В 1963 году в Чехословакии состоялась конференция социалистических писателей, посвященная 80-летию со дня рождения Франца Кафки. Дежурное вроде бы мероприятие оказалось богатым на скандалы, а в советской печати его назвали «пробой сил международного ревизионизма». После этого публикации классика европейского модернизма в Советском Союзе, и так стоявшие под вопросом, оказались практически невозможны — без, конечно, тщательно выверенного «критического комментария». В день 140-летия писателя «Горький» вспоминает саму по себе кафкианскую историю «советской» жизни Кафки — в публичных и частных выступлениях ее очевидцев.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Евгения Кацева (1993):

«Секретарь ЦК СЕПГ публицист Альфред Курелла (ГДР) назвал, т. е. обругал, Кафку „духовным отцом Пражской весны“. Подоплекой послужила известная конференция в Лидице (ЧССР) в 1963 году, посвященная 80-летию со дня рождения и 40-летию со дня смерти Кафки, которая в большой части Восточной Европы была сочтена пробой сил международного ревизионизма, породившей Пражскую весну. Определение Куреллы и стало неопровержимой оценкой Кафки и непреложным аргументом в борьбе против него.

<...>

Задумываясь над всем этим „процессом“, невольно задаешься вопросом: из-за чего все это, все эти волнения, война нервов? Кто боится... Франца Кафки?

Артикулированный ответ „инстанций“ обычно гласил: „Чешские товарищи нас не поймут“. И тут не помогали никакие доводы, ни то, что Кафка умер за 44 года до Пражской весны, ни то, что жил он в Какании (Королевско-Кайзеровской Австро-Венгерской монархии) и если что и отражал, то никак не социалистическую действительность».

Дмитрий Затонский (1965):

«В мае 1963 года в Либлице (под Прагой) проходила научная конференция, посвященная 80-летию со дня рождения Кафки. Хотя во вступительном слове П. Реймана говорилось о серьезных заблуждениях писателя и было сказано, что „противоречия, которые сломили Кафку, принадлежат уже в большинстве своем прошлому...“, основные доклады Эдуарда Гольдштюкера и Франтишека Каутмана непомерно „актуализировали“ его творчество, призывали к его полной „реабилитации“ внутри социалистического лагеря, к окончательному отмежеванию его метода от „расплывчатого понятия декаданс“. В этом же духе выступали на конференции Эрнст Фишер и Роже Гароди. Первый из них изложил свои взгляды на Кафку в опубликованной годом ранее статье, а второй — в том же году выпустил книгу, в которой объявил писателя „реалистом“ и „мифотворцем“ одновременно. Как стало ясно несколько позже (исходя и из развития событий, и из последующей идеологической эволюции главных действующих лиц этого политического спектакля), либлицкая конференция 1963 года явилась своеобразной пробой сил международного ревизионизма».

Евгений Книпович (1964):

«Кафка — не „отец новой западной литературы“, как это полагают модернисты, не „пророк“, не победитель. Он — побежденный, жертва или, вернее, еще одно вещественное доказательство преступлений капитализма против человеческой культуры».

Лев Копелев (1960):

«Вся семья Кафки погибла в гитлеровских лагерях смерти. Так и все творчество Кафки — жертва той буржуазной действительности, которая душила художника при жизни, а после смерти кощунственно подымает его на щит.

<...>

Настоящее место Кафки в истории мировой литературы, вероятнее всего, подобно тому месту, которое занимают, например, А. Белый и В. Хлебников в истории русской литературы.

Крайняя субъективистская ограниченность их чисто умозрительного и чисто эстетического отрицания буржуазной действительности определила и неизбежную ограниченность общественного значения их творчества. Одаренные художники, обладавшие большим поэтическим воображением, тончайшим музыкально языковедческим слухом и настоящей властью над словом, они тем не менее остались только „поэтами для поэтов“ и для очень немногочисленных любителей».

Тамара Мотылева (1958):

«Нельзя отказать Кафке в немалом таланте, с каким он передает чувство запуганности, растерянности человека-жертвы. Но зло, от которого страдают люди, у Кафки нарочито мистифицировано, ему приданы поистине вселенские масштабы. А герой в каждом из его романов настолько лишен определенности характера, настолько бесплотен и безлик, что он почти не воспринимается как живая личность и не может вызывать сочувствия. Эти романы не обогащают нашего знания о мире. Напротив, они окутывают иррационалистическим туманом и те жизненные явления, которые были достаточно полно освещены великими реалистами прошлого века.

Искусство социалистического реализма — искусство ясного взгляда на мир, несущее с собой активное отношение к жизни. Ничего общего с фантасмагориями Кафки и его нынешних эпигонов оно не имеет и иметь не может».

