Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Как это часто бывает, жизнь исследователя во многом подражала биографиям тех авторов, о которых он писал. С Кареном Свасьяном случилось несколько перерождений в науке, причем размах его интересов вызывает удивление даже сегодня. Одним из первых в советской философии он по существу написал об Анри Бергсоне — и вслед за тем определения «первый» или «один из первых» прочно утвердились за Свасьяном. Но если логику развития некоторых его тем еще можно проследить — к примеру, переход от философии символических форм Эрнста Кассирера к научным трудам Иоганна-Вольфганга фон Гёте, — то многие другие остались в каком-то смысле прекрасной прихотью самого Свасьяна.
Ему очень повезло не только с образованием — в отличие от студентов столичных философских факультетов, в Ереване он серьезно изучал языки и филологию, — но и с интеллектуальной атмосферой эпохи. Цензура в Тбилиси и Ереване была не такой жесткой, как в Москве и Ленинграде. Время, которое он мог бы назвать своими «годами учения», пришлось на десятилетие после оттепели — и пусть в провинции она ощущалась не так сильно, как в столицах, ее влияние там сохранялось дольше.
По советским академическим меркам карьера Свасьяна была не просто успешной, но блестящей. Он стал одним из самых молодых докторов философских наук — в тридцать три года, — и ему позволяли заниматься темами, которые считались не особо желательными (то есть с точки зрения советского марксизма тупиковыми). И если тема кандидатской («Эстетическая сущность интуитивной философии А. Бергсона») оставалась приемлемой для советского ученого совета, то тема докторской («Проблема символа в современной философии») была почти крамольной.
Разумеется, Свасьян не был бы собой, если бы позволил себе примитивную критику Бергсона и Кассирера с давно выхолощенных марксистско-ленинских позиций. Его книги о в общем-то нежелательных для советской науки философах проходили по разряду «историко-философских», позволявших институциализированным профессиональным философам хотя бы так познакомиться со своими идейными оппонентами.
Собственно, после этого Свасьяна ждали Москва или Ленинград, но он предпочел остаться в Ереване — как станет понятно впоследствии, для сохранения внутренней свободы. В 1980-е годы он написал целый ряд работ на стыке философии и филологии, к которым слово «герменевтика» не прилагалось разве что из-за его «буржуазного» статуса: «Голоса безмолвия. Рильке, Валери, Блок, Чаренц, Нарекаци, Гёте», «Феноменологическое познание», «Философское мировоззрение Гёте», «Философия символических форм Э. Кассирера»...
Единственной герменевтической «вольностью», которую он себе позволял при интерпретации классиков литературы, был философский способ чтения и понимания текстов. Однако же для самого Свасьяна за этим стояло нечто большее: он каждый раз проживал свои научные штудии методически, успев побыть и герменевтом, и феноменологом-гуссерлианцем, и сторонником историко-культурной критики Эрнста Кассирера, и гётеанцем. Это положение «на границе» было важно для его философской независимости и самостоятельности. Сама жизнь Свасьяна получила символическую рифму, продолжившись в горах: в 1993 году он уехал в Швейцарию.
Но главный труд в те годы совершался втайне: Свасьян начал поистине титанический переводческий проект — русского Ницше. Лучше всего об этом рассказал сам Карен Араевич в интервью для сайта «Ницше.ру» (здесь и здесь). Я же постараюсь только очертить тот смысловой контекст, в котором произошло — не побоюсь громких слов — явление Ницше. Думается, что в биографии Свасьяна это ключевое философское дело, ставшее знаковым для всей русской культуры.
Сегодня, кажется, уже почти невозможно сколь-нибудь верно оценить впечатление от прихода Ницше к русскому читателю, который случился почти тридцать лет назад после долгого периода советского беспамятства. Сейчас Ницше уже часть современной русской культуры — со всеми достоинствами и недостатками, вытекающими из этого факта. Но все началось с легендарного фундаментального черного двухтомника, подготовленного Свасьяном. При этом Ницше вернулся, как бы перепрыгнув через все советское прошлое — но и без того мощнейшего исторического, культурного и философского контекста, с которым он был связан в России начала XX века. В нынешнюю Россию он пришел как совершенно новый автор, так что можно задаться вопросом: не кроется ли исток его современной популярности в том числе в этом странном способе его появления? В то же время Свасьян взял на себя труднейшую задачу по новому переводу нескольких текстов Ницше. Таким образом, в этом двухтомнике благодаря усилиям составителя и переводчика соединились два в общем-то совершенно разных феномена: Ницше начала века — и почти наш современник. Связь между ними осуществила среди прочего прекрасная вступительная статья Карена Араевича, утвердившая одну из главных концепций в трактовке биографии Ницше.
