Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
«Являлся набоковед-Прокруст и попросту отсекал слишком длинные или почему-либо неудобные части писателя»
— Вы помните, когда впервые прочитали Набокова? Что это было?
— Помню сборник «Шахматная новелла» с «Защитой Лужина», который я прочитал в 1989 году в пятнадцать лет. Из того первого чтения мне больше всего запомнился матч между Лужиным и Турати — до сих пор мое любимое место в романе. В 1987–1989 годах я читал и перечитывал совсем другие книги — «Мастера и Маргариту», или «Альтиста Данилова», или «Гадких лебедей», или похождения Бендера, и все они, конечно, были ближе и понятнее Набокова, поскольку имели дело с советской действительностью и речью. Чтобы проникнуться эмигрантским строем мыслей и фраз, нужно было знать быт и культуру эмиграции не по советским фильмам о белогвардейцах с усиками, а по малодоступным тогда источникам — дневникам, письмам, мемуарам. Ничем таким в пятнадцать лет я не увлекался и потому читал эту и следующие книги Набокова, «Отчаяние», «Соглядатай» и «Подвиг», как своего рода фантастическую литературу, в которой описывался несуществующий Берлин или Лондон и действовали какие-то полурусские герои с выдуманными именами — Ардалион, Орловиус, Мартын Эдельвейс. До конца 1990 года Набоков оставался для меня таким бесплотным «фантастом», и только после того, как в «огоньковском» четырехтомнике я прочитал его рассказы, а потом в дачном номере «Юности» «Университетскую поэму», он как-то довоплотился и одушевился. Следующий этап начался в 1992 году, когда я прочитал две книги — сборник рассказов Борхеса «Письмена Бога» и набоковскую «Лолиту». С тех пор я уже читал Набокова подряд и старался собрать все, что тогда из него печаталось или переводилось, — стихи, эссе, письма, пьесы.
— Вы пишете о Набокове со второй половины 1990-х. Кто повлиял на вас в начале набоковедческих занятий?
— Первую заметку о Набокове я опубликовал в 1997 году на сайте Джеффа Эдмундса «Zembla». Доступа к интернету и электронной почте я не имел, и мой друг послал записанный на дискету текст заметки по указанному на сайте адресу со своей служебной почты. До этого публикаций на русском языке у Джеффа еще не было, и он написал мне: «ОК, „Zembla“, первый в мире набоковский сайт, станет двуязычным». Года за два перед тем я сочинил тридцатистраничную статью о цикле белых стихов Ходасевича (напечатанную еще совсем допотопным образом — на машинке «через копирку»), в которой касался стихов Набокова, и послал ее в «Вопросы литературы». Спустя время оттуда пришел корректный ответ, сводившийся к тому, что если статью сократить и убрать критическое замечание о Маяковском, то можно попытать счастья снова (чего я так и не сделал).
Тогда же, за год до переезда в Москву, я попал в орбиту киевского журнала «Collegium», который притягивал меня тем, что проводил литературные вечера и конференции, на которых выступали авторы, читались доклады и проходили обсуждения. Главный редактор журнала, Сергей Борисович Бураго, стиховед, исследователь Блока, пригласил меня на такое собрание. И конечно, Набоков был тогда одним из самых обсуждаемых писателей. Незадолго до этого я познакомился с Дмитрием Владимировичем Затонским, академиком и крупным «выездным» специалистом по немецкоязычной литературе. Помню, в его квартире меня поразило, кроме стопок немецких литературных журналов и множества привезенных им из Европы изданий, что у него был не один рабочий стол, а три, и на каждом были разложены материалы к разным текущим трудам. Как гроссмейстер на сеансе одновременной игры, он подходил то к одному столу, то к другому, перекладывая что-нибудь или делая пометку. Он не увлекался Набоковым, которого, конечно, знал, как и других эмигрантских авторов, и в наших беседах выводил его главным образом из Пруста, а именно из первой части «В поисках утраченного времени». Прустовская композиция, его трактовка темы памяти и времени, как и душевные муки героя в «Любви Свана», бесспорно, оказали на Набокова большое влияние — о чем позднее Омри Ронен сделал превосходный доклад на конференции в Петербурге. Несмотря на прохладное отношение Затонского к Набокову, его общего характера замечания были увлекательными. В двадцать лет может произвести сильное впечатление не столько раскрытие каких-то коренных особенностей заветного автора, сколько сам ход мыслей, поражающая воображение широта эрудиции, точность и уместность деталей. В том же 1997 году, к семидесятипятилетию Затонского, я взял у него интервью для литературной газеты «Граффити» и опубликовал о нем статью в «Collegium’e». Я прочитал полдюжины его книг, среди которых «Искусство романа и XX век» или «Австрийская литература в XX столетии» до сих пор не потеряли для меня своей ценности.
