Тревожный фон 1983 года, «позднезастойного сна», описанный Андреем Битовым в предисловии к роману Леонида Габышева «Одлян, или Воздух свободы», состоял из афганской войны, андроповской «всенародной борьбы за дисциплину», шокировавшей мир новости о сбитом корейском «Боинге», страха перед возможной мировой войной и нарастающей мании преследования. Раздвоенность официального и реального, казалось, достигла максимума — вся страна слушала «голоса» и знала больше, чем говорили в программе «Время». Но режим все еще выглядел незыблемым, как и порождаемый им страх. Именно в это время на пороге квартиры Битова появился неизвестный, устрашающего вида молодой человек по фамилии Габышев. Посетитель с порога заявил, что он писатель, и вручил хозяину восьмисотстраничную рукопись, которую, он был уверен, Битов прочтет за сутки, потому что от нее, по его словам, нельзя будет оторваться.
И действительно, «это страшное, это странное» повествование неизвестно откуда взявшегося писателя настолько впечатлило Битова, что он передал роман в «Новый мир», где тот пролежал еще почти шесть лет. Помыслить о публикации текста, в котором последовательно, детально и беспощадно описывается исправительная колония для малолетних преступников, было невозможно. Лагерная тема была закрыта еще в шестидесятые, после публикации «Одного дня Ивана Денисовича». Сергею Залыгину удалось опубликовать «Одлян» в «Новом мире» лишь в 1989 году, почти одновременно с выходом отдельных глав солженицынского «Архипелага».
Созданный незадолго до перестройки роман Габышева идеально вписался в новую волну шоковой прозы, разрушавшей представления читателей об идеализированной советской реальности. Автобиографическое повествование о буднях детской воспитательно-трудовой колонии Атлян относилось к тому виду перестроечной публицистической и книжной продукции, которую за ее документальность, натуралистичность, обращение к сюжетам из жизни «низов» и критики, и читатели называли «чернухой». Но все же «Одлян, или Воздух свободы» скорее часть литературы катастрофического опыта, объясняющая вслед за только что опубликованными в СССР «Колымскими рассказами» Шаламова: лагерь — целиком отрицательный опыт, из которого нельзя вынести ничего позитивного.
Леонид Габышев — писатель со страшной судьбой. Его детство прошло в селе в Тюменской области, в пять лет он лишился глаза по вине старших пацанов, с ранних лет воровал и в пятнадцать попал в детскую колонию, где провел следующие пять лет. Прогремев в перестройку с «Одляном», Габышев не смог повторить свой успех, хоть его и приняли в Союз писателей. Его последующие произведения «Из зоны в зону» и «Жорка Блаженный. Дневник-исповедь», по воспоминаниям Сергея Залыгина, уже ничего кроме матерщины не содержали и для публикации не годились. В начале 2000-х годов писатель оказался в психоневрологическом интернате с психическим расстройством — сказались последствия раны лица, полученной в детстве, и побоев на зоне. Новая тюрьма, в которой оказался Габышев с его невероятной волей к свободе, от Одляна отличается более мягкими условиями, но срок в ней, увы, пожизненный.
«Одлян» вышел почти одновременно не только с «Архипелагом» и «Колымскими рассказами», но и с «Верным Русланом» Георгия Владимова, «Крутым