© Горький Медиа, 2025
Оксана Васякина
15 апреля 2026

«Перевод убивает мое собственное письмо»

Интервью с Аленой Махониновой о ее «прозе»

Елена Густавовна Фришер

Текст в книге чешской русистки Алены Махониновой «Хелла» выстраивается вокруг фигуры Елены Фришер — узницы ГУЛАГа, приговоренной к десяти годам лагерей в качестве жены «изменника родины». По случаю выхода русского перевода «Хеллы» с писательницей поговорила Оксана Васякина.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Алена Махонинова. Хелла. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2026. Перевод с чешского Ольги Назаровой

— «Хелла» начинается с истории писателя Иржи Вайля, автора романа «Москва-граница», героиня которого, Ри, списана с реальной Хеллы Фришер. Вайль жил и работал в Москве, описал Москву 1930-х, писал о ней и в личных письмах. Ты прожила в Москве больше десяти лет, и, когда мы встретились с тобой года три назад, ты сказала, что прощаться с Россией тебе очень тяжело. Расскажи про свои отношения с Москвой. 

— Москва за годы, прожитые в ней, стала моим домом. С начала нулевых, когда я в ней оказалась впервые, она сильно изменилась. Из города, все еще близкого описаниям Вайля семидесятилетней давности, в котором надо было перепрыгивать через гигантские лужи и грубо толкаться в транспорте, она стала удивительно удобным пространством. Но мне было хорошо и в той, неудобной. Ведь дом — это не только пространство, это и люди в нем. Москва для меня — это прежде всего люди, с которыми я в ней познакомилась. И здесь мог бы последовать длиннющий список… Это и ты. 

В Москве, в этом моем доме, все-таки есть одно особое место — Тимирязевский лес, рядом с которым я в последние годы жила, недалеко от которого живешь и ты. Я много там гуляла со своей собакой, еще до нашего с тобой знакомства, и позже, уже не в России, читая твою «Розу», задавалась вопросом, как это так, что я тебя, пишущую там, никогда не встречала? И одновременно, на страницах твоей книги, я мысленно гуляла по своим местам, исхоженным тропам. На днях я прочитала в романе Клоди Хунцингер «Собака за моим столом»: «Я вообще хорошо себя чувствую только на окраине и в зарослях». Это про меня. Точно. Но, в отличие от автора, мне не пришлось уезжать в глухие края. В Москве я смогла найти даже свои заросли. 

— И второй вопрос, который, наверное, должен был начинать наш разговор, но я все же задаю его сейчас. Как и почему ты стала русисткой? 

— Случайно. В старших классах гимназии у меня была преподавательница литературы, которая в то время сама получала второе высшее на пражской русистике. Поэтому на занятиях мы постоянно касались русской литературы, причем не классики, которая присутствовала даже в чешских учебниках, — мы читали Платонова, Шаламова, Гинзбург. В их «прозах», которые я, еще не зная русского языка, читала в переводах на чешский, мне открывался совершенно неожиданный и завораживающий мир. Для итоговой работы по литературе я тогда выбрала сравнение «Рассказа о семи повешенных» Андреева и «Мастера и Маргариты» Булгакова. Трудно сказать, что я в свои семнадцать лет в этих текстах понимала. Но помню, что работа над ними меня целиком поглотила, и мне стало ясно, что это мое дело — писать о литературе, о русской литературе. С тех пор я этим и занимаюсь. 

— Твоя героиня — русская писательница Хелла Фришер. Когда ты о ней узнала?

