Шварц, а также с иностранными фем-иконами, Элен Сиксу и Моник Виттиг, но возможны и любые другие ассоциативные ряды. Читая «Рану», я разглядел сродство не только формальное с Фатимой Диас, которая в прогремевшем во Франции романе «Младшая» (La petite derniere, 2020) в мозаичном, ритмизированном роде поведала о собственном выходе из гетто предрассудков: она отказывается считать антагонистами ислам и гомосексуальность. Еще более очевидна параллель с упомянутой выше Кармен Марией Мачадо, американской писательницей-эссеисткой, обе книги которой почти залпом выстрелили в России. Сборник рассказов «Ее тело и другие» (2017) вышел в конце 2020-го, а прошлой весной в прекрасном переводе Любови Сумм появился «Дом иллюзий». В последнем случае, анализируя абьюз в гомосексуальном союзе — в истории автобиографической — Мачадо не знает жанровых ограничений. Душевную травму, которую когда-то нанесла ей подруга, она осознает то как беллетрист с блестящим чутьем на саспенсы, то как академический ученый, для которого любой вывод нуждается в доказательствах, то как зритель самый рядовой, с плывущей резкостью, не наведенной каким-либо специализированным знанием. «Если рассказывать одним способом, то мы упустим самую суть», — объясняет она, прячась за литературное «ты».
И важно заметить, что Мачадо пишет женско-женскую прозу — это рассказ лесбиянки о лесбиянке, где женский половой орган, названный со всей прямотой, главный и чуть ли не единственный источник вдохновения — с «переливающимися оттенками, от белого к розовому и дальше к лиловому». Едва ли вслед Кармен Марии Мачадо, но точно ей в унисон о влечении женщины к женщине как квинтэссенции «женскости», как пути интенсивного самопознания, где «телесность возведена в квадрат» рассуждает и Оксана Васякина: «Постоянное называние жидкостей и составных частей вагины и грудей. Утверждение зеркальной женской сексуальности. Если я смотрю в вагину, как в глазок, и вижу там свершающуюся вселенную, могу ли я оторвать взгляд и посмотреть поверх живота, мимо куполов грудей, в глаза?».
Речевой ток Васякиной не так уж гладок, как далека от гладкости и сама аббревиатура ЛГБТ, которую она не против считать самообозначением. Слова ее кажутся часто неловкими, угловатыми, и, как бы порой ни резало слух, этот способ самовыражения хорош ровно по той же причине, по какой, возможно, плох, — она хочет найти своим переживаниям самые точные, самые верные определения, она мнет и тянет глину языка, добавляет в него новые, пока еще жесткие, не размягченные многократным употреблением ингредиенты.
Рассматривая Васякину в общем ряду квир-авторов, — и речь о мире, а не только о России, — кажется неизбежностью это желание миксовать писательские техники, взламывать привычное благозвучие шипами и иглами вербатима повышенной точности, перенастраивающего и читательское восприятие. ЛГБТ-литература, в отличие от «конвенциональной», имеет куда меньше возможностей опереться на традицию, напитаться ею, ее преобразить. Как каждая квир-семья формулирует свой способ семейного счастья, так и каждый квир-автор, желая быть услышанным в полной мере, куда самостоятельней своих коллег в том, кем и каким образом вдохновляться. Поиск себя как творческой единицы неизбежно сопряжен с поиском «своих» и «чужих» среди предшественников. Как далеко может зайти перекалибровка прежних литературных кумиров, показывает текст Оксаны Васякиной в сборнике «Некрасивая девочка. Кавер-версии», где знаменитое стихотворение Заболоцкого обозначено как «педофильское».
Процесс этот, к слову, можно понимать как попытку «кэнселлинга» — изъятия этически устаревшего автора из литературного обихода. Но ни одного удачного примера «отмены» литературный процесс не предоставил и едва ли предоставит, а горячие споры вокруг, скажем, трансфобии Джоан К. Роулинг, вряд ли позволят замолчать мировую величину до литературной кончины, но помогут ясней определить новую меру авторской ответственности. Едкие остроты в адрес транс-людей, — группы и без того маргинализированной, — способны подстегнуть продажи очередного детектива «Роберта Гэлбрейта», но все очевидней, что такого рода паблисити все хуже согласуется с нынешними моральными установками: нельзя бить слабых, и даже если очень хочется — все равно нельзя.
И пожалуй, лукавством выглядит оглядка современного квир-автора на классику безусловную, что чуткий, пусть и сколь угодно далекий от queerness-читатель способен уловить. Вышедший в начале 2021-го «Мой белый», роман Ксении Буржской о двух мамах и их дочери, алчущий «нормы», а не вспарывающий ее, хорошо продавался, был дружелюбно принят критикой и даже попал в длинный список премии «НОС», но славы, сопоставимой с «Раной», не получил, да и, пожалуй, не мог. Все более необходимый пересмотр общественных, а следом и литературных конвенций обязывает к авторской беспощадности, — гладкость стиля ощущается как упущение.