Другим моим собеседником и проводником в то время стал пушкинист Вадим Петрович Старк, первый директор петербургского музея Набокова и редактор «Набоковского вестника». Он в то время был занят редактурой первого русского перевода набоковского комментария к «Евгению Онегину» и пригласил меня на набоковскую конференцию. Он же познакомил меня с Дмитрием Набоковым, который приехал в Москву на премьеру лайновской «Лолиты» в феврале 1998 года. Встреча с сыном Набокова, обсуждение с ним картины, невоплощенного набоковского сценария и неоконченной «Лауры», стало кульминацией моего первого «земблянского» периода.
В конце 1990-х — начале 2000-х годов на мои дальнейшие занятия повлияло знакомство, переписка и сотрудничество со старшими исследователями — Брайаном Бойдом, Дональдом Бартоном Джонсоном, Геннадием Барабтарло, Олегом Коростелевым.
— Какие основные набоковедческие тренды можно выделить за эти 25 лет и чем лучшие набоковеды заняты сейчас?
— Если говорить в самых общих чертах и не касаться таких редких фигур, как Ю. И. Левин, Г. А. Левинтон или авторы англо-русского словаря «Лолиты» (1982) А. Нахимовский и С. Паперно, которые уже в 1970-х годах серьезно занимались английскими книгами Набокова, в России изучался в основном русскоязычный Набоков, а на Западе (тоже с небольшими исключениями) «В. Сирина» читали преимущественно в его собственных поздних самопереводах, порой сильно модернизированных. В целом же западное набоковедение задолго до 1990-х годов ушло очень далеко: давно уже проводились международные набоковские конференции, выходил специальный журнал «The Nabokovian» (позднее возник еще один — «Nabokov Studies»), издавались сборники статей и эссе о Набокове, среди которых, к примеру, такие до сих пор необходимые издания, как «Nabokov: The Man and His Work» (1967), «Nabokov. Criticism, reminiscences, translations and tributes» (1970), «A Book of things about Vladimir Nabokov» под редакцией главы издательства «Ардис» Карла Проффера (1974), «Nabokov’s Fifth Arc. Nabokov and Others on His Life’s Work» (1982); была издана «Лолита» с подробными комментариями Альфреда Аппеля (1970), основательная библиография Набокова, подготовленная Майклом Джулиаром (1986), опубликованы многочисленные монографии на английском, французском, немецком — Бойда, Джонсона, Герберта Грейбса, Стивена Яна Паркера, Джейн Грейсон, Мориса Кутюрье, Дитера Циммера и еще многих других. Серьезно изучался не только Набоков-писатель, но и Набоков-энтомолог, Набоков-переводчик и филолог, автор лекций по русской и зарубежной литературе и комментатор «Евгения Онегина»; в 1989 году вышел большой том «Избранных писем Набокова», которого (или подобного ему) до сих пор нет на русском языке, а Бойд завершал работу над аналитической биографией Набокова в двух томах.
В России до 2000 года все еще продолжалось «открытие» Набокова, и затянувшаяся отделенность общего потока отечественных работ от давно налаженного научного взаимодействия в западной набоковистике приводила к повторам или к возрождению отброшенных концепций и направлений. Одно несомненное преимущество отечественных исследователей перед западными, сохранившееся до сих пор, состояло в изучении ad fontes рассеянной по библиотекам и хранилищам обширной эмигрантской литературы и критики. В этой области делались важные наблюдения и совершались открытия, были прочитаны тысячи номеров эмигрантской периодики, найдены единственные публикации произведений Набокова, как, например, рассказ «Пасхальный дождь», обнаруженный Светланой Польской (жившей, впрочем, в Швеции) в приложении к ковенской газете «Эхо». Ольгой Сконечной, Александром Долининым, Марией Маликовой и другими исследователями были опубликованы или переопубликованы письма, интервью, доклады, архивные материалы эмигрантского периода. Ряд выдающихся работ, появившихся за последнюю четверть века в России, в свою очередь повлиял на западных ученых, начавших уделять больше внимания русским произведениям Набокова и в целом их эмигрантскому контексту.
Одной из ложных тенденций в отечественной набоковистике, стало, на мой взгляд, стремление отделить русского Сирина от английского Nabokov’a (д-ра Джекила от мистера Гайда) и игнорировать вопрос эволюции его стиля и взглядов с середины 1960-х и до последних его книг и замыслов 1970-х годов. Утилитарная цель такого подхода состояла в том, что он позволял делать выводы общего характера относительно поэтики и мировоззрения Набокова без привлечения сложнейшего англоязычного материала. Можно было, условно говоря, стать «русским Бойдом», не утруждая себя изучением «Ады». Являлся набоковед-Прокруст и попросту отсекал слишком длинные или почему-либо неудобные части писателя. Оставшееся добросовестно укладывалось на литературоведческое ложе. Такой Набоков кончался «Лолитой» (1955) и «Другими берегами» (и то во многом благодаря тому, что он сам перевел их на русский), а вершиной всего его искусства объявлялся «Дар» (1938), к которому, дабы окончательно разделаться с «русским периодом» и благополучно «похоронить» Сирина, искусственно присоединялся незавершенный роман «Solus Rex» (1940). Его поздние книги рассматривались как самоэпигонские, или коммерческие, или нарциссические, или все это сразу, и даже «Машенька» (1926), его первый роман, ставилась выше некоторых его зрелых английских вещей. Расчленение Набокова продолжалось и по жанровому признаку: поэт и драматург отделялся от Набокова-прозаика, его английские стихи и сценарий «Лолиты» не только не изучались, но и почти не упоминались (и не переводились). В то же время Набокову давались столь же узкие и категоричные личностные оценки — бездушный «аристократ», тотальный «мистификатор» (верить ему ни в коем случае нельзя) или, наоборот, Набоков — скрытый моралист, тайный фрейдист (мы помним, что верить ему нельзя), ницшеанец, гностик, агностик, мистик и т. д.
