Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
«Самое удивительное в Эрнсте Юнгере, как и в Адольфе Гитлере, — это его успех».
Такими словами Николаус Зомбарт, сын известного социолога Вернера Зомбарта, начал свою статью, опубликованную в 1968 году в сатирическом журнале «Штрайт-цайт-шрифт». Название статьи, «Эрнст Юнгер в нас», недвусмысленно отсылало к нашумевшей книге Макса Пикара «Гитлер в нас самих». Зомбарт, признавая «немецкость» Юнгера (на обложке журнала писатель изображен в... бутылке из-под шнапса с надписью «Немецкий продукт»), удивлялся его популярности у французских читателей: «Если бы они знали, что эстетизм Юнгера стоит ближе к перфекционизму Эйхмана, чем искусству Кокто, то они избегали бы его, как паршивую собаку».
Юнгер не ответил. Он никогда не отвечал своим критикам, полагая, что «немногие достойны того, чтобы им возражали». Эту позицию клеймили как «аристократизм» и оттого нападали на него еще больше. По выражению публициста Фридриха Зибурга, «Пинок по Эрнсту Юнгеру открывает двери». Высшего накала полемика вокруг него достигала в 1982 году, когда Юнгеру присудили большую национальную премию Гёте (недовольные обличали писателя как «идеологического пионера фашизма и носителя национал-социализма с головы до пят»), и в 1995-м — во время чествования столетнего юбилея. Только тогда он выразил благодарность своим противникам, «без которых неинтересно жить», но позже заметил, что иногда развлекается пусканием мыльных пузырей.
Обложка журнала «Штрайт-цайт-шрифт»
С тех пор страсти поутихли. Кто хотел пнуть мертвого льва, уже сделал это, настало время понимания. Сегодня о Юнгере говорят как о крупном поэте, одном из величайших стилистов немецкой литературы и проницательном свидетеле двадцатого века, к творчеству которого необходимо обращаться, чтобы этот самый век постичь. Реже вспоминают его как критика тех крайностей, в которые порой впадает демократия, и как исследователя все возрастающей роли государства и социума, закрепощающих человека крепче иных цепей. Вопрос Зомбарта, если отбросить нелепое reductio ad Hitlerum, все еще волнует нас. Действительно ли успех Юнгера в том, что он прошагал в ногу с «веком-волкодавом», выразив его силу и слабость в чеканных фразах, или, наоборот, в том, что он всегда шел своим путем и сумел проторить его для многих, кто «не волк по крови своей»? А может, это разные ипостаси Юнгера, тогда сколько их было всего? Мы насчитали четыре, к рассмотрению коих сейчас и приступим.
«Величайшее и опаснейшее приключение»
Эпоха модерна началась в XVIII веке как эмансипация разума от любых ограничений, налагаемых религиями и прочими предубеждениями. Кант сформулировал девиз Просвещения как sapere aude! — «имей мужество пользоваться собственным умом». Прошло всего столетие, и диалектика модерна потребовала теперь уже эмансипации от самого разума. Тезисы иррациональной философии жизни стали достоянием не только интеллектуалов, но и политиков, а также мобилизуемых ими масс.
В Германии эти тезисы наиболее обстоятельно были изложены социологом Иоганном Пленге как «идеи 1914 года». Они провозглашали восстание духа и культуры против материализма и цивилизации, пламенного сердца против рассудочной головы, органической иерархии против формального равенства, подчинения целому против индивидуалистской свободы, жертвенности против желания роскоши, солдатской отваги против буржуазной безопасности, жажды действия против пустой болтовни. Схожее противопоставление философии, патриотизма, народа, музыки политике, интернационализму, демократии и литературе можно найти и у Томаса Манна в «Размышлениях аполитичного».
Кратчайшим путем к утверждению новых ценностей считалась война. В войне видели обновление мира, возрождение нации, проверку и огранку всего лучшего, что есть в человеке. Неудивительно, что добровольцами записывались сотни тысяч. 4 августа 1914 года, сразу же после объявления мобилизации, это сделал и девятнадцатилетний школьник Эрнст Юнгер. Экзамен на аттестат зрелости он сдал уже в казармах полка.
