3 декабря в Москве скончался Андрей Битов. По просьбе «Горького» его вспоминает наш постоянный автор Валерий Шубинский.

Примерно шестьдесят лет назад в русской культуре произошло чудо, чудо прорыва и обретения связи с прошлым и будущим. Но прежде всего — с подлинным настоящим, с экзистенциальной глубиной бытия. Эпицентр этого взрыва произошел в Ленинграде. И породил великую ленинградскую поэзию… И несостоявшуюся великую ленинградскую прозу.

Почему она не состоялась — точнее, состоялась в очень небольшой степени? Ответ может быть разным, в том числе и очень тривиальным: не печатали или печатали мало. Ведь прозу не прочтешь вслух с эстрады или за столом, да и знакомые барышни не так побегут ее перепечатывать за экземпляр (разве что что-нибудь совсем уж сенсационное). В итоге, например, от Бориса Вахтина осталось шесть повестей (и две последние гораздо слабее ранних) и с десяток рассказов. А от Рида Грачева? От Голявкина? От Марамзина? От Губина? Люди (а все это были потрясающе одаренные люди), написав небольшой томик, умирали, сходили с ума, ограничивали себя статусом детского писателя или сценариста. Или просто замыкались в себе.

Но успешно начавшаяся карьера тоже таила в себе угрозы. Если тебя — одного за всех — стали издавать, ты начинаешь чувствовать себя в ответе за всех и поневоле начинаешь говорить от лица «эпохи», «поколения» и т. д. Один одаренный поэт так и раздвоился — реинкарнация нежного Дельвига и «Евтушенко для интеллигенции». Андрей Битов был человеком несравнимо более умным и глубоким, чуждым стремлению «пасти народы». И все-таки на его судьбу тоже лег отпечаток этой незаслуженной двусмысленности.

В самом деле, когда сегодня перечитываешь его ранние рассказы — «Большой шар», «Но-га», «Бездельник», «Дверь», — они вполне становятся в ряд с тогдашними шедеврами Грачева или Сергея Вольфа, или, скажем, с «Домом с башенкой» Горенштейна. Но вместо «хемингуистского» (или постхармсовского) лаконизма других ленинградских шестидесятников у Битова, наоборот, любовь к многословию, к процессу говорения. Который, впрочем, выводит на то же самое место, где находится тонкость и тайна.

«…И вот я выхожу на улицу, щурясь от яркого света. Вышло солнце. И город уже совсем ожил. Много людей, все спешат, и у всех деловые лица. Все идут куда-то. И это означает, что всё, что кончился покой. Мной овладевает ощущение неприкаянности, отщепенства и суеты. Я очень томлюсь, что я не как все, и люди, спешащие мимо, каждый, подчеркивает мне: ты не имеешь права, ты не имеешь права. Вдруг я понимаю, какой я был мудрый ребенок, что после кино шел куда-то на Острова, где по-прежнему мало людей, а те, кто есть, вырвались и живут, как я, краденой жизнью. Теперь я слишком много понимаю — не могу поступить мудро и не еду на Острова».

Инфантильность героя (если он взрослый) — цена его свободы от мира и его автоматических связей. У Грачева — самого близкого к раннему Битову автора — почти аутичный герой Адамчик, «ничего не понимая», вплотную подходит к тайне (которую и не ищет), а герой Битова все время чувствует, что тайна — вот тут, рядом, идет за ней, но она все время ускользает. Но она рядом, и потому — весь мир «странный», «не такой».

«…И вообще-то, если представить, то вся жизнь — скопление каких-то обстоятельств. Они могли быть такими, но могли быть и другими. И от каждого из таких обстоятельств — своя цепочка, своя жизнь. И тогда почему бы не рассмотреть свою жизнь так, что она могла бы быть тыщу раз разной и где-то, в одном случае, прекрасной? Может, я рожден быть чем-то вовсе другим? И только какое-то чудовищное и нелепое стечение обстоятельств помешало мне? Например, где-нибудь в Африке быть пигмеем… Представляете, охотиться на зебр?..»