Мне оказался ближе подход Бойда, рассматривающего писателя в динамике его замыслов, а его творческую эволюцию — как цепочку взаимосвязанных достижений, независимо от жанра или языка. Собственно, я и начал свои систематические занятия Набоковым с его «периферии» — частично опубликованной и слабоизученной тогда драматургии и еще менее опубликованной, но лучше изученной поэзии. Одно оказалось так тесно связанным с другим, а все вместе — с его двуязычной прозой, что погрузило меня в архивы и переводы на добрый десяток лет, прежде чем я смог прийти к целостной картине.
Лучшие набоковеды сейчас заняты тем, чем заняты всегда: наслаждаются обилием, красотой и дерзостью этого рода искусства, публикуют неизвестное, раскрывают источники, сопоставляют уже освоенное и разобранное с еще не изученным и не усвоенным. Бойд, помимо других проектов (он недавно выпустил большой том статей, заметок и интервью Набокова), продолжает составлять подробные комментарии к «Аде», занимаясь этим самым крупным и сложным романом Набокова с середины 1970-х годов. Одним из плодотворных новых направлений в западном набоковедении (логично вытекающим из трудов начала 2000-х годов, посвященных набоковской энтомологии) стало исследование Набокова-ученого и рассмотрение его замыслов сквозь призму науки (философии, физики, биологии, физиологии и психологии), чем продолжает заниматься Стивен Блэквелл, подготовивший к изданию труд о деревьях и растениях у Набокова. Живущий в США писатель Максим Шраер выпускает новое расширенное издание своего исследования отношений Бунина и Набокова — тема богатая и сложная. Ольга Воронина завершает для Издательства Ивана Лимбаха работу над книгой «Тайнопись. Набоков. Архив. Подтекст», в которой много внимания уделяется набоковским черновикам и дневниковым записям.
— А что, на ваш взгляд, современные исследователи упускают из виду?
— На этот вопрос ответить легче, чем на предыдущий. Конечно, невольно упускают то, что или не опубликовано, или только недавно было опубликовано, к примеру, из его раннего периода 1919–1924 годов, когда Набоков сочинял поэмы, пьесы в стихах и переводил Роллана и Кэрролла. Так, недавно расшифрованная и опубликованная мною большая поэма «Солнечный сон» (1923) позволяет проследить развитие нескольких ключевых тем и стойких образно-мотивных комплексов в выросшей из нее «Трагедии господина Морна» (1924), крупнейшем его произведении первой половины 20-х годов, и далее в «Защите Лужина» (закончена в 1929-м), его высшем достижении до 1930 года. В «Набоковском корпусе» в прошлом году вышел сборник «Поэмы 1918–1947», в который я включил в том числе неизвестные произведения «Двое», «Легенда о луне», «Электричество», «На севере диком». Готовлю дополненное переиздание большого сборника набоковской драматургии. Все вместе, ранние поэмы и драмы, обращают внимание на любопытную особенность его творчества: освоение им сложных повествовательных структур и композиций, которыми он впоследствии особенно станет знаменит, совершалось в поэтических и драматургических жанрах задолго до сочинения первого романа. Отсюда яснее становится его позднее замечание, что «Приглашение на казнь» — его «единственная поэма в прозе», а структура «Бледного огня», состоящего из поэмы и комментария к ней, в свете его писательской эволюции не кажется такой уж неожиданной.
Не стоит упускать из виду и того, что многие его книги, в том числе автобиография «Conclusive Evidence» («Другие берега» в его русской версии) и все поздние романы, кончая незавершенной «Лаурой», представляют собой своего рода эксперименты, которые он проводил над собственным сознанием, то есть их замыслы выходят далеко за пределы сугубо художественных задач и целей. Суть и результаты этих экспериментов в каждом отдельном случае еще предстоит сформулировать. Мне кажется, что, восстанавливая свое самое раннее детство, придумывая кольцевые или спиралевидные структуры, множа и варьируя собственное «я», он старался каким-то образом разрешить загадку времени, начального импульса сознания и самой, всегда закавыченной у него, реальности. «The I of the book / Cannot die in the book» («Не умирает в книге тот, / Кто от себя рассказ ведет»), — как говорит повествователь в «Арлекинах».
«„Ада“ — нечто из ряда вон выходящее, даже в сравнении с „Бледным огнем“»
— А когда вы увлеклись поздними, «швейцарскими» произведениями Набокова — «Адой», «Сквозняком из прошлого», «Арлекинами», «Лаурой»?