Елена Густавовна Фришер

— Трудно сказать, прошло много лет, и мне уже сложно распутать, что было в самом начале. Наверное, предисловие ко второму чешскому изданию «Москвы-границы», из которого я узнала, что за героиней романа стоит реальный человек — чешская еврейка, любительница Рильке, его небольшой новеллы «Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке». Гораздо позже я эту — казалось бы, незначительную — деталь нашла и в письмах Хеллы к Тамаре Петкевич. В том предисловии сведения о ней были очень скудные, фамилия исковеркана, и сама Хелла, вместе с мужем, похоронена. Каково же было мое удивление, когда я о ней прочитала в мемуарах Тамары Петкевич — об их первой встрече в лагерном бараке, о дружбе, продолжавшейся после освобождения несколько десятков лет, до конца Хеллиной жизни. В том, что в этих двух, таких разных, текстах описывается один и тот же человек, я не сомневалась. Хотя никаких прямых доказательств у меня тогда не было. Именно в книге Петкевич я прочла о том, что и сама Хелла писала художественные тексты. Правда, русской писательницей она себя называла скорее с некоторой долей иронии. Языком ее письма был в первую очередь немецкий. На нем она писала стихи, оригиналы которых, к сожалению, в большинстве своем утеряны. По-русски она написала «прозу» о своем лагерном десятилетии «Дни жизни». Как раз с нее началось мое знакомство с Хеллой как с писательницей, в судьбе которой меня с самого начала завораживало это тесное переплетение жизни и литературы. Тут я могла бы повторить за Анни Эрно: «Замечаю, что всегда ищу в реальности признаки литературы».

— Мы недавно встречались с тобой, и мне показалось, что ты немного обескуражена тем, что стала писательницей. Каково это: начать писать «поздно»? Да еще и зайти через «переводческую дверь»?

— Да, ты права, я действительно в некотором смысле обескуражена тем, что для внешнего мира я в свои сорок с чем-то лет стала писательницей. Я очень осторожно примеряю к себе это слово, как оно сидит, не великовато ли оно мне. Я бы и переводчицей себя не назвала. Я филолог, русист. Я читаю чужие тексты, пишу о них, перевожу их, чтобы проникнуть в них как можно глубже, чтобы вести о них диалог с теми, кому они не доступны на языке оригинала. Моя «проза» выросла как раз из всего этого — из чтения, из попыток понять, и вдобавок вокруг многих моих прозаических и поэтических переводов. Можно было, наверное, написать и более академический текст или просто биографию Хелены Фришер, но сам материал словно взбунтовался. Ему нужна была свобода, как, собственно, и мне, отбрасывающей любые ярлыки. 

— Ты говоришь: «сам материал словно взбунтовался». Эта ситуация знакома и мне. Меня восхищает упертость, с которой писательницы продолжают писать о бунтующем материале. Как ты думаешь, почему ты не бросила Хеллу Фришер и, вопреки привычному тебе языку и методу, продолжила писать о ней?

— Не так давно у Лидии Гинзбург, в ее записных книжках, я прочла: «Пишущие пишут, даже когда писать им трудно, мучительно и противно». Это вам не то же самое, что поедание шоколада, как думают никогда не писавшие люди, говорит она. Вот и ответ. Другого выхода у меня, как у человека пишущего, словно не было. Чем дальше, тем больше я понимала, что в письме о Хелле, именно в таком, свободном, я стараюсь нащупать что-то о себе. И это, мне кажется, тебе хорошо знакомо.

— А как твой переводческий опыт повлиял на письмо?

— Я сама этим вопросом давно задаюсь. Вывод, к которому я обычно прихожу, довольно радикальный. Перевод убивает мое собственное письмо. Когда ты переводишь, у тебя уже заданы все рамки. Ты только перебираешь слова в поисках самого подходящего. Перед тобой, скажем, триста страниц текста, на его перевод потребуется определенное количество времени, может и большое, но ты, переворачивая переведенные страницы, отчетливо видишь, как приближаешься к концу. Не надо думать, что сказать, только как. Когда ты пишешь, у тебя ничего нет, одна пугающе пустая страница, которую надо заполнить собственным высказыванием. И тут я, бывает, теряюсь и начинаю перебирать слова, как будто я перевожу саму себя. Это очень тормозит процесс. Один абзац я могу писать целыми часами. В последнее время я стараюсь четко отделять эти два занятия. Ведь и мое письмо, наоборот, может привносить излишнюю вольность в мои переводы.