Стеснительность или, если угодно, дефицит зрелой писательской рефлексии сыграли дурную шутку с Тимуром Валитовым, выступившим в этом году с дебютным романом о молодом литераторе, который приезжает в российскую глубинку, чтобы похоронить отца, и ловит там долгое эхо сексуального насилия. Фабула «Угловой комнаты» до омонимии похожа на «Рану» Васякиной, но от сравнения этот социальный роман скорее проигрывает в части «квир». Валитов довольно точно воспроизвел нервную графику гомосексуального чувства, что выглядит больше проговоркой, когда сама строка одаренного автора выстукивает правду о персонаже. Если женщины для романного героя скорее социальные функции, — мать, бабушка, бывшая одноклассница, — то только парни составляют предмет его эмоционального интереса. При этом ни сочиненный человек, ни его создатель не пытаются расставить точки над «i», и не лучшим образом сказывается соседство с эпизодами «французскими», из воображаемого идеализированного «Парижа», тягучими, текучими, еще более затрудняющими ответ на вопрос, почему читателю нужно знать о существовании еще одного литературного резонера. Автофикциональная во многих деталях, «Угловая комната» сообщает не столько о тупике как поводе для романа, сколько о нежелании самого автора называть вещи своими именами, — умолчание чувствуется косноязычием.
Пока новый Лимонов, для которого нет табу, в русской словесности еще не появился, приходится утешаться переизданием «Эдички» после перерыва в двадцать с лишним лет. В нынешней России писательницы смелей писателей, за что их благодарит сама литература, которая, поймав свет под нужным углом, рассыпается в живописную радугу, украшая автора, иногда, кажется, не по опыту, и не по выданному дару. Таков случай Киры Ярмыш*Признан в России иностранным агентом, некогда пресс-секретаря Алексея Навального (внесен Росфинмониторингом в реестр экстремистов и террористов), главного политзаключенного страны. Оппозиционерка, сама побывавшая за решеткой, оказалась необычно точна в трансляции переживаний сидящей женской Руси. В своем документальном романе «Невероятные происшествия в женской камере № 3» она сделала рассказчицей квир-человека, — это вроде первый подобный случай в скорбной традиции русского тюремного романа.
Главная героиня «Происшествий», получившая десять дней ареста за репост, не только слушает соседок по спецприемнику, представительниц разных страт, но и вспоминает свои отношения как с мужчинами, так и с женщинами. Очевидно, что в части чувств она далека от «Крутого маршрута» узницы ГУЛАГа Евгении Гинзбург, для которой негетеросексуальность была синонимом расчеловечивания. Свобода сексуального самоопределения у Ярмыш служит диссонансом обыденной сдавленности беззакония, которое, как убеждает роман, не плохое, не хорошее: тюрьма примет всех, по любому поводу, — за репост, за езду без прав, за свару с полицейским, за неуплаченные алименты.
Литературный 2021 год примечателен стремительной перенастройкой «радужной» линзы, прежде по преимуществу затуманенной до «гомоэротических обертонов», «иного чувства», закавыченной «темы». Квир-оптика сильно меняет восприятие знакомого, спорить с этим все трудней, что было заметно в недавнем онлайн-обсуждении стихотворения Льва Лосева «Фуко» («как низко все, что метит высоко, нудил, нудил продолговатый череп. Потом гнилая хворь пролезла через анальное отверстие Фуко»). Пытаясь сформулировать компромиссное общее мнение, светила российской филологии не без усилия, но все ж вполне определенно называли скандальное стихотворение большого русского поэта «плохим этически», «не лучшим», «неудачным».
Сколь перспективно может быть использование квир-линзы для историков литературы, можно судить по меняющейся рецепции «Города Эн», — классики недооцененной и, как представляется, не до конца изученной. Вышедший в 1935 году, роман Леонида Добычина видится сейчас не просто историей взросления мальчика, но процессом осознания чувства, которое, что бы ни утверждали «добычиноведы», куда больше «отроческого гомоэротизма». Нынешнему читателю сложно не замечать, что дружбы героя с мальчиками отчетливо окрашены в краски любовные, а девочки, в сущности, равны их нарядам: «Он показывал нам, как решаются разного рода задачки. Потом нам давали поесть и поили наливкой. Приязнь возникала тогда между нами. Прощаясь, мы долго стояли в передней, смеялись, смотря друг на друга, опять и опять начинали жать руки и никак не могли разойтись». Драма героя, вынужденного отстраивать «запретные» душевные переживания от внешнего мира, выглядит глубже и неразрешимей, если понимать его не просто как человека из «бывших», не совпадающего со временем, но гея, духовного родственника «воспитанника Терлеса» Роберта Музиля. И трагедией квир-человека кажется судьба самого Добычина, который исчез и, вероятнее всего, покончил собой после того, как функционеры от литературы устроили «Городу Эн» публичную порку. Текст, который, наверное, логично понимать как часть русского квир-канона, все еще существует сам по себе, а автор именуется «ускользающим», хотя разгадка лежит как будто на поверхности, — нужно только избавиться от ложного стыда.