— Когда переводил сценарий «Лолиты» (1973), в 2009 году. Я довольно долго наивно полагал, что «Ада» — значительный, сложный, но неудачный и недостроенный роман Набокова. Помню, как спорил с Блэквеллом, что композиция «Ады» с убывающими по длине пятью частями (как если бы пятая была самой маленькой матрешкой в ряду) непропорционально утяжеляет первую часть и разбивает книгу на две половины: часть первая и все прочее. Не находил я оправданными и темные места книги, недоговоренности, резкие переходы. Но постепенно пришел к мнению (еще совсем не помышляя о переводе «Ады» на русский), что Стивен был прав в том, что структура книги и ее приемы призваны передать особенности работы механизма памяти и воспроизведения прошлого, при котором линейность и досказанность в ретроспективном обозрении всегда условны. В «Лолите» Гумберт схожим с Ваном Вином образом вспоминает свою жизнь и любовную историю, пытаясь создать из заметок, дневников, писем и воспоминаний произведение искусства, которое оправдало бы его — не перед присяжными, а перед самой утраченной Лолитой в каком-то идеальном изводе или исподе вселенной. «Арлекины» же всегда привлекали меня своим замыслом квазибиографии, наслоенным на биографию истинную, остроумием, визионерским описанием поездки в СССР, и после сценария я взялся их переводить и комментировать с большим удовольствием.
— В своих статьях вы отмечали: написанные после «Ады» книги Набокова сильно отличаются от прославивших его «европейских» и «американских» вещей. Но кажется, эти изменения вполне в духе времени: фразеология стала современнее, синтаксис — динамичнее, при этом мастерство развития тем и мотивов вышло на еще более высокий уровень. Почему же публика, критика и даже многие набоковеды не приняли такого Набокова?
— Не думаю, что причина в литературном «прогрессе» и каком-то повышении общего уровня писательского мастерства. Это все спорные представления. Фразеология всегда «современна» — что в XIX веке, что в XX. Другое дело раскрепощение нравов, снятие цензурных ограничений («Лолита» в начале 1950-х годов еще попадала под запреты, и Набоков не мог найти издателя в Америке), увлечение разного рода литературными экспериментами, развитие кинематографа, который впервые стал настоящим соперником литературе. Набоков уже в «Камере обскура» (1933) использовал монтаж и другие киноприемы, а после своего голливудского периода, когда он жил в Калифорнии и сочинял сценарий «Лолиты» (и переписывался с Альфредом Хичкоком, предлагая ему сюжеты для сценариев), стал еще внимательнее (и язвительнее) к современному кино. В «Аде» кинематографическая линия одна из самых ярких и забавных. Еще важнее собственная творческая эволюция Набокова после завершения им масштабных комментариев к «Евгению Онегину» и труднейшей «Ады». К раннему швейцарскому периоду относится и «Бледный огонь», в котором уже произошел слом старой повествовательной манеры Набокова, совершен переход к новой форме. После этого в «Аде» привлеченного литературного и научного материала становится значительно больше и продолжаются смелые формальные поиски и открытия.
Начиная с «Бледного огня» Набоков становился все менее «дружелюбным» к своему читателю, и в то же время резко возросло число рецензий и статей о нем, его русском прошлом, его семье и образе жизни. Он крайне болезненно относился к попыткам критиков «разъяснить» его (зачем он написал «Лолиту»?) и пробраться в его личную жизнь, и отчасти поэтому его поздние книги становились все менее реалистичными и все более уклончивыми и обманчивыми. К тому же совершенствование его «приемного» английского языка во франкоязычной части Швейцарии, в которой он поселился в начале 1960-х годов, приобретало лабораторный характер, откровенно отдавало очень толстым словарем, особенно в части специальных терминов и разговорных выражений. Казалось, что из его книг исчезло истинное вдохновение и нравственное содержание, а на самом деле первым он стал управлять еще более искусно, а второе теперь было запрятано намного глубже (как, например, детально прослеженный от начала и до конца нравственный конфликт в «Аде», связанный со смертью Люсетты, или уничижительное описание садизма безымянного психиатра в «Сквозняке из прошлого»). Все это отталкивало поклонников «Пнина» или «Других берегов», ждавших от Набокова мастерского изображения «настоящей» жизни и «реальных» героев. Преимущество русскоязычного читателя, владеющего английским, — в том, что он видит всего Набокова: и бедного берлинского поэта-эмигранта, и живущую в роскошном «Монтрё-палас» чудаковатую знаменитость.
— Где искать истоки этого нового набоковского стиля? Корректно ли сопоставить творческую эволюцию писателя в конце 1960-х — начале 1970-х с тем, что происходило с ним в конце 1930-х? И вообще: насколько, на ваш взгляд, повесть «Волшебник», незавершенный «Solus Rex» и продолжение «Дара» повлияли на Набокова как англоязычного писателя?