О Юнгере на войне мы знаем из пятнадцати тетрадок его военных дневников, их литературно обработанной версии «В стальных грозах», а также автобиографических повестей «Лейтенант Штурм», «Перелесок 125», «Огонь и кровь». Наибольшую славу в дальнейшем снискали «Стальные грозы», где начинающему писателю удалось с ходу найти особый стиль повествования: внешне бесстрастный, нарочито отстраненный, при этом ухватывающий суть происходящего в таких объективно-обобщенных формах, которые оставляют далеко позади политические, экономические и прочие предпосылки, выходя на уровень того, что впоследствии будет названо «метафизикой войны».
Впрочем, для нашего по необходимости краткого текста больше подходит «Лейтенант Штурм», где эти формы из предугадываемых интуиций были отлиты в завершенные формулы. Герой повести, опубликованной в 1923 году, в ожидании наступления размышляет о сущности войны в компании двух боевых товарищей. Война для него — «первичная туча психических возможностей, заряженных взрывчатым развитием»; те, кто видит в ней только «грубое и варварское», ошибаются так же, как и патриотические романтики. Для Штурма, как и для Юнгера, дух на войне «абстрагируется от идеи отчизны» и впускает в себя интимную силу, которая объединяет воюющих по разные стороны линии фронта. Речь идет ни много ни мало о «свободном проявлении личности при исполнении самого жесткого долга, который только можно себе представить». А для этого «требуется мужество, до которого далеко было и гомеровским героям».
Впоследствии в первой редакции (1928) книги эссе «Сердце искателя приключений» (переведенной В. Микушевичем как «Рискующее сердце») Юнгер представил схожую программу, но уже для мирного времени. Посреди базарной суеты «мира торгашей и денег» автор прозревает сообщество одиноких, молчаливо занятых подготовкой восстания, чтобы «расчистить жизненное пространство» для новой — духовной — иерархии и осуществить «великую грезу». На этой невидимой войне «рискующим сердцам» нелегко, но им придется испить чашу до дна, поскольку «страдание — высокая необходимость для души, аристократическое состояние, которому нельзя помочь извне». Руку помощи протягивает им только поэт. Ведь там, где каждый, безвылазно пребывая во «внутреннем Тибете», «сам по себе держит оборону, поэт видит непрерывный фронт».
Русское издание «Рискующего сердца». Рисунок на переплете воспроизводит обложку военного дневника Юнгера
Таким образом, перед нами поэт-виталист, воспринимающий жизнь как дух и дух как жизнь, искатель приключений высшего сорта, среди которых война и смерть — «величайшее и опаснейшее приключение». Но было у этой ипостаси Юнгера и еще что-то, что выделяло его из когорты талантливых «бардов войны», сумевших из томиков Гёте и Ницше разжечь костер своего вдохновения. Достаточно сравнить упомянутые сочинения Юнгера с чрезвычайно популярной (под сотню изданий!) повестью Вальтера Флекса «Странник между двумя мирами», в основе которой — боевая дружба автора со студентом-теологом Эрнстом Вурхе, вскоре погибшим на Восточном фронте. Как и Юнгер, Флекс нашел свой стиль, полный достоинства и лиризма, который позволил ему увидеть в войне природную стихию, что-то вроде «зимы народов», высвобождающую из человека то, что вложил в себя он сам.
Но если Флекс своим героем хочет сказать, что на войне можно «стать зрелым, оставаясь чистым», то Юнгер сомневается, можно ли будет в мясорубках грядущих битв вообще остаться человеком. Ибо он разглядел приход новой силы, что упраздняет природу, искусство, все прежние формы и стиль. Эта сила вызывает человека на бой, подобного которому еще не видывали. Имя этой силе — техника.
