9 августа не стало Валерия Александровича Подороги. Сегодня, на 40-й день после смерти одного из главных русскоязычных философов рубежа веков, «Горький» публикует эссе его ученика Алексея Пензина, посвященное памяти учителя.

1.

В июле этого года я писал статью для одного журнала — урывками, между другими делами и непростыми ситуациями, которые случались тогда в моей жизни одна за другой, — и наконец закончил ее, в самом начале августа. В статье предлагалась попытка осмысления «критического момента» пандемии.

Так случилось, что среди прочего в этой статье я ссылался на некоторые идеи из вышедшего в 2016 году первого тома книги Валерия Подороги «Второй экран. Сергей Эйзенштейн и кинематограф насилия». Идеи из книги об Эйзенштейне касались фигур «подвешивания», зависания и остановки, которые, как мне казалось, теперь — и в совершенно другом контексте — могут что-то прояснить в текущем «критическом моменте».

Эти идеи запомнились мне еще с давних пор, по невероятно интенсивным семинарам об Эйзенштейне, которые мне посчастливилось застать, когда я начинал свою долгую аспирантуру у Подороги в самом конце 1990-х. «Сектор Подороги» — так чаще всего называли возглавляемый им «Сектор аналитической антропологии» в Институте философии РАН, — был (особенно в 1990-х и начале 2000-х) местом, обладавшим очень сильной гравитацией. В его орбиту вовлекались не только философы, но и все кого притягивал опыт интенсивной мысли, открытый другим современным дисциплинам и практикам.

...Тогда, в июле, я еще не знал о неожиданной и очень печальной вести, которая пришла 10 августа: Валерия Подороги не стало.

2.

В какой-то момент в августе, после этой печальной даты, уже которую неделю погруженный в грустные размышления, в другой книге Подороги, «Kairos, критический момент», я натолкнулся на такую цитату:

«Люди знакомые и близкие, известные и не очень, как мне представляется, сегодня не уходят, не умирают, а просто исчезают... Наступает день, когда нам сообщают, что такого-то нашего знакомого или коллеги больше нет. Это известие останавливает на время наш мир, он перестает крутиться, но останавливается как-то странно — сжимается, уплотняется, делается меньше. <...>. Новейший социум не терпит присутствия смерти <...>] для нее нет времени, поскольку время переведено на самоуправляемый скоростной режим и никто не может претендовать на право его остановки» (курсив мой).

И в этом небольшом фрагменте Подорога размышляет об «остановке», «подвешивании» мира, которое случается в «критический момент» (например, в другом плане он подробно обсуждает подобную «остановку» по отношению к опыту ОБЭРИУ). Новую фигуру «исчезновения» Подорога связывает с отказом от фрейдовской «работы скорби», которая в силу своей медленности уже не вмещается в поточный, безостановочный и скоростной мир «новейшего социума» (для меня, замечу, это скорее мир современного технокапитализма: «24/7»).

3.

В процитированном фрагменте есть неожиданная и странная автобиографическая виньетка-примечание, которая тогда меня поразила, как будто это было одно из тех ярких наблюдений и историй, которыми Валерий Александрович часто делился в разговорах:

«В Болгарии принято было вывешивать сообщения о смерти близких на дверях дома, на уличных столбах и других местах, доступных каждому прохожему, — просьба: вы должны знать, что был такой человек, а теперь его нет. Тогда, в мои первые поездки в Софию, это казалось несколько необычным. Помню из своего детства и юности, когда покойника носили чуть ли не на руках на кладбище, особенно сельское (иногда через центр города: Ессентуки, 1957 год), потом до специального транспорта, и горе еще было открыто для соучастия, а потом все прекращается и люди начинают „исчезать”, без памяти и прощения, неизвестно куда, то ли они умерли, то ли они „съехали”».

Возможно, по контрасту с этим меланхолическим наблюдением, я вспоминал эпизод из одного его выступления, кажется, из тех времен, когда Подорога читал семинар по Эйзенштейну. В контексте самого выступления эта мысль казалась очень свежей и важной, хотя сам этот контекст я уже забыл. Валерий Александрович говорил примерно следующее: да, мы смертны, но, пока мы живы, имманентны жизни, мы в этих конечных пределах бессмертны. Мысль о странном «бессмертии» внутри жизни может показаться парафразом древней канонической цитаты из Эпикура о том, что «когда мы есть, смерти еще нет...», однако в ней есть сдвиг, все та же фигура приостановки «заезженного» смысла. Эта мысль, поразившая меня когда-то, опять настигала меня в те дни — как будто во сне, когда все вокруг кажется достаточно реальным, но предельно странным.