— Русский и английский у Набокова — две ветви одного дерева. Онтогенез у них схожий. Уже в «Волшебнике» и в «Solus Rex» обнаруживаются зачатки позднего стиля Набокова. Формальные эксперименты, более лаконичная и менее риторичная, в сравнении с «Даром», манера, обращение к запретным темам, искоренение всевозможных клише. Сохранившаяся в черновиках «вторая часть» «Дара» тематически и стилистически близка к «Лолите». К «Аде» — в меньшей степени, хотя характер внутреннего монолога повзрослевшего Годунова-Чердынцева, балансирующего на грани самоубийства, напоминает Вана Вина в его период одиночества и отчаяния. Такое стилистическое сопоставление позднего Сирина и позднего Nabokov’a могло бы оказаться весьма плодотворным.
— Почти год назад вышел ваш перевод «Ады», снабженный основательными комментариями. Как его приняли читатели и эксперты? Появились ли за это время сведения или наблюдения, которые повлияли на ваше понимание романа и, следовательно, могут быть учтены при переиздании книги?
— Перевод вышел в самое, возможно, неудачное для литературных досугов время, но уже дважды допечатывался, и я знаю по меньшей мере трех человек, которые успели его прочитать и опубликовать отзывы. Перевод упоминался и в докладе на одной из набоковских конференций. Настоящих экспертов по «Аде», если не упоминать Бойда, можно посчитать, как говорил Набоков, по пальцам одной изувеченной руки. Берясь за этот роман, нужно понимать, что «Ада» — нечто из ряда вон выходящее, даже в сравнении с «Бледным огнем». Недавно группа читателей из разных городов и стран читала и подолгу обсуждала онлайн эту книгу и комментарии к ней. Несмотря на довольно внушительный вид комментариев, они не претендуют на раскрытие всех загадок и реалий романа — если даже эта цель в принципе достижима, потребовалось бы издавать книгу в двух или трех томах. В своем послесловии к переводу я приглашаю увлеченных читателей, владеющих английским, обратиться к комментариям Бойда, все еще находящимся в работе, но уже весьма подробным и содержательным. Переводчик, однако, всегда находит что-то свое, поскольку неизбежно должен интерпретировать каждое слово, каждое «win», «one» и «vain». После «Ады» я пересмотрел свой старый перевод «Арлекинов», составил к нему новые комментарии и уже подготовил новый комментированный перевод следующего за «Адой» романа «Сквозняк из прошлого» (как сами Набоковы по-русски называли «Transparent Things») — и, конечно, отмечаемое тут и там развитие от книги к книге тех или иных идей каждый раз освещает по-новому то один уголок, то другой. Что бы я сейчас дополнил, так это свою вышедшую в 2019 году монографию «Прочтение Набокова»: после обнаружения стихотворения Набокова о Супермене и комментариев к «Аде» и к «Сквозняку из прошлого» открылось немало любопытного.
«Сам Набоков в маске Вадима соревнуется с кем-то намного более значительным и одаренным»
— Давайте перейдем к «Взгляни на арлекинов!». Это мемуары выдающегося русско-американского писателя Вадима Вадимовича N., в которых реальные обстоятельства жизни и творчества Набокова значительно искажены, а его литературные знакомые (от Ходасевича и Бунина до Эдмунда Уилсона и Роберта Фроста) выведены под игровыми псевдонимами. Бойд полагает, что замысел книги зародился в результате неудачного сотрудничества писателя с его первым биографом Эндрю Филдом, перевиравшим самые простые факты из истории России и прошлого Набокова. Есть ли у «Арлекинов» еще какие-то источники?
— Хуже перевирания фактов были филдовские домысливания и отсутствие такта; однако Набоков сам был отчасти виновен в том, что его первый биограф наломал дров — он надеялся, что Филд сможет создать в большей степени литературную биографию здравствующего писателя, а не обычное жизнеописание со всеми неприятными подробностями (как, например, псориазные мучения Набокова или его любовная связь с Ириной Гуаданини). Набоков, с одной стороны, не хотел стать объектом традиционного биографического описания (над такими опусами он подшучивал в «Аде») и, с другой, требовал от Филда следовать фактам, изложенным в книге воспоминаний «Speak, Memory» (вторая редакция набоковских мемуаров), а тот стремился вырваться из роли покорного оформителя набоковской легенды, что и привело к разрыву. Другой источник замысла «Арлекинов» — так и ненаписанное Набоковым продолжение «Speak, Memory», которое он хотел посвятить своим американским годам и для которого собрал немало материалов. Еще один важный источник — публикуемые мною в Приложении к книге впечатления любимой сестры Набокова Елены о ее поездке в Ленинград в начале 1970-х годов. В пятой части романа поездка героя в СССР с подложным паспортом описана с использованием деталей и наблюдений сестры Набокова — так что в «Арлекинах» она становится отчасти его соавтором.
— Бойд приводит нелепые ошибки в книгах Филда и с недоумением описывает его своеобразную манеру держаться с писателем; вообще, Филд напоминает героя какого-то набоковского романа — в первую очередь, конечно, безумного филолога Чарльза Кинбота из «Бледного огня». Почему в «Арлекинах», в которых так много камео набоковских друзей и недругов, не нашлось места для столь колоритной и важной фигуры?