«Время созрело для страшных людей»
На войне Юнгер стал свидетелем того, как техника превращает солдата в обслуживающий персонал, лишает его возможности проявить ум и мужество, обезличивает и массово, в одночасье уничтожает. Человечество, по мнению Юнгера, должно принять вызов. В 1932 году он публикует эссе «Рабочий. Господство и гештальт», которое представляет собой нечто среднее между философским трактатом, политическим манифестом и визионерским пророчеством (а скорее сразу все вместе). Автор заявляет, что на смену прежним гештальтам бюргера и солдата приходит гештальт рабочего, который характеризуется тем, что ставит технику себе на службу, а точнее даже, образует с ней единое целое.
Рабочий — новый тип человека, для которого любая деятельность, включая развлечения и уход в себя, является работой. Суть этой работы — «тотальная мобилизация» сил, направленных на полное преобразование мира. Чтобы осуществить столь титанические цели, человек должен переделать себя по образу техники. Это означает — жить в темпе крутящегося маховика и работающего пулемета, стать нечувствительным к боли и страданиям, поступиться индивидуальностью ради служения целому и безоговорочно принести себя в жертву, видя в том свое «глубочайшее счастье» и «высшую свободу».
Если кому-то подобный проект покажется бесчеловечным, недостойным пера писателя и мыслителя, пусть вспомнит нашего Андрея Платонова, практически в одно время с Юнгером вдохновенно писавшего о новом человечестве — «свирепой энергии и озаренной гениальности», которое, сбившись «в один металлический кусок», наступает на природу, чтобы уничтожить ее, «кончить мир», «потушить солнце», ибо только так возможно «полное завоевание истины». Ранее мы исследовали особенности платоновской техноутопии модерна, которой он в целом оставался верен до конца жизни.
В отличие от Платонова, Юнгер прозрел быстро. Когда вскоре после публикации «Рабочего» к власти в Германии пришли национал-социалисты, он сразу понял, что́ это за люди. Во второй редакции «Сердца искателя приключений» (1938) впервые мельком появляются мавританцы, «эти угодливые политехники власти», носящие «черно-красно-черные повязки». Через год их образ получил полноценное развитие в повести «На мраморных утесах», которую Генрих Бёлль назвал «неописуемо сильной и священной книгой», Томас Манн — «шедевром двенадцатилетия» (подразумеваются 1933–1945 годы) и которая в период Второй мировой войны читалась как «книга сопротивления».
«На мраморных утесах» описывает гибель одной благородной страны, постепенно захватываемой мавританцами под предводительством зловещей фигуры Старшего лесничего. Этим «страшным людям», по наблюдениям рассказчика, был присущ «холодный, лишенный корней интеллект, а также склонность к утопии». Они «воспринимали жизнь как некий часовой механизм, а в насилии и ужасе видели приводные колесики жизненных часов». До какого предела (а по-русски точнее — беспредела) могут дойти эти люди, открылось рассказчику в глуши леса, когда он наткнулся на живодерню, где разглядел человеческие тела на крюках, прибитые к деревьям головы и «фриз, сделанный из кистей рук». Среди этого ужаса методично орудовал маленький человечек, насвистывавший веселую песню.
Впоследствии в романе «Гелиополь» (1949) Юнгер продолжил тему мавританцев. «Суть их Ордена состоит в том, что он считает мир измеримым в каждой его точке. Поэтому его выбор падает на бездушных и хладнокровных технократов-вычислителей». Так аморальные технократы и их вожди Лесничие перехватывают технику из рук рабочего. Бороться с ними техническими средствами бесполезно и чревато для самих борющихся. Остается «сопротивляться только духовной силой». Герои Юнгера приходят к выводу, что слово — вот тот «волшебный клинок, перед лучом которого власть тиранов бледнеет. Триедины слово, свобода и дух».
Однако подобная позиция ведет к неизбежному отрыву духа от стихии насущной жизни. Писатель в новой своей ипостаси превращается в отстраненного наблюдателя, безучастного даже к гибели целого мира потому, что и ей надлежит прийти в свое время, закончив любой срок. «Человеческий порядок подобен космосу в том, что время от времени он, чтобы возродиться по-новому, должен погружаться в огонь». Дух утешает себя тем, что «на этой земле мы не можем рассчитывать на завершение» и «не в наших трудах покоится то, что непреходяще живет в нас».