Потом герою предстояло вместе с автором (коль скоро он «состоялся» и не замолчал) взрослеть, и Битов написал мучительную книгу о взрослении — «роман-пунктир» «Улетающий Монахов». Роман про превращение «мальчика» в интеллигента — человека, которому остается только тоска по утраченной тайне. Или остаточное «ощущение тайны и потери». На поверхности же «Монахов» как бы «ни о чем»: герой всю жизнь идет за каким-то не до конца понятными ему житейскими событиями, путается в клубке нелепых ситуаций и отношений, предает, не предавая, не знает о себе и окружающем его мире самого главного и не стремится узнать.

Битов и Пушкин
Фото: Новая Газета

Женится, изменяет жене, разводится, снова женится, становится отцом, узнает, что его первая любимая умерла. И сам, конечно, постепенно стареет. Книга о человеческой жизни как тайне и грусти.
В «Монахове» совсем нет политики и очень мало «культуры», и этим он отличается от нормальной «интеллигентской» прозы в духе Трифонова и позднего Беллоу. В «Пушкинском доме» все вертится вокруг культуры, истории (то есть политики в широком смысле) — но неслучайно это наименее непосредственная, самая «закавыченная» из лучших книг Битова. Это роман о процессе написания романа, и очень язвительный, причем язвительность направлена на собственное поколение и круг (а не на «черносотенцев», на Митишатьевых, как казалось когда-то). Это книга о том, что обретение связи с Серебряным веком (а через него — и с Золотым, с Пушкиным) является в определенном аспекте фикцией и предательством своих советских корней (которые тоже есть результат предательства).

«Это сытая либерально-каннибальская справедливость в отношении наверняка поверженного и даже переваренного противника: покойничек был неплох на вкус...». Вернувшийся из лагерей страшный, одичавший, спившийся, но настоящий Модест Одоевцев — и с фальшивым благоговением приводящие его наследие в порядок (после укрощения и, по существу, умерщвления автора) родственники — такая вот неудобная правда… Но ничего, кроме этой — так дорого и порочно, и так непрочно обретенной, — связи у них (у нас) нет.

«Пушкинский дом» — третий знаменитый в XX веке роман о петербургских филологах. В нем нет трагического вдохновения вагиновской «Козлиной песни», но он гораздо умнее и жестче каверинского «Скандалиста». А по формальной изощренности уступает мало чему. Чего уж там, Битов был мастер.

Потом были именно ум и мастерство: умные и мастерски написанные «Уроки Армении», статьи, и, наконец, «Преподаватель симметрии» — блестящий пример совершенно постмодернистской имитации разных манер и типов повествования: и тебе англосаксонский рассказ с элементом мистицизма, и антиутопия, и Борхес-Кортасар. Все изысканно, не без блеска, — и все все-таки чуть-чуть ненастоящее, картонное. Настоящим был, например, десятилетиями дописывавшийся «Монахов»…

Еще была общественная деятельность. Наступила Перестройка, и Битов оказался — естественным образом — одним из «моральных лидеров» советской интеллигенции, что в то время значило много. Ему пришлось (сквозь зубы, с тоской) всерьез воплощать то, что было им прежде так горько отрефлексировано. Кажется, депутатом он все же не был. Но потом занял выборную должность.

Я лично видел Битова и говорил с ним дважды; в подробности углубляться не буду — но, судя по моим впечатлениям, его самочувствие давно уже было не идеальным; руководство Пен-клубом требовало больших сил, чем те, что у него были. А уходить ему не давали почти до конца. И, думаю, в том, что дело в Пен-клубе дошло до скандала и раскола, вина Андрея Георгиевича не так уж велика. До этого он много сделал для защиты свободы творчества в России — пусть останется в памяти именно это. Конечно, наряду с книгами — и только после книг. А книги Битова (особенно раннего, лучшего периода) остались и останутся, это сейчас уже бесспорно.

Читайте также

«Вдохновение – да, это у меня было»
Памяти Андрея Битова
4 декабря
Контекст
«Зашла к Ахматовой, она живет у дворника, убитого артснарядом»
Литературная хроника блокадного Ленинграда
27 января
Контекст
«Нужно захватить воображение будущего читателя»
Интервью с Ириной Кравцовой, главным редактором Издательства Ивана Лимбаха
16 июля
Контекст