Жонглирование «нормой», насмешливое ее разглядывание составляет, наверное, главную прелесть «Злого мальчика», — сборника, в который Валерий Печейкин сложил свои фейсбучные записи. Русифицированный эстетизм известного драматурга (и открытого гея) виртуозно сочетает культуртрегерство с ЛГБТ-правозащитой, служа заодно напоминанием, что поле литературы в стране государственной гомофобии неизбежно становится территорией гражданского высказывания, каким бы легкомысленным ни казался формальный повод, — хоть московский быт, хоть виртуальный бот, хоть очередной баттл кого-то с кем-то.
На этом фоне все более архаичным, заведомо проигрышным выглядит небрежение к специфическому ЛГБТ-опыту, который одет в особые слова, имеет свой тон и свои историзмы. С высокомерием этнографа старой школы обошелся с гомосексуалами Дмитрий Шепелев, переводя роман «Мы умели верить». В США сочинение Ребекки Маккай, посвященное «эпидемии СПИДа», хвалили за тонкость языковой отделки, — писательница уместно, без экзотизации воспроизвела своеобразный сленг американских геев 1980-х. Русскому же читателю приходится узнавать, что «drag queen» — это «трансвеститы», а «tea room» («плешка», — место встреч геев) — «голубая точка». Переводчик, кажется, предпочел положиться исключительно на собственное чутье, словно и не догадываясь о существовании точных эквивалентов в русском гей-жаргоне. И в этом отношении он далеко отстоит от своей коллеги Александры Борисенко, преподавателя перевода в Школе литературного мастерства, которая при переводе квир-романов рекомендует «советоваться с квир-человеком, и лучше не с одним, поскольку языковой опыт субьективен».
Сложности иного рода оказались непосильны для переводчиков других важных квир-романов. Не получила должного профессионального сопровождения и «Настоящая жизнь» Брендона Тейлора. «Главный роман 2020 года на тему Black Lives Matter», по мнению американских критиков, усилиями переводчицы Виктории Кульницкой заговорил на языке, близком к какофонии. Сложно устроенный главный герой, чернокожий гомосексуал, плещущийся в супе пассивной агрессии образованных белых, проживает свою депрессию не с мнимой ровностью, явной в оригинале, но с непостоянством человека вздорного, который наобум решает, быть ему паинькой или хамом, дружить или враждовать, угождать или казаться прилично-безразличным. Геолокацию тел — кто какую часть себя куда и на кого положил — понять иногда трудно и еще трудней понять, почему в русской версии романа третьестепенную «Simone», франкофонную начальницу главного героя, понадобилось называть «Эдит». Чтобы (вероятная) «пасхалка» Симоне де Бовуар превратилась в книксен Пиаф?
Не очень повезло «Истории одного супружества», пересказанной Анной Савиных вежливо, но без адекватной оригиналу нюансировки. Эндрю Шон Грир может показаться искусственным, если не учитывать тонких настроек его творческого метода, — перспективу и тональность он способен поменять внутри всего одного абзаца. О мере таланта лауреата Пулитцеровской премии можно судить по роману «Лишь», в равной степени насмешливому и трогательному, в прошлом году великолепно переведенному на русский язык Светланой Арестовой. Грир — квир-автор par excellence. В «Истории одного супружества» он воспроизводит типичный для гомосексуала эмоциональный конструкт, когда подлинность любви одновременно означает и ее недостижимость. Так сложно оркестрованная языковая стихия легитимирует «квир-взгляд» в пространстве литературы «большой», апеллирующей к универсалиям. В «Истории» Грира гетеросексуальная женщина переживает то, что обычно является уделом гея, выходя к разговору об аутсайдерстве как таковом: каково быть пацифистом среди вояк или непохожей на соседей женщиной?
