С подачи Игоря Караулова русские критики снова спорят о границах политического в поэзии, Кирилл Кобрин защищает Гомера от cancel culture, а в США пресса обсуждает выступление Аманды Горман на инаугурации Байдена. Лев Оборин — о главном в книжном интернете.

1. Скоропостижно скончалась Инна Булкина, замечательный критик и филолог, исследовательница украинской и русской литературы. В фейсбуке о ней вспоминают Мария Галина, Леонид Юзефович, Татьяна Кузовкина, Юрий Володарский и многие другие. Статьи и рецензии Инны Булкиной остались в «Журнальном зале», на «Гефтере», в «Стенгазете». Очень неожиданная, большая потеря.

2. Заметная полемика недели — о политичности поэзии. Началось все со статьи Игоря Караулова в «Современной литературе». Он критикует сначала тексты, в которых главное достоинство — «правильное политическое или социальное направление», «а уж поэтические красоты как таковые — дело десятое». Затем Караулов выступает против тотальной политизации поэзии в принципе, приводя в пример отрывок из текста Алексея Масалова (и характеризуя этот отрывок как «образцовый речекряк»: Масалов перечисляет репрессивные тенденции в России как вызовы, с которыми сталкивается поэзия). С Масаловым Караулов сопоставляет не кого-нибудь, а Троцкого, который в некрологе Есенину сумел найти человеческие слова.

«...очевидно, что между поэтическим говорением и политическим существует разрыв, который трудно преодолеть, и это прежде всего разрыв интенций. Политик говорит от имени партии и обращается к массе. Поэт говорит от своего имени и обращается к каждому человеку в отдельности. Как бы поэт ни подчинял себя политической повестке, он всегда остается слишком индивидуален», — напоминает Караулов; современным авторам, требующим от поэзии политизации, он вменяет в вину девальвацию всех прочих проявлений поэзии: например, якобы нельзя больше писать о природе или «о сиянии любимых глаз», не привязывая это к политической повестке (в пример приводится Галина Рымбу; в контрпримеры — как стихи «политические», но по-другому, — произведения Юлия Гуголева, Александра Дельфинова и Данилы Давыдова). «Будущее обещает быть бурным, и поэты вряд ли останутся в стороне от грядущих событий. Но сохранить в себе поэта — их главный гражданский долг», — напоследок говорит Караулов.

Статья вызвала несколько злых откликов. В фейсбуке отозвались Алексей Масалов, обвиняющий Караулова в подходе «не читал, но осуждаю», и походя задетый в статье Евгений Никитин. В «Лиterraтуре» на статью подробно отвечает Анна Голубкова: «Игорь Караулов имеет в виду отечественную литературу в том виде, как ее представляет наша школьная программа. Таким возвышенным образом поэзию понимали двести лет назад романтики. А вспомнил он об этом, потому что это определение до сих пор актуально для значительной части литературного и читательского сообщества. <...> Потому и гуляет по разным статьям и дискуссиям мнение о поэте как особом таком существе, которое имеет прямой контакт с потусторонними силами... не похоже на остальных и имеет какие-то особые права, не подпадающие под моральную оценку обывателей». Все это, через попутное развенчание эстетики Троцкого, приводит Голубкову к мысли, что поэт Караулов попросту недоволен собственным обывательско-охранительским несоответствием романтическому имиджу «проклятого поэта», который и должен писать для вечности, а не для сиюминутной агитации. «Конечно, я не придерживаюсь подобной позиции и считаю ее давно устаревшей. Но статью-то в надежде вывести новую политическую поэзию за рамки литературы написал Игорь Караулов!»

3. Еще один полемический текст — напечатанная в Arterritory статья Кирилла Кобрина против cancel culture. Поводом для размышлений служит столетний юбилей американской писательницы Патрисии Хайсмит — признавая ее заслуги, мастерство ее триллеров, современные комментаторы не упускают случая напомнить о ее расизме и антисемитизме. Кобрин отмечает эти статьи, «полные восхищения и неловкости одновременно. Восхищения — потому, что писавшие действительно восхищаются прозой Хайсмит. Неловкости — потому, что в наши дни неловко восхищаться писателем, художником, режиссером, музыкантом и проч. морально столь несовершенным, скверного поведения, греховных помыслов, непрогрессивных устремлений, не любящим и не верящим в человечество, в прогресс, в доброту, в бог знает что еще».