Повесть «На мраморных утесах» завораживает блеском космического экпиросиса, мирового заката, бросающего последний и потому самый прекрасный луч на уставшую носить человека землю. В другом месте мы писали, насколько ощущение неминуемого заката выражает сущность и судьбу Запада; в этом смысле небольшое сочинение Юнгера выдержано в той же тональности, что и все творчество Толкина. Обоих смело можно назвать апокалиптическими поэтами*Характеристику «поэт» мы используем не в смысле автора стихов (Юнгер стихов не писал), а так, как это принято в немецкой традиции: Dichter («поэт») — писатель большого художественного дарования, Schriftsteller — просто сочинитель., для которых строки Готфрида Бенна «перед концом света крепче держать мечи» стали призывом к духовному мужеству перед лицом необоримого.
В отличие от мольеровского Скапена, досадующего, «Какого черта меня понесло на эту галеру?!», Юнгер считал, что, если уж оказался на «этой галере», нужно вести себя достойно. Таков смысл знаменитого эпизода с бургундским во время воздушного налета на Париж в мае 1944 года, описанного в книге дневников «Излучения». Поднимая бокал в сторону заходящих на бомбежку самолетов, он не приветствует смерть, не эстетствует (в чем многие его упрекали) и не «цитирует» Марселя Пруста (на что обращали внимание исследователи творчества Юнгера Тобиас Вимбауэр и Гельмут Кизель) — но прежде всего отказывает в каком-либо влиянии на него эпохе и ее могущественным «политехникам». Этот эпизод приуготавливает переход к двум ипостасям позднего Юнгера: геософу и анарху.
Рисунок Юнгера из военного дневника — «всадник смерть»
«Нужна новая концепция Земли как родины»
Еще в «Рабочем» Юнгер пытался ухватить основополагающие черты эпохи, ее, как он называл, гештальт. В послевоенные годы он продолжил свои историософские штудии. В то время как весь мир поделился на два непримиримых лагеря: социалистический и капиталистический, противостояние которых, казалось, исчерпывает содержание исторического процесса, Юнгер смотрел на это под особым углом. В обоих лагерях он видел одинаковые тенденции все возрастающих ограничений свободы и социализации индивида; причем некоторый порядок становился возможен только в условиях «диктатуры как единственной государственной формы». Государство достигает такой стадии развития, «когда оно уже полностью переварило народ и лишь притворяется, что действует по его поручению», — а разница между странами и системами заключается лишь в том, что в одних как-то в целом обходятся без террора, в других же — убивают намеренно избыточно.
В связи с этим меняется и представление Юнгера о войне. Теперь он отказывается так называть два прошедших мировых конфликта. Это были, считает он, «такие операции над населением Земли», которые превосходили все предыдущие войны не своими масштабами, но качественно — «с правовой, политической и этической точек зрения». В них «расчищало себе дорогу нечто новое», которое «ищет слабые места и выбирает чудовищное насилие как, видимо, самое дешевое и доступное решение». Современные войны писатель прямо именует «живодернями», в которых задействованы не воины, но техники, «а меч превращается в нож для убоя скота».
Все больше Юнгер всматривается в течения, ведущие далеко за пределы настоящего момента. Так, в «Гелиополе» он предсказывает три фазы развития техники, «первая из которых была титанической и заключалась в построении мира машин; вторая — рациональной и вела к полной автоматизации; а третья — магическая, наделившая автоматы разумом и чувствами». В небольшом романе «Стеклянные пчелы» (1957), который мы в свое время изучали, автор изображает общество «идеальных машин», к которому сегодня подступает человечество. Это «мир без боли», состояние «сплошного удовольствия» и «чистейшего волшебства», — оно предлагает «насладиться всеми преимуществами древнего рабства, без каких-либо неудобств». Что с того, что тогда, по сути, будет упразднен человек? Ведь когда-то и он заменил собой «устаревшего» гоминида.
В конце концов Юнгер начинает мыслить категориями уже не историческими, а геологическими. Его интересует «человек как слоеобразующее существо и как руководящее ископаемое своей эпохи». Однако эту тему он раскрывает, разумеется, не так, как делают геологи и палеонтологи. В работе «Перед стеной времени» (1959) Юнгер выстраивает контуры, можно сказать, геософии — учения о геологических эпохах как эпохах духа.