— Это очень интересно! Как ты разводишь эти две практики? У тебя есть отдельные временные слоты или определенные места для работы над переводами и собственными текстами?

— Работать — писать или переводить, неважно — я могу только дома, то есть в месте, в котором я на этот момент живу. И исключительно за письменным столом. Так что эти две мои практики приходится разводить во времени, чтобы одна в другую не просачивались. В идеале это должно выглядеть так, что я часть года перевожу, часть года пишу. Как Эрик Булатов, который рассказывал, как когда-то они с Олегом Васильевым зимой зарабатывали иллюстрированием детских книжек и летом выезжали на природу, делали эскизы и писали картины. Правда, моя реальная жизнь от идеала пока, к сожалению, несколько отстает.

Алена Махонинова. Фото: Издательство Ивана Лимбаха

— Каково тебе читать твой роман на русском языке? Насколько он отличается от чешского оригинала?

— Это очень странный и необычный опыт. Прежде всего надо сказать большое спасибо переводчице «Хеллы» Ольге Назаровой за то, как добросовестно она подошла к книге, за то, как ей удалось сохранить ее интонацию, и за то, с каким терпением она отнеслась ко всем моим правкам и замечаниям. Перевод я читала в разных черновых вариантах, и с первого момента меня поражал едва уловимый зазор между оригинальным чешским текстом и его русской версией. Мне сложно было его определить, обозначить, и тут до меня дошло, что дело не в том, насколько близок или далек перевод оригиналу, а в том, как я сама представляла звучание «Хеллы» по-русски. Когда я писала книгу, было время, когда я долго не могла сдвинуться с места, и тогда я подумала, что дело, может быть, в языке, в чешском языке, с которым у меня уже давно нет повседневного живого контакта. Тогда я решила попробовать писать «Хеллу» по-русски и начала переводить уже написанное. Но эта попытка быстро провалилась, мой русский язык требовал от меня несколько другой текст. Моя «Хелла», написанная по-русски, была бы другой книгой. Я рада, что в переводе Ольги русскоязычный читатель имеет возможность прочитать именно мою чешскую версию.

— Ты говоришь, что с чешским языком у тебя давно нет живого контакта. На каком языке ты говоришь и какие языки ты слышишь? Как это влияет на твою письменную речь, которую ты все же ведешь на чешском? И задам еще один вопрос: что такое для тебя родной язык?

— Дома мы с моим мужем все-таки говорим на чешском. Но это наш, законсервированный, язык. Как у любой пары, давно живущей вместе, он по большей части состоит из намеков, недосказанностей — ведь спустя столько лет начинаешь другого понимать с полуслова. К тому же наш семейный чешский полон русских слов, долго проникавших в него извне. Сейчас вокруг меня звучит французская речь. И я, значит, с внешним миром общаюсь в основном на французском. Есть здесь у меня и русскоязычные друзья. Тем не менее чешский язык остается языком моего письма. Он и есть мой родной язык. Я его не выбирала, я в него родилась. Вопрос в том, является ли он для меня родным и в смысле близости. Тот мой, семейный, безусловно. Хотя, когда я слышу чешскую речь в пражском трамвае или в кафе, я вздрагиваю — какие-то незнакомые интонации, непривычные слова.

В этой связи следует добавить, что в Хелле меня помимо прочего привлекало как раз и ее существование среди множества языков и от этого мне хорошо знакомая потерянность. 

— В своей работе ты собрала большой архив — копии писем, фотографии, тексты допросов и приговоров, но в книге нет визуального материала. Ты пишешь, что тебе нужны слова вместо изображений, и буквально на следующей странице разочарованно пишешь, что слова ничего не объяснили, но создали такие же неинформативные, как и фотографии, образы. Тем не менее фотографии и копии документов ты все равно решила не представлять в романе. Почему?