Читатель голосует кошельком, и это, пожалуй, лучшее доказательство огромного успеха предприятия Свасьяна. Его двухтомник выходит далеко за рамки истории перевода и историко-философских штудий. Вряд ли будет преувеличением сказать, что он был частью своего рода настоящей культурной программы. Следующий ее частью стал первый полный перевод «Заката Европы», опять же во многом оформленный как авторский проект с предисловием, которое до сих пор остается одним из ключевых текстов о Шпенглере на русском языке, с комментариями, а главное, с совершенно особенным переводом (и тоже черный двухтомник). Выбор Шпенглера был не случаен вдвойне: не только потому, что этот немецкий историософ — ближайший наследник Ницше, но еще и потому, что он оказался, по мнению Свасьяна, куда более страшным пророком, чем думал сам, — ведь закат Европы проложил путь восходу Гитлера. Таким образом, оба своих философских проекта Свасьян создавал с оглядкой на историю XX века и тем самым, в отличие от своих предшественников, мог учитывать, как будут прочитаны и восприняты и Ницше, и Шпенглер в контексте великих исторических катаклизмов. Получился уникальный культурный палимпсест.
Разумеется, каждый перевод — интерпретация, и переводы Свасьяна не исключение. Но едва ли не самое важное в них то, что они не пытались продолжить прервавшуюся в 1917-м (и, пожалуй, уже не восстановимую) выдающуюся традицию русских дореволюционных переводов, а были чем-то совершенно новым. Они точны без буквализма, но вместе с тем передают почти ускользающую художественность немецких текстов. Если философский перевод должен порождать новые смыслы, то и произведения Ницше, и «Закат Европы» в переложениях Свасьяна удовлетворяют этому в полной мере. Удивительным образом его Ницше и Шпенглер оказались недооцененными феноменами постперестроечного времени, так как вместе с отвергнутой западной культурой возвращали возможность вспомнить и об отвергнутой русской...
Безусловно, и Ницше, и Шпенглер были близки мировоззрению самого Карена Араевича, однако не в столь распространенным ныне смысле «историко-культурных генеалогий». Он избегал давно лишившихся смысла фраз о правоте Ницше и Шпенглера — в конце концов, весь XX век стал тому страшным и неопровержимым доказательством. Но, в отличие от многих современных философов, Свасьян перечитывал их с надеждой: если они были великими диагностами современного им кризиса, то, возможно, у них же надо искать и способы его лечения?
А к этой теме Свасьян оставался чуток всегда. Поэтому его последующий поворот к Рудольфу Штайнеру, совсем не академическому философу, сейчас кажется не просто неслучайным, а глубоко закономерным. Свасьян честно признавал, что не может находиться в «апофеозе беспочвенности», но эти поиски привели его, пожалуй, к одному из самых необычных мыслителей. Конечно, Свасьян и его тоже прочитал на свой лад, привнеся в Штайнера многое из собственных смыслов (и в итоге, кажется, отчасти переделав его под себя), но это признание в необходимости опоры и авторитета вполне симптоматично. Как и его отъезд за границу: Свасьян, кажется, не видел в России какого-то «хорошего» нового, не стал одним из многих «специалистов» по философии, предпочитая всю ту же позицию одинокого мыслителя с «историко-философскими» штудиями. Разумеется, он понимал, что живет на переломе эпох, но привычного выхода в академической стабильности не искал. Время подтвердило его правоту.
Если верно предположение, что философа определяет его язык, то к Свасьяну оно относится в полной мере. Он несколько раз пересобирал свой собственный философский язык — от академических до почти эссеистических текстов. На этом его пути угадывается взаимное влияние оригиналов и переводов: он не только переводил Ницше, но во многом благодаря этому менял и свой собственный стиль.
По своей скромности Свасьян никогда не претендовал на то, чтобы создать какую-нибудь сильную историко-философскую «систему». Не пытался он и примирять противоречия между «своими» философами, которых называл «друзьями». Он любил повторять на разный лад почти афористическую фразу: оставаться в мысли (своей, Ницше, Шпенглера...), но при этом не сойти с ума. Однако это не отменяет того факта, что своими переводами, комментариями и интерпретациями он провел образцовую работу по русскому прочтению важнейших текстов европейской философии. Именно Свасьяну принадлежит в полном смысле слова оригинальная философская концепция, связывающая таких непохожих друг на друга мыслителей, как Ницше, Бергсон, Кассирер и Шпенглер.
Нельзя не упомянуть и о его литературоведческих исследованиях, также проходивших по границам. Свасьян много занимался проблемами поэтического и философского языков, выражения и смысла, перевода. Эти темы служили ключами к реконструкции той мысли, в пространстве которой он только и мог оставаться. Академическими в принятом смысле слова их назвать сложно — но столь же очевидно, что он предлагал новый взгляд на Андрея Белого, Мандельштама, Пушкина.
В последние годы Свасьян был равноудален, кажется, от почти любой классической философской традиции. Он не скрывал своего недовольства тем путем, которым пошла Европа. Но это не был злобный смех, который, к сожалению, так часто можно слышать сегодня, а умное несогласие, содержавшее в себе вызов. И тот факт, что на него почти никто не откликался ни в России, ни в Европе, тоже служит диагнозом для нашего времени.