Задействовав технику, человек обрел геологическую силу. Дальнейшее продвижение на этом пути грозит изменением самой природы человека. Старинная родовая черта человека — свобода; и именно ее он стремительно утрачивает в эпоху тотальных государств, все больше приближающихся к идеалу улья или колонии термитов. В том числе это означает и биологическую дифференциацию будущих «людей», которые превратятся «в своего рода интеллектуальные насекомые». «Их постройки и произведения искусства достигнут совершенства», но это будет совершенство «крыльев бабочки или створок раковины» — «великолепных, но закрепощенных» на долгие тысячелетия.
Впрочем, это только одна из возможностей. Многое еще неясно. Грядущая геологическая эпоха скрыта от нас стеной времени, заглянуть за которую человек может только призвав на помощь «духа Земли» и став, соответственно, новым Антеем. («Дух Земли», Erdgeist, как мы помним из «Фауста», — «деятельный гений бытия», творящая сила природы. Антей — великан, сын Геи, получавший несокрушимую силу от прикосновения к матери-земле. Обращение к мифологическим образам носит у Юнгера отнюдь не риторический характер. Он полагал, что многотысячелетняя жизнь мифов и религий «основывается на подражании космическому порядку», а потому заключает в себе нечто истинное и вневременное.)
В противоположность титанам, для которых Земля — поле битвы и материал для расчетливой эксплуатации, антейский человек воспринимает всю планету как свою родину. «Он вовсе не стремится раздробить вселенную на атомы, чтобы снова потом сконструировать, он хочет созерцать ее великие картины». Такими созерцаниями издавна были метафизика, поэзия, искусство, сны. В них человеку открывается вневременное, здесь являются «боги». Юнгер, не будучи религиозным (только за год до смерти он принял католическое крещение), не в богах видел начало искусства, но в искусстве — источник богов. Пока мы служим искусству, пока главным для нас остается утоление «метафизического голода», пока материальному достатку мы предпочитаем изобилие поэтическое, мы не заперты в крошечном закутке человеческой истории, не окружены глухой «стеной времени». Но сегодня о таком можно только грезить.
В своем последнем эссе «Смена гештальта. Прогноз на XXI век» столетний Юнгер говорит о «междуцарствии» (Interim), когда боги удаляются, продолжают господствовать титаны, «война приобретает планетарный масштаб» и даже «мировое государство не сможет отменить насилие». Человек, внешне деятельный, погружается в состояние, которое Юнгер, вслед за Шпенглером, называет «феллахизацией». Это «существование без исторического сознания и высоких притязаний, жизнь одним днем». Что в таком случае человек — удобная игрушка для «титанически растущей власти», пояснять не нужно. Но что ему остается, если он не желает быть марионеткой? Неужели Юнгер видит пространство для борьбы и свободы перед лицом геологических сил? Ответом будет его четвертая ипостась, ипостась «ушедшего в лес», или анарха.
Дом Юнгера в Вильфлингене
«Великое одиночество одиночки принадлежит к характерным чертам времени»
Мануэля Венатора, главного героя романа «Эвмесвиль» (1977), Юнгер делает историком неслучайно. История говорит нам о человеке и человечестве много больше, чем любая философия. И первое, чему она учит, — насилие неустранимо. Анархистам, желающим свергнуть тирана, сменить общественный строй, улучшить жизнь людей, невдомек, что они просто меняют одну форму насилия на другую, по большей части анонимную, потому более опасную. Анархисты — рабы собственных представлений о наилучшем, которое, как они полагают, лишь дело времени. Но время, как мы помним, скорее стена, чем прямая дорога — разбить лоб проще, чем куда-то попасть. Поэтому Юнгер противопоставляет анархистам фигуру анарха.