— «Хелла» все-таки не биография, а «проза». Имя в названии книги не сводится к реально жившему человеку, к Хелене Фришер. Это скорее образ из разрозненных осколков: разного рода документов, литературных текстов (ее собственных и чужих), писем, пересказанных фотографий… Это мое, чисто субъективное, видение этой необычайной женщины. Фотография имеет свойство перетягивать все внимание на себя. Раз увиденное нельзя «отвидеть». Когда листаешь, скажем, какие-нибудь воспоминания и видишь посередине вкладку с фотографиями, то сразу набрасываешься на нее, внимательно рассматриваешь лица, и они у тебя прочно оседают в памяти, и ты именно их видишь, читая. Мне хотелось, чтобы у каждого была возможность представить себе свою Хеллу. При желании фотографии настоящей Хелены Фришер можно найти в интернете. 

— Ты написала книгу о Хелле, это был долгий путь длиною в десять лет. В начале книги ты свой интерес называешь обсессией. Чувствуешь ли ты удовлетворение? Или твоя дальнейшая работа тоже будет связана с Хеллой?

— Действительно, путь к книге был долгий. Я порой отчаивалась и не верила, что смогу дойти до конца. И не уверена, что свои ощущения после окончания книги я бы назвала удовлетворением. Годами я собирала материалы, касающиеся жизни не родного, мне лично не знакомого человека, в котором я, тем не менее, находила что-то очень близкое. Я словно коллекционировала малейшие, мимолетные упоминания, но белые пятна все равно никуда не исчезали, и вопросов, как и прежде, оставалось больше, чем ответов. Эти поиски можно было продолжать до бесконечности. Но в какой-то момент до меня дошло то, что я позже прочитала у тебя в «Розе»: «Я думала, что пишу книгу о ней. Но постоянно соскакиваю на то, чтобы писать о себе». И поставила последнюю точку. Ощущение, которое я при этом испытала, я бы назвала скорее облегчением. 

От чешского издания «Хеллы» прошло почти три года, в течение которых я написала новую «прозу» о (не)возможности сосуществования с другими, не только людьми, но и животными. Казалось бы, тема далекая от «Хеллы». Тем не менее и в этой книге есть ряд общих с предыдущей мотивов, даже сама Хелла на ее страницах промелькнет и, главное, эта книга про восприятие мира посредством чужих литературных текстов. 

Безусловно, стоило бы написать настоящую биографию Хелены Фришер, может даже опубликовать ее письма. Но это планы на более далекое будущее.

— Знаешь, наш разговор напомнил мне строчки из стихотворения поэтессы Маши Вильковисской «…нет никаких Других / ты это ОНИ и есть». Эта книга о сосуществовании с другими уже опубликована? Ты говоришь «эта книга про восприятие мира посредством чужих литературных текстов». Назовешь тексты и имена авторов? 

— Это очень точные слова. Они хорошо подошли бы в качестве эпиграфа к моей книге. Она в середине марта ушла в типографию и выйти в Чехии должна в начале апреля. Рассказ ведется об уличной собаке, «спасенной» не то что против ее воли, а вообще не учитывая, что у собаки собственная воля может быть. Это, естественно, чревато схваткой. О чем-то похожем пишет, например, Шандор Мараи в романе «Чутора», который как раз кончается кровавой схваткой между человеком и собакой, в которой нет и не может быть победителя. Это очень тонкая «проза» о любви человека к существу другого вида, о признании его инаковости, не означающей его неполноценность. Не менее важную роль в моих размышлениях играла и книга Вирджинии Вулф «Флаш» про отражение хозяйки в ее собаке, собаки в ее хозяйке, про ужасающую близость статуса женщины собачьему. Про это, кстати, есть замечательный цикл картин у Паулы Регу, о которой ты пишешь в «Розе». И «Роза» тоже — наряду с Платоновым, Владимовым, Шаламовым, Гинзбург и другими — попала в мою книгу. Но не столько из-за собаки, сколько из-за леса, того самого, с которого начался наш с тобой разговор. 


Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.