Неровно переведен и знаменитый «Шагги Бейн», которым ирландско-американский писатель-дебютант Дуглас Стюарт, открытый гей, оплакал собственную мать, из-за алкоголизма рано ушедшую из жизни. Западные критики хвалят особый комизм книги, ее диковинность на грани бурлеска, когда обнажение неприглядных сторон жизни люмпен-пролетариата в Глазго 1980-х и страшно, и смешно, и выражает достоинство: оказавшись на социальном «дне», голову нужно держать особенно высоко. Сложноустроенная эмоция романа обязывает к переводческой взыскательности, что скорее не удалось в русском переводе «Шагги Бейна». Иногда слова, найденные Григорием Крыловым, изумительно пластичны: «Агнес спала в своем кресле. Она напоминала оплавленную свечу: ноги безжизненно вытянулись, голова свесилась набок». А иногда переводчик изумительно неразборчив — в романе, получившем в прошлом году Букеровскую премию, встречается словесная труха вроде «домашних питомцев» и «возрастных синих вен», от чего кажется, что чужую, и без того сложную для восприятия мелодию транслируют через уличный репродуктор.
Тема отдельная — как ЛГБТ-романы принято в России продавать. «Бестселлер», «молодежный хит» — так книги Медины Мирай именуются на сайте АСТ, и нужно специально наводить окуляры, чтобы распознать квир-прозу в, скажем, «Воскресни за сорок дней», где гомосексуальность главного героя прописана черным по белому едва ли не в первых строках. Спасибо гомофобам во власти, — они помогают увидеть спрятанное. По осени продажи романов Мирай, сверхновой звезды российского фэнтези, подстегнула реклама чеченского министра по делам печати Ахмеда Дудаева. В специальном «обращении к родителям» он заявил, что такие книги пропагандируют «абсолютно аморальный образ жизни» и являются выражением борьбы «за неокрепшие умы подрастающего поколения». Значит, хорошие сапоги — надо брать.
В стране, где гомофобия государственно одобряема, абсолютно любое публичное выражение симпатий по отношению к квир-людям выглядит смелым поступком, выражением гражданственности. В 2021 году этот сюжет неожиданно закруглили сами правозащитники, выпустившие на русском книжку-малышку о жизни детей в однополых семьях. Американский писатель Лоуренс Шимел и латышская художница Элина Браслина описали утро мальчика и двух его мам, а также вечер девочки, которую никак не могут уложить спать ее папы. В переводе Дмитрия Кузьмина книжка стала называться «От рассвета до заката мамы, папы и ребята». Интересный как акт протестный, этот труд не стал фактом массовой литературы, — купить это ЛГБТ-сочинение для самых маленьких нет возможности. Изданная малым тиражом, книжка разошлась по ЛГБТ-организациям, получив некоторое внимание российских медиа, но не тех, для кого, собственно, была написана.
К 2022-му, очередному году российской жизни с законом о «гей-пропаганде» уже бесспорно, что попытки запретить радугу — это нечто вроде хлопот недобросовестного врача, который требует, чтобы мир усилием воли записался в дальтоники. Желание невыполнимое на большой дистанции, но способное осложнить жизнь на расстоянии малом, — в пределах одного романа, который мог бы быть написан, но остался в черновиках, в пределах одной писательской судьбы, которая могла бы сложиться, но осталась только в планах. Понимание этого обстоятельства смиряет с ЛГБТ-романами откровенно проходными. Пока каждая горошина ценна как жемчужина, — отдавая должное человеколюбивому месседжу, приходится потреблять и то, что не выходит за рамки учебника по толерантности.
Засчитывается уже сама попытка преодолеть табу, как в случае с «Папой» Кати Райт, где российский подросток на дистанции длиной в роман осознает, что гей может быть хорошим отцом, а однополое партнерство тоже создается ради счастья, а не для того, чтобы позлить гомофобов в школе и вне дома. Это не столько беллетристика, сколько «кейс», — набор смоделированных ситуаций (школа, спортзал, больница), в которых гомосексуал оказывается в проигрыше, без вины виноватым. Но и там при некотором усилии можно высмотреть наметки национальной жанровой YA-прозы, которая, учитывая опыт западного квир-романа для подростков, понимает себя частью сугубо русской, или, если угодно, постсоветской литературной традиции. Есть примеры не очень удачные, как в неплохо задуманном и посредственно написанном «Лете в пионерском галстуке» Елены Малисовой и Катерины Сильвановой, которые неловко раскрасили в цвета радуги позднесоветское отрочество. Но есть и другие примеры, — как «Девочка в нулевой степени» Микиты Франко, где размышления о гендере как социальном конструкте высказаны простым языком современного подростка. Очевидно, что впредь таких книг будет больше, — а внимание к ним будет пристальней, чему на пользу коммерческий резон; ЛГБТ как тема способна приносить прибыль. Так возникает среда, так формируется почва, которая со временем будет способна породить и шедевры. Рано или поздно. Но лучше, конечно, чтобы рано.