Если предельно коротко, анарх — это индивид-суверен. Пониманием суверенности Юнгер обязан Карлу Шмитту, с которым долгое время (хотя и с перерывами) находился в дружеских отношениях и переписке. Большинством исследователей признается, что именно Шмитт стал прообразом Виго — историка и «духовного отца» Венатора. У Виго научился Венатор «беспристрастному взгляду на историю» и «присутствию» «в событиях в том же смысле, в каком Зевс участвовал в битве богов и людей». Но если для Шмитта суверен — это прежде всего правитель государства, реализующий свое право на чрезвычайное положение поверх действующего закона, то анарх Юнгера — суверен в том смысле, что оставляет за собой право «свободно распоряжаться собой» в условиях любых законов и правительств.
Еще одним источником для юнгеровского анарха послужило учение Макса Штирнера о Единственном, или Собственнике. «Стрела Штирнера», размышляет Венатор, «прошла на волосок от того места, которое, по моим догадкам, принадлежит анарху». Надо признать, эта стрела попала и в сердце Юнгера, коль скоро он посвятил разбору Штирнерова учения немало страниц «Эвмесвиля», который ближе к финалу окончательно утрачивает черты романа, становясь трактатом-эссе. Единственный Штирнера не намерен подчиняться чему бы то ни было внешнему, но готов признать все своим, усвоить настолько, чтобы и речи не шло о каком-то особом к нему отношении. Ведь не говорим же мы о своем отношении к собственной руке! Подобным путем идет и анарх, духовно приручая существующее.
Поэтому анарх всегда игрок и ироник*На важность иронии у Юнгера указывал его биограф Гельмут Кизель.. Он давно распрощался с иллюзиями улучшить общество и теперь воспринимает происходящее как «игру, сон или эксперимент». Он сам решает, в чем ему участвовать, а в чем нет. При этом он отнюдь не беспринципный нигилист, готовый на все ради личных амбиций. Он зорок и наблюдателен, хотя искомое им находится за пределами всякой видимости. Воспринимая себя как стража, несущего дозор «на нейтральной полосе между приливами», анарх поддерживает в себе «готовность для Великой встречи — вторжения Абсолюта во временную длительность». Как именно будет выглядеть это «вторжение», какую форму примет Абсолют или, что вернее, какую форму следует принять анарху, чтобы распознать действие Абсолюта и приобщиться ему, — заранее неизвестно; о том в свой срок оповестят знаки времени. Но быть начеку нужно в каждое мгновение, способное оказаться последним.
Анарх будучи самодостаточным, выкорчевав общество в себе, не спешит выкорчевать себя из общества. Некоторые страны, не терзаемые имперским голодом, не одержимые слепым демоном преобразований и реформ, вполне могут скрасить пребывание анарха на какое-то время; таков Эвмесвиль. Это небольшой полис между морем и пустыней, за которой начинаются леса. Люди здесь уже не верят в великие идеи, «историческая субстанция израсходована», каждый ищет только личного счастья. Ими аккуратно, чтобы не растревожить, правит просвещенный монарх, тиран — Кондор. Подобная власть одного, полагает Юнгер, предпочтительнее власти многих — поскольку предсказуемее. Венатор, будучи отдаленным приближенным Кондора — то есть не из первых лиц, — служит ночным стюардом, попросту барменом. Это позволяет ему со стороны, как историку, наблюдать за правителем и даже, как кельнеру, подумывать о том, что можно бы и отравить его. Однако, как анарх, Венатор не станет этого делать, вдобавок не видит нужды: Кондор и сам долго не продержится, поскольку ему «не хватает жестокости». В этом его отличие от деспота.
Но что делать, если анарху выпало жить в куда более агрессивном обществе, подстегиваемом циничными дельцами и духовно ничтожными, но с лихвой компенсирующими эту ничтожность гипертрофированной волей политиками? Такое случается повсеместно; ведь «время постепенно сжирает любой господствующий режим, хороший — даже еще проворнее». Тогда анарху надлежит «уйти в лес» — во внутреннюю эмиграцию, в бесприютную одинокость одиночки, под защиту «сил, превосходящих временные и полностью не подвластных никаким переменам». В небольшой работе «Уход в лес» (1951) Юнгер набрасывает образ такого одиночки, который единственный еще ценит и хранит сущность свободы, в то время как в остальном мире духовное рабство признано как наиболее комфортное и прогрессивное состояние.