Варлам Шаламов (начало 1960-х):

«Читал только те два рассказа, которые были опубликованы в „Иностранной литературе“. Надо думать, что это — самые плохие рассказы Кафки. По этим рассказам видно, что это писатель — гигант огромного роста.

Символические памфлеты, трактующие о судьбах мира и человека, возвращают нас к Гофману. Только фантастика Гофмана была нестрашной. Фантастика Кафки наполнена ужасом, как и его старшего современника Достоевского».

Лев Копелев (не ранее 1980):

«Меня поражал Кафка-художник, таинственное могущество его языка, колдовское воздействие его, казалось, бесстрастно холодного повествования. Частицы реального мира, повседневные события, заурядные люди предстают в загадочных, фантастически абсурдных связях и взаимодействиях. Простые и словно бы даже наивные прозаические тексты как бы закодированы, поэтически многозначны, символичны. Однако всегда явственны сочувствие, сострадание автора, его душевная близость к униженным, страдающим, расчеловеченным людям».

Дмитрий Затонский (1965):

«Рабочий крупного капиталистического предприятия, который, в отличие от ремесленника, выполняет лишь одну, часто весьма нехитрую производственную операцию, тем самым отчуждается от продукта своего труда; вещь как бы перестает быть делом рук человеческих и приобретает в глазах своего творца некую самостоятельность; она кажется ему чем-то вышедшим из повиновения, наделенным собственным, непонятным, чуть ли не мистическим смыслом. Вещи в таком „индустриализированном обществе“ как будто сами становятся хозяевами человека, подавляют его.

<...>

У человека появляется ощущение, будто и он сам не более чем вещь среди других вещей, влекомая слепым, стихийным потоком бытия. Тут истинное положение человека буржуазного мира, чья рабочая сила и вправду становится товаром среди других товаров капиталистического рынка, перепутывается с его превратным, мистифицированным представлением о своей жизненной ситуации.

Такое мироощущение да еще в до предела обнаженном виде присуще Францу Кафке».

Аркадий и Борис Стругацкие (1965):

«Социалистический реализм с ужасом бросился в атаку против Кафки. Видимо, дело все в том, что ценности, защищаемые соцреализмом, оказались легко уязвимыми перед лицом этого гиганта и его двух чугунных гирь-кулаков: „Процесса“ и „Замка“. Отчаяние и ненависть Кафки направлены по существу против тех же самых объектов, против которых должен бороться и соцреализм, только грех Кафки перед соцреализмом в том, что Кафка не оставляет никакой надежды на победу, а соцреализм заклинаниями и антилитературным завыванием пытается убедить себя и читателя (усиленно и неумело преодолевая собственный ужас), что барин всех рассудит».

Дмитрий Затонский (1965):

«Странная и печальная судьба Кафки — в степени, вероятно, не меньшей, чем его творчество, — это свидетельское показание против современного буржуазного мира, современной буржуазной культуры».

Марк Харитонов (1982):

«Кафка, „обогащенный“ социальным звучанием, теряет общечеловеческое величие, превращается в создателя фельетонных аллегорий».

Михаил Лифшиц (1963):

«То, что обычно находят у Кафки, — какие-то приметы будущих тоталитарных режимов, угаданные на основании мелких признаков, — не кажется мне столь существенным. Если я не ошибаюсь, то в центре его мира стоит один действительно важный феномен — узость, малость всего человеческого, выступившая на поверхность в период превращения большинства людей в римских колонов и вольноотпущенников гигантской централизованной силы. Его человек, имеющий все признаки человека, — существо настолько измельченное, стиснутое обстоятельствами, втянутое в конвейер жизни, несмотря на внешнюю респектабельность мелкого чиновника или пенсионера, что все человеческие отношения, которыми люди привыкли гордиться, которые они обычно идеализируют, имеют здесь слишком тесные границы. Все становится до ужаса просто. <...> В мире Кафки все слишком тесно, слишком прямо, примитивно, — словом, в духе цивилизации двадцатого века, разделенной на миллиарды мелких ее потребителей».

Виктор Старков (1964):

«Рассказы „В исправительной колонии“ и „Превращение“ потрясли. Ощущение было, как у Ленина после чтения чеховской „Палаты № 6“: он говорил, что почувствовал, будто бы его самого заперли в той палате. Так вот я почувствовал, будто это я лежу на лежаке для пыток, будто это я превратился не то в клопа, не то в таракана».

Яков Друскин (1968):

«Кафка стыдился жить. Я стыжусь не только жить, но и всякой встречи, и чем больше людей, тем больше я стыжусь. Кажется, это нехорошо».

Борис Сучков (1978):

«В искусстве слова нецелостность человека с наибольшей наглядностью передал Кафка, сводивший богатство человеческих эмоций к защитным реакциям и делавший чувство страха доминантой человеческого поведения».