Кобрин делает не самый тривиальный ход, вписывая «культуру отмены» в логику капитализма: «Гомер, Караваджо, де Сад или Уильям Блейк берутся отменяльщиками в качестве наших современников; это не исторически существовавшие писатели, художники, композиторы и проч., а персонажи нашего сегодняшнего сознания, мультяшные герои, с которыми кидалтское сознание наших современников пытается манипулировать, как с героями мультфильмов. Рафаэль — это черепашка-ниндзя. Гомер, понятное дело, — Гомер Симпсон. Поздний капитализм окончательно коммодифицировал культуру, превратив ее деятелей, живых и мертвых, известных и малоизвестных, в обычные товары с яркими упаковками. Собственно, с ними и происходит то же самое, что и с шампунями, печеньем в упаковках или банками консервированных бобов». Дальше, пусть и в рамках «критики слева», аргументация становится более привычной: речь заходит об историзме, которым cancel culture пренебрегает, осуществляя политику, сложившуюся в собственный исторический момент: «Ратуя за мультикультурализм и антиколониальный подход, сторонники cancel culture выступают здесь как самые злостные идеологические колонизаторы и западные супремасисты. Этическая концепция, исходя из которой выносят моральные приговоры и чистят культуру [следует длинный и, кажется, достаточно алармистский список вычищаемых] <...> это концепция, сложившаяся в определенный исторический период, характерная для него скорее как горизонт стремления и ожидания, нежели как реальность. Однако сейчас, в иных совершенно условиях, не в тех, в которых жили Фичино или Руссо, она применяется как набор универсальных правил, не подлежащий сомнению и критике».

4. Самая радикальная поэтическая (вернее, прозопоэтическая) публикация недели — цикл «Дочь священника», напечатанный в «Ф-Письме» под псевдонимом lea. Поток сознания здесь ломает попытки хронологической структуры, а эротическая фрустрация достигает того градуса, с которым чаще описывают сексуальное наслаждение — собственно, наслаждение и фрустрация здесь становятся неразличимы. Очень не для всех — но запоминается.

5. Вышел первый в этом году номер «Волги». Среди поэтов номера — Аркадий Штыпель, Люба Макаревская и Александр Корамыслов («иногда кажется: положение дел / очень точно отражает пожилой стенд / на стене нашего цеха — / с надписью деревянными клеёными буквами: / ПРОФСОЮЗНАЯ НЬ»), среди прозаиков — Марина Бувайло, Александр Оганджанов и Владимир Шапко с романом «Настольная памятка по редактированию замужних женщин и книг», в котором главный редактор издательства воюет с блатным графоманом. Татьяна Грауз публикует эссе о мотивах нищеты/нищенства у Мандельштама и Айги; Борис Кутенков разговаривает с Валерием Шубинским: «Самый старый человек, которого я в своей жизни как-то знал, с которым разговаривал, был 1886 года рождения... То есть он был ровесником Гумилева и Ходасевича, чьими биографиями я потом занимался. И он мог знать человека, помнящего войну с Наполеоном. Вот что всё это означает? Что такое история вообще? Я сейчас пишу книгу об этом для детей».

6. В «Арзамасе» Александра Архипова рассказывает о «волшебном помощнике» — непременном действующем лице волшебной сказки, как фольклорной, так и литературной. В тексте много увлекательных деталей: например, Джеймс Барри, скорее всего, позаимствовал Крокодилицу, которой боялся Капитан Крюк, из древнеегипетской сказки «Обреченный царевич». Роль волшебного помощника меняется в детской литературе и фэнтези XX и XXI веков: он выходит на первый план (как в «Коне и его мальчике» К. С. Льюиса), за его судьбой мы следим до самого конца (как в случае Добби в «Гарри Поттере»). Но и в более ранних текстах можно видеть трансформацию этой роли: например, в «Детях капитана Гранта» появляется чудаковатый Паганель — хоть и не волшебник, но ключевой участник экспедиции, без чьих знаний, наитий и ошибок она бы просто погибла.