4.

Рано ушедший из жизни и заново открытый недавно итальянский мыслитель Фурио Джези (1941–1980) мог бы оказаться одним из собеседников Валерия Подороги. Рассуждая в своей книге о трагическом восстании коммунистов-спартакистов в Берлине в январе 1919 г., закончившемся убийством Розы Люксембург, Джези называет восстание «приостановкой» или «подвешиванием» (sospensione) «исторического времени», т. е. «нормального», рутинного хода событий, их буржуазно-филистерского строя. Восстание изымает события из логики причин и следствий, придавая этому «критическому моменту» его могущество и автономию, несмотря на возможное поражение.

Осмысление темы восстания, косвенно затрагиваемой Подорогой в его анализе «Стачки», «Октября» и «Броненосца Потемкина» Эйзенштейна, показывает неотменяемое политическое измерение этих фигур мысли. Фигуры подвешивания и связанного с ним революционного насилия — это не только отчаявшийся рабочий из «Стачки», повесившийся в цеху фабрики, или лошадь, зависшая на своей упряжи на мосту в «Октябре», или погибший матрос с «Потемкина», повисший на корабельных канатах. Сама стачка — это и есть подвешивание и приостановка труда, или, говоря в более общих терминах, навязчивой и непрерывной активности, в потоки которой мы все погружены в современном мире.

Разумеется, аналитические фигуры «приостановки» и «подвешивания» могут относиться к совершенно разным вещам — событиям жизни, времени, языку, смыслу, — а также, например, практически выражаться в мазохистском опыте. Однако их политический потенциал недооценивать нельзя. В более общем плане философия и аналитический метод, разработанные Подорогой, несмотря на свою видимую нейтральность и позицию «невключенного наблюдателя», парадоксально замыкают политическое на «личное», понимаемое как «личная система знания», выраженная в авторском мире философа или художника. Этот авторский мир — то, что Подорога называет произведением, — создается остановкой и подвешиванием непрестанного круговращения мира реального, своего рода экзистенциальной «стачкой».

5.

Биографически жизнь и философия Валерия Подороги пришлись на усталую и реакционную поздне- и постсоветскую эпоху. Отсюда его видимый скепсис по отношению к радикальной политической мысли в современных условиях. Однако это не исключало других — менее очевидных и более личных — форм мыслительной радикальности, которая находила свои резонансы не только в политике, но, например, в акционистском искусстве 1990-х или в общей интенсивности событий того времени. Недаром в это время друзьями и собеседниками Подороги стали известные фигуры международной «левой академии», такие как Фредрик Джеймисон и Сьюзан Бак-Морс.

Пожалуй, именно в фигурах подвешивания и парадоксальной приостановки выражается повстанческая динамика сопротивления и неподчинения в мысли Подороги. Эта динамика выражалась почти в каждом его жесте и слове, в его острых саркастических комментариях, а также в новаторской, барочной, избыточной форме его философских работ. Так его мысль сопротивлялась унылой нормализации, плодящей вторичных «ученых-специалистов», так сказать, профессионалов мышления, которые играют строго по правилам своих академических корпораций, снабжая бюрократию публикациями нужного квартиля.

В последнее десятилетие эта нормализация захватила современный университет — как в России, так, впрочем, и везде. Валерий Подорога был, возможно, одним из последних «священных монстров», который не вмещался в квадратуру этого строго расчерченного академического пространства. Такая фигура могла возникнуть на руинах советской академии, когда прежний режим нормализации исчезал, оставив некий неподконтрольный исторический промежуток перед приходом нынешних неолиберальных менеджеров.

Фигуры «приостановки» и «подвешивания» были, вероятно, основными динамическими элементами в аппарате мысли Подороги — мысли очень интенсивной, острие которой было направлено против обступающего нас со всех сторон «бесследного исчезновения», в мире, который почти не оставляет времени для работы скорби.

Этот сложно устроенный, массивный аппарат мысли Подороги и сам был целым миром.