Что придает мужество и надежду «ушедшему в лес» (Waldgänger)? Что такое этот «Лес»? Ничто из того, что порождается эпохой и в ней же находит свое завершение. Радикальное исключение, искоренение себя из эпохи, приводит, как мы знаем по Ницше, на высоту «шести тысяч футов над уровнем человека и времени» — туда, где льды и разреженный воздух, а жизнь довольствуется минимальным. Вот вам, кстати, ответ на возражение одного из критиков, почему, мол, у Юнгера, прошедшего мясорубки мировой войны, наблюдавшего ужасы двадцатого века, со страниц произведений не брызжет кровь. Классицистский, герметический стиль Юнгера настолько «разрежен», что, кажется, из уже готового текста автор сознательно вычеркивает каждое второе предложение. Да и сами предложения прорежены таким эллипсисом, что превращаются порой в коаны или мантры*Например: «Изображения это гипотезы». (именно так, «Мантры», Юнгер назвал сборник своих афоризмов).
Так что же означает подобное очищение — на уровне стиля, на уровне мысли, на уровне образа? В эссе «Через линию» (1950) Юнгер указывает на три силы, «неподконтрольные Левиафану»: трансценденция, любовь, мусическая жизнь. Эти силы избавляют от страха перед властью, а значит, перед временем, а значит, перед небытием. Эти силы учат, что «всякий человек бессмертен, что в нем есть вечная жизнь, неисследованная, но все же обитаемая страна». По сути, все творчество Эрнста Юнгера — несмотря на разные ипостаси, вызовы времени и диагностику эпохи — отдано тайне бессмертия, поиску путей в эту несомненно «обитаемую страну». Все герои Юнгера так или иначе находят искомое.
Мануэль Венатор, когда над Кондором и Эвмесвилем сгустились тучи, ушел в лес навсегда, предварительно добившись того, «о чем мечтал», — «совершенного отделения от своей физической экзистенции». Герои «Мраморных утесов», оставив погибший мир, обрели новый «отчий дом» где-то за морем. Луций де Геер, офицер «Гелиополя», потерпев поражение в борьбе с мавританцами, с помощью «голубого пилота» покидает Землю, отправляясь в «прекрасное и полное чудес царство», «в миры, над которыми не тяготеет проклятие яблока» и где скорость, достигнув предела, наконец успокоилась. И даже лейтенант Штурм, встретившись в бою с превосходящими силами противника и ответив на их «You are prisoners!» рыцарским «No, sir», волею автора не падает замертво, а скорее исчезает в каком-то «водовороте старинной мелодии». Герои Юнгера не гибнут, они уходят по ту сторону гибели.
За несколько лет до смерти Юнгеру приснился сон. Во время прогулки он случайно попадает на кладбище и присутствует при чьем-то погребении, где среди гостей встречает и короля. Высказав сожаление, что не знал столь достойного подданного, проводить которого пришел сам монарх, он оказывается замечен королем и приглашен на службу. При дворе ему «сопутствует фортуна»; впоследствии он узнает, что погребение, с которого все началось, «было его собственным».
Эрнст Юнгер прожил сто два года. В его обычный распорядок дня последних пятидесяти лет входили долгий сон, холодная ванна, работа в саду, прогулки на природе и чтение хороших книг. Он ел два раза в сутки (пропускал обед), не имел автомобиля, но много путешествовал морем. Секрет подобного долголетия можно было бы как будто отнести на счет крепкого от природы здоровья, но в случае Юнгера мы, читающие его книги, рискнем сделать обратное утверждение: перед нами победа бессмертного духа над временной плотью. Современный писатель Гельмут Крауссер, состоявший в переписке с Юнгером в его последние годы, назвал его в некрологе «воинственным махатмой». Пожалуй, это самая точная характеристика вильфлингенского анарха, последнего кавалера ордена Pour le Mérite. Духу надлежит быть воинственным. Но только если он произрастает из сердца махатмы.