7. В «Просодии» — разговор Павла Рыбкина с итальянским славистом Стефано Гардзонио, недавно выпустившим уже вторую книгу русских стихов под именем Степана Фрязина («Для меня Степан — не только двойник, но еще и проводник в дивный новый мир»). Филолог рассказывает о происхождении псевдонима (тут, помимо очевидных соображений, сыграли роль и встреча с Александром Галичем в 1977-м, и железнодорожные платформы Фрязево и Фрязино), о своем знакомстве со Шкловским, Харджиевым, Гаспаровым, — и о поэтической родословной Степана Фрязина, в которую входят и Козьма Прутков, и ранний Маяковский, и авторы круга «Омфалос»: «Фрязину эта легкая и ироничная пародия очень близка, как близка и сама южная, одесская школа. Более других интересен Михаил Лопатто. Он уехал из России в 1920 году и поселился во Флоренции, где прожил до конца своих дней: смерть наступила 26 января 1981 года. Очень жаль, что мне не довелось с ним встретиться, но я много занимался его наследием и все, что удалось собрать, опубликовал с комментариями и примечаниями в поэтической серии „Русская Италия”, выпускаемой издательством „Водолей” совместно с университетом города Пизы».

8. Главное литературное событие недели в Америке — выступление на инаугурации Джо Байдена молодой поэтессы Аманды Горман, прочитавшей свое стихотворение «Холм, на который мы взбираемся» (оригинал, перевод Ольги Брагиной).

В The New York Times о Горман пишут Александра Альтер и Дуайт Гарнер. Ведущий критик газеты считает, что стихотворение не шедевр, но это не так важно (где-то потирает руки Игорь Караулов): само выступление Горман выглядело глотком свежего воздуха, «переливанием свежей крови», которое позволило увидеть, как Америка восстанавливает связь между культурной жизнью и политикой. Восторг разделяют и другие издания. Politico возводит «гений Аманды Горман» к традиции активистской поэзии чернокожих авторов, от Майи Анджелу до Джила Скотт-Херона. Прочие отзывы можно прочесть в уже появившейся статье о стихотворении Горман в Википедии. Критика стихотворения нам встретилась по большей части в русском фейсбуке: стихи ругают за смысловую прямолинейность — которая в оригинале компенсируется богатой звуковой организацией в традиции spoken word poetry. Впрочем, в британском журнале The Spectator Мелани Макдона также называет стихотворение Горман «ужасным» и с издевкой его разбирает.

CNBC пересказывает биографию Горман, в 16 лет ставшей молодежным поэтом-лауреатом Лос-Анджелеса; в интервью радиостанции поэтесса говорит: «Сейчас Соединенным Штатам больше, чем когда-либо, необходимо стихотворение к инаугурации. Поэзия — то мерило, к которому мы обращаемся, когда хотим напомнить себе об истории, на которую опираемся, и о будущем, за которое упираемся». Отсюда же мы узнаем, что Горман планирует баллотироваться в президенты в 2036 году (как только позволит возраст). Журналу Vogue она накануне торжеств рассказала, как будет готовиться к своему выступлению — ради него Опра Уинфри прислала ей серьги и кольцо. В 1993 году знаменитая телеведущая прислала пальто и перчатки Майе Анджелу, выступавшей на инаугурации Клинтона. На кольце Горман — птица в клетке, в честь книги Анджелу «Поэтому птица в неволе поет».

Кстати, на днях объявили, что в честь Анджелу, важнейшей афроамериканской поэтессы XX века, выпустят куклу Барби. Когда-нибудь, наверное, и в честь Горман выпустят.