Ирина Шкунаева (1959)

«Нисколько не восторгаясь Кафкой, мы все же хотели бы взять его под защиту от его поклонников. Для него безумие не было ни идеалом, ни модой. Он по-настоящему страдал, был по-настоящему тяжело болен и знал это. Его дневники полны признаний, из которых ясно, что он, чувствуя реальную искаженность общества, в котором жил, не считал больным весь мир и, излагая свой бред, свои навязчивые идеи, мучительно искал средства от них избавиться. Его писательство — по его же словам — один из способов, которыми он спасался от терзающих его страхов. Оно как бы выводило его из одиночества, позволяло ему высказать то, что он не решался сказать людям вслух, оно давало ему какую-то щель из аутизма (отъединения), хорошо известного психиатрам, изучавшим шизофрению. На работе (он был беден и зарабатывал на хлеб в должности мелкого конторского чиновника), общаясь с людьми непосредственно, он лишь еще больше уходил в себя. И в его писании есть та потрясающая сила и точность деталей, та необычайно впечатляющая выразительность, которую можно увидеть и в рисунках на иногда устраиваемых выставках творчества душевнобольных».

Борис Сучков (1965):

«Произведения Кафки, в которых встает изломанный, неправдоподобный, больной и уродливый мир, оставляют впечатление яркости, свойственной рисункам сумасшедших. Автор „Замка“ и других столь же извращенных произведений, как известно, страдал шизофренией, и преследовавшие его маниакальные идеи, в изобилии рассыпанные в его новеллах, представляют интерес скорее для клинициста, чем для художника. Но Кафка, благодаря болезненности своего творчества, был поднят реакционной буржуазной критикой на щит еще и потому, что он изображал человека рабом судьбы, жалкой игрушкой обстоятельств, бессильным и покорным и внушал своему читателю мысль о неизменности всего сущего».

Илья Эренбург (1959):

«Некоторые критики считают, что книги отчаявшихся писателей Запада — это попытка спасти капитализм, чуть ли не идеологическая диверсия; особенно часто они ссылаются на Франца Кафку, который умер в 1924 г. и в романах которого, действительно безнадежных, — ужасающее предчувствие свирепости и абсурдности надвигавшегося фашизма».

Юрий Борев (1960)

«Анализируя рассказ Кафки „Превращение“, один из буржуазных критиков Н. Холланд, несмотря на религиозное мировоззрение, лежащее в основе его рассуждений, приходит к справедливому выводу, что, согласно Кафке, жизнь людей, словно жизнь навозных жуков, заключается в том, что они ползают, размножаются и работают. Единственная свобода для них заключается в незнании того, что они заключены в тюрьму».

Владимир Днепров (1968):

«Кафка, проникший в некоторые моральные измерения фашизма, изобразил господ и чиновников как совсем особую породу существ, поставленных над человеком и не заключающих в себе ничего человеческого. Они не личности, а олицетворение функции — подавлять, использовать, уничтожать. И гуманный Кафка справедливо исключил их из сферы, на которую распространяется гуманность».

Николай Вильмонт (1961):

«У этой „пропасти одиночества“ Ф. Кафка, автор „Процесса“ и „Замка“, простоял всю свою недолгую жизнь, так и не успев, подобно другим, более социально зорким художникам, понять борьбу светлых и темных сил современности. В его глазах растерянного интеллигента весь мир обуян одним стремлением поглотить и перемолоть хрупкие судьбы обреченных „маленьких людей“».

Раиса Орлова (1961):

«Больше трети века прошло с тех пор, как был написан страшный рассказ Франца Кафки „Превращение“, рассказ о том, как человек стал насекомым и погиб одиноким в равнодушном враждебном мире. Кафка сам был смертельно напуган обществом, в котором жил, он предчувствовал фашизм, который пришел к власти уже после смерти писателя. В его творчестве запечатлен судорожный ужас человека, неспособного противостоять гибельному и, как ему казалось, неотвратимому наступлению жестоких, мрачных сил зла».

Борис Сучков (1965):

«Осознание реальности было для него и для его искусства непосильной задачей. Конечно, он улавливал некоторые особенности буржуазной действительности и жизни капиталистического общества. Например, некий молодой купец, от лица которого ведется рассказ в маленькой новелле „Сосед“, весьма точно излагает ощущения участника конкурентной борьбы».

Константин Симонов (1973):

«Сколько же на моей памяти шуб сшили наши противники буквально на каждом международном писательском собрании и как недоумевали при этом наши искренние доброхоты по поводу того, что у нас не был издан Кафка!

И вот мы издали Кафку. Суетившиеся вокруг этого на Западе литературные спекулянты лишились привычной возможности надсаживать глотки по этому поводу и стали спешно искать другие. А у нас появились на полках интересные, хотя и не завоевавшие особенно широкого читательского признания книги талантливого и трагического писателя».