— Полагаю, по двум причинам: во-первых, в «Арлекинах» изображены в подавляющем большинстве случаев почившие к тому времени недруги Набокова (как, например, один из лучших эмигрантских критиков Георгий Адамович или крупнейший американский критик и плодовитый писатель Эдмунд Уилсон), а, во-вторых, возможно, из-за нежелания придавать ему значимости и простого опасения, что обиженный Филд начнет мстить, распространяя личные сведения, которыми Набоков его щедро снабдил, включая копии писем, фотографии и магнитофонные записи. В романе, однако, есть жесткое высказывание в адрес чрезмерно пытливого биографа как такового. И все же, конечно, жаль, что Филд не мелькнул где-нибудь в книге в образе журналиста Полевого, пытающегося из лучших побуждений подкупить горничную мистера Наборкрофта.
— Говоря о своеобразии «Ады», вы обращали внимание на ее универсальность, свободу от клише, которые накладывают на писателя его среда и эпоха. «Арлекины» же снова погружают нас в мир русской эмиграции 1920–1940 годов и круг американских интеллектуалов 1950-х. Не кажется ли вам, что, по сравнению с «Адой», это шаг назад — к локальным сюжетам, обусловленным конкретным временем и местом?
— Любое возвращение к собственной биографии в случае Набокова стало бы в некотором смысле шагом назад, поскольку уже первый его роман во многом автобиографичен. И «Ада», и «Сквозняк из прошлого», вы правы, далеки от эмигрантского прошлого Набокова, с его общественниками, русскими вечерами, журналами и ностальгией. «Арлекины», однако, охватывают всю жизнь Набокова (в причудливом преломлении) — от детских лет до швейцарских семидесятых годов — и, помимо этого, фокусируют внимание на проблеме идентичности авторского «я», выводя таким образом все повествование за биографические пределы — в область чистого вымысла и фантазии. Так что эмигрантское житье-бытье, как и американское окружение героя в 1940–1950 годах, настолько же реальны в книге, насколько «три или четыре его жены» и сбежавшая в СССР дочь.
— «Арлекинов» очень удобно воспринимать как пародию на жизнь их создателя: у Набокова была одна жена и сын, у его персонажа Вадима Вадимовича четыре жены и дочь; у Набокова был нансеновский паспорт беженца, Вадим — английский подданный; Набоков — крупный лепидоптеролог, Вадим ничего не понимает в бабочках. Но тем не менее: имеем ли мы дело исключительно с негативом, или в этом романе все-таки преломляется реальная набоковская личность — по крайней мере, та, которую вы реконструируете, изучая его дневники и письма?
— Конечно, это была бы слишком простая для Набокова стратегия — перевести все плюсы в минусы и наоборот, — да к тому же роман был рассчитан на тех, кто читал набоковские мемуары или готов был их прочитать после «Арлекинов», чтобы насладиться всеми «гранями смещенного кристалла его души», как В. В. пишет своей будущей второй жене. Несомненно одно: и здесь, и раньше (например, в «Даре» и особенно в его нереализованном продолжении) Набоков создает возможную версию своей писательской судьбы на фоне ее неизбежного развития, при котором некая определенная сердцевина его «я» всегда остается неизменной, неважно — на Терре ли, или на Антитерре, или в Сибири. Выявить эту сердцевину, двигаясь вокруг нее по все более широкой окружности, и стремится герой книги, а вместе с ним и ее автор. Как сказано у Ходасевича: «Я, я, я! Что за дикое слово! Неужели вон тот — это я? Разве мама любила такого...»
— Обсудим некоторых персонажей «Арлекинов», чья функция в сюжете требует прояснения. Вот, скажем, дипломат, масон и патрон главного героя граф Старов описан как несколько хтоническое существо. Это зачинатель странного мира «Арлекинов», кто-то вроде князя Земского в «Аде»? Согласны ли вы с Джонсоном, который предположил, что Вадим и его жены — незаконные дети Старова?
— Нет, я так не думаю. Князь Земский мифологичен, граф Старов — прототипичен. Лабиринт связей в этом романе не инцестуальный в прямом смысле слова, а метаморфозный: один персонаж воплощается в другом, Айрис в несколько этапов перевоплощается в Ты, как гусеница в бабочку. Старов, вполне возможно, настоящий отец героя, однако он сам в этом не уверен. В отличие, по-видимому, от Владимира Благидзе, второго опекаемого Старовым молодого эмигранта. Этот пылкий лейтенант Благидзе без ума влюбится в первую жену героя Айрис — с такими последствиями, выяснить которые до конца у Вадима не хватит духу. К зачинательнице мира «Арлекинов» я бы скорее отнес баронессу Бредову, урожденную Толстую, которая заменила юному Вадиму более близкую родню и впервые посоветовала ему «взглянуть на арлекинов».
— Кажется, с какой-то специальной миссией в роман отправлены книготорговец Оксман (путающий Вадима с другим писателем, подозрительно похожим на Набокова) и Экскюль, помощник Вадима в американском университете. Какая у них роль в общей конструкции?
— Оба «не от мира сего», если под сим миром понимать реальность романа, которая трещит по швам всякий раз, как Вадим ощущает собственную сочиненность (подобно Адаму Кругу в финале «Bend Sinister», 1947). Оксман воплощает сборный образ интеллигентного еврейского эмигранта-издателя, с чертами И. И. Фондаминского; его смерть в нацистском лагере истребления как-то соотносится с тем, что Карл, муж Изабеллы, несчастной дочери героя, пропадает после годичного «отдыха» в советском «тундровом санатории». Миссия Оксмана — подсказать несведущему западному читателю, далекому от русской истории и эмиграции, кто за всем этим стоит и кем на самом деле был отец Набокова: не «игрок и повеса», а политик и правовед. Второй же лазутчик, ассистент Вадима Вальдемар (эквивалент имени Владимир), представляется его двойником и фигурой закулисной. Он может быть связан со шпионской темой романа.
— К слову, Изабелла и Карл тоже загадочная пара. Они как бы проваливаются в щель в повествовании, и почти половину романа Вадим безуспешно пытается их отыскать. Кто они такие?
— Не думаю, что у Изабеллы, которая с годами становится все менее реальной, был прототип: в романе прототипы есть у писателей и критиков, но не у всех подряд персонажей. Ее муж Карл, уехавший с ней в СССР, фигура действительно загадочная, но поскольку он не относится к литературному миру, то вряд ли имеет какое-либо отношение к знакомым Набокова, совершавшим в то время поездки в СССР, — Карлу Профферу или одному из пионеров набоковедения Саймону Карлинскому.
— Вы сказали, что по ходу романа Айрис превращается в Ты, аллегорию реальности. Но жены Вадима совсем не похожи друг на друга. Расскажите, как происходит эта трансформация и насколько корректно считать Веру Набокову прообразом Ты?
— Айрис Блэк — еврейка, как и Вера, Анна Благово — машинистка (Вера работала стенографисткой и печатала сочинения мужа), Луиза Адамсон — жена американского профессора (Набоков стал профессором в Америке), Ты — муза Вадима и его поклонница — по всей видимости, Набоков распределил некоторые черты своей жены между всеми женами Вадима. Он мог привнести и черты других своих возлюбленных, например своей невесты 1922 года Светланы Зиверт — Вадим знакомится с Айрис как раз в 1922-м. Однако «Ты», конечно, не может быть прямо отождествлена с Верой, ее идеализированный образ лишь в значительно большей степени, чем образы остальных жен, обращен к ней, и потому она в романе олицетворяет реальность и искусство. Айрис же, кроме страсти плотской, олицетворяет страсть героя (и Набокова — тут они совпадают) к английскому языку и литературе. «Арлекины» — роман о романах во всех значениях слова.
— По ходу повествования Вадим начинает подозревать, что он всего лишь тень другого, куда более успешного и талантливого писателя. Велик соблазн сказать, что другой — это буквально Набоков и есть. Но такая интерпретация звучит плосковато: мы же не отождествляем с реальным Набоковым «антропоморфное божество», навлекающее на Круга безумие в «Bend Sinister», или безжалостного рассказчика «Пнина» Владимира Владимировича. Как бы вы описали схему «автор — повествователь — герой» в «Арлекинах» и других набоковских вещах, двигатель которых устроен похожим образом?
— Мне представляется, что по законам художественной иллюзии никаких истинных авторских «я» в романах быть не может, есть повествующее «я» и повествуемое «я». Как он сказал в «Парижской поэме»: «...но иногда / сердцу хочется „автора, автора!“. / В зале автора нет, господа». Собственно, Набоков и сам так считал, предостерегая критиков от выводов, что, к примеру, взгляды и чувства автора выражает Годунов-Чердынцев, или Себастьян Найт, или Ван Вин. У него есть только более автобиографичные и менее автобиографичные герои. В предисловии к позднему переизданию «Bend Sinister» он называет то самое «я», которое в конце романа сжалилось над обезумевшим от горя Кругом, лишив его рассудка, «антропоморфным божеством, олицетворяемым мною». В «Пнине», где версии прошлого самого Пнина и рассказчика Владимира Владимировича расходятся, мы имеем дело с обычным парадоксом лжеца, решения не имеющим. Реальность же автора (Набоков-человек) непознаваема в принципе, как любая душа. И может быть, иллюзорнее всего познаваема через его сочинения. В «Даре» Набоков придумал Федора, который в свою очередь придумал себе литературного собеседника и соперника Кончеева, а в «Арлекинах» Вадим вовсе не какого-то «В. В. Набокова» чует у себя за спиной, это ловушка, — это сам Набоков в маске Вадима соревнуется с кем-то намного более значительным и одаренным. Кто ему являлся, какой Пушкин или Шекспир, какая Мнемозина, — неизвестно.
— В «Арлекинах» важна шпионская линия: закрытые организации, подпольщики, британская разведка, советский Большой Дом (во главе которого стоит некий Федор Михайлович); даже у попугая Айрис кличка Мата Хари. Зачем Набокову весь этот джеймс-бондовский реквизит?
— Отчасти скрытый второй план истории, заставляющий усомниться в декларируемой аполитичности героя, отчасти — еще одна антитеза прототипу Вадима. Набоков увлекался энтомологией и отправлялся в горные экспедиции в поисках бабочек, а Вадиму нравилось шпионить, он будто бы в шутку говорит о себе: «шпион я бесподобный», а потом признается американке в самолете, возвращаясь из СССР, что он «тройной агент» (русско-англо-французский, надо понимать).
«Мы решили по мере сил и возможностей, помимо самого Набокова, переиздать некоторые знаковые книги о нем»
— Следом за «Арлекинами» увидит свет самый короткий роман Набокова — «Сквозняк из прошлого». Какие вызовы эта книга бросает ее переводчикам и интерпретаторам?
— Само название книги (мой перевод озаглавлен по авторизованной версии русского названия), ее первые строки и последняя фраза — три ключа к ее переводу и интерпретации. Если не подобрать коды, то этот сейф не открыть. Его останется только взломать, сильно повредив. В имени героя, Хью Пёрсона, важно английское person — человек, личность, тогда как в имени потустороннего рассказчика R., как заметил Джонсон, сквозит зеркальная русская «я». В книге сложная композиция и непростая взаимосвязь событий, более и менее отдаленное прошлое просвечивает в настоящем, и наоборот. Роман почти целиком состоит из изящных формул, его краткость в этом смысле не облегчает работы русификатора.
— Войдет ли в издание «Сквозняка» интервью, которое Набоков взял сам у себя, чтобы объяснить свой замысел? Как вы вообще оцениваете этот ход, Набокову скорее не свойственный?
— Да, это «интервью», и другие материалы о романе я перевел и поместил в Приложение. «Ада» кончается длинной аннотацией к ней, тоже нетривиальный ход. Здесь же Набоков в форме интервью по сути написал послесловие к своей сложноустроенной книге, но сделал это настолько изящно и ненавязчиво, насколько возможно: кто способен разгадать его замысел, тому достаточно самой книги без этого «интервью», опубликованного в его сборнике «Strong Opinions» («Стойкие убеждения», 1973).
— В начале беседы вы коротко затронули последний роман, над которым работал Набоков, — «The Original of Laura». В 2009 году вы были редактором перевода Геннадия Барабтарло: он остановился на варианте «Лаура и ее оригинал» (четыре слова, как в оригинале). Судя по вашим статьям и комментариям, сами вы предпочитаете другой перевод — «Оригинал Лауры». Почему? Планируете ли вы при переиздании включить недавно найденные (и опубликованные в вашей книге «Прочтение Набокова») карточки «Лауры»?
— Главное в оригинальном названии — не количество слов, а то, что они составляют акроним TOOL, представляющий собой английскую лексему: орудие, инструмент, резец. Передать это по-русски без отсебятины невозможно. Название «Лаура и ее оригинал» сам Геннадий Александрович не считал ни наиболее удачным, ни благозвучным, но он хотел подчеркнуть разделенность в книге ветреной героини на нее саму и на ее вымышленный (или, может быть, идеальный) образ — оригинал. Я не уверен, что это полностью оправданное решение и потому придерживаюсь — чисто технически — буквального перевода. Новонайденные карточки «Лауры» я уже перевел, их, к сожалению, немного, но кое-что любопытное они добавляют к замыслу книги. О композиции и устройстве нового издания еще не задумывался — занят первым американским романом Набокова «Bend Sinister» (геральдический термин).
— Вы упомянули важные и до сих пор актуальные набоковедческие работы. Не планируете ли вы публиковать их в рамках «Корпуса»?
— Обширная и разнообразная западная набоковиана прошлых лет только малой частью доступна русскому читателю. Но и за эту часть нужно горячо благодарить Александра Кононова: в его издательстве «Симпозиум» были выпущены и переизданы два тома набоковской биографии, «Ключи к „Лолите“», книга Джонсона «Миры и антимиры Владимира Набокова», две монографии Бойда — об «Аде» и «По следам Набокова». Лет пятнадцать тому назад в «Новом литературном обозрении» издавался перевод монографии Присциллы Мейер о «Бледном огне». Посвященное этому же роману исследование Бойда «Волшебство художественного открытия» выходило в Издательстве Ивана Лимбаха. При обсуждении с главным редактором «Corpus» Варей Горностаевой набоковского проекта мы решили по мере сил и возможностей, помимо самого Набокова, переиздать некоторые знаковые книги о нем. «Ключи к „Лолите“» — одна из них, Набоков ее читал и обсуждал с Проффером. Она уже готова и должна скоро выйти. Над новой редакцией русской версии книги Бойда о «Бледном огне» работает ее переводчик, Станислав Швабрин. О других изданиях говорить пока рано. Впереди еще новое дополненное издание «Полного собрания рассказов», английская книга о Гоголе, старые и новые лекции о театре и советской литературе, стихи, первый американский роман и прочее в рамках самого «Набоковского корпуса».