9. Помните, много говорили про скандинавский нуар? В Public Books литературовед Чарли Тайсон доказывает, что говорить о нем уже нужно как о покойнике. «Начнем, как водится, с мертвого тела»: в апреле минувшего года умерла шведская писательница Май Шёваль, которая вместе со своим мужем Пером Валё в 1965-м придумала полицейского комиссара Мартина Бека. Так родился детектив, который не боялся быть скучным. Шведский комиссар отличался от своих американских коллег, «циничных полубогов»: он постоянно простужался, не чурался работы в команде и постоянно возился с отчетами. «Книги о Мартине Беке рисовали преступление не продуктом индивидуальной патологии, но следствием разрывов в плотной ткани шведского общества».

Несколько десятилетий спустя грянул скандинавский нуар — и от подхода Шёваль и Валё не осталось и следа: новые детективы из Швеции, Норвегии и Дании отличались в первую очередь зашкаливающим уровнем насилия. Тайсон вспоминает первым делом Стига Ларссона и Ю Несбё. Хотя Несбё — самый популярный сегодня представитель жанра, продажи его книг уже несопоставимы с ларссоновскими на пике успеха и продолжают падать. Кто же убил скандинавский нуар? «Давайте выстроим у стены подозреваемых: жадных до прибыли издателей, ищущих удовольствия читателей, циничных авторов, шустрых телепродюсеров». Тайсон берется проследить взлет и падение жанра — от романов Шёваль и Валё, в которых всегда «Маркс получал последнее слово», до сегодняшних детективов, которые покупают, чтобы скоротать время в самолете. «Шведская модель», казавшаяся европейским левым едва ли не идеалом, скрывает за собой множество депрессивных явлений. Позднейшие тексты скандинавского нуара показывают читателям за пределами Скандинавии, что там все не так уж благополучно. Маньяки, мрак и Ларс фон Триер против шерстяных носков и хюгге-свечечек; авторы все это охотно капитализируют, насыщая тексты морозной клюквой.

Тайсон кладет на стол три книжные улики — работу литературоведа Венди Лессер «Скандинавский нуар» и два романа: «Нож» Ю Несбё и «Почти нормальную семью» М. Т. Эдвардссона. Лессер отказывается объявлять тренды жанра «нордическим нигилизмом»: она способна «в слэшерах увидеть уют, а в шерстяных носках — угрозу». Ее книга с необычайным дружелюбием рассказывает «об одной из самых садистических литературных тенденций, какие видел свет», скандинавский нуар для исследовательницы — повод изучить скандинавский темперамент и нравы. Собственно, скрупулезные описания домашней обстановки в самых кровавых детективах — от все того же хюгге. Лессер стремится показать, что мы можем узнать страну через ее литературу; в итоге, заключает Тайсон, получается скорее не литературоведение, а сказка.

С этим контрастирует чтение собственно образцов жанра. В романе Эдвардссона вся политическая острота подменена готовыми клише, голоса рассказчиков «плоски и неубедительны», символы примитивны (например, семейное фото за треснувшим стеклом), метафоры раздражают, феминистский посыл — только дань моде, а, когда герои решают поговорить о философии, читательский палм сам тянется к фейсу: «Следователь спрашивает, были ли отношения убитого с ее лучшей подругой платоническими. „Платон — мой любимый философ“, — говорит дочь. „Лично я предпочитаю Сократа“, — бессмысленно отвечает следователь». Несбё пишет не в пример лучше — но и его книги демонстрируют, как некогда интересный жанр выродился в жвачку. Детектив Харри Холе мало чем отличается от американских брутальных одиночек. В какой-то момент он начинает пытать подозреваемого (а читателю, значит, предлагается с таким методом допроса согласиться). «Раскрытие тайны венчается внесудебным расстрелом из винтовки одного злодея и самоубийством второго». С политической точки зрения «Нож» показывает, как далеко направо ушел скандинавский нуар со времен романов про Мартина Бека: «норвежское уголовное право, знаменитое своим предпочтением восстановительного правосудия, слишком мягко: читатель жаждет насладиться смертной казнью. „Нож” со своей эстетикой мщения — яркий пример американизации скандинавского жанра». Объяснения преступлений у Несбё — психологические, а не социальные; его преступники, как правило, люди с травмированной маскулинностью. И хотя Несбё не занимать фантазии, его случай показывает, как жанр становится предсказуемым и цинично-коммерческим. В общем, «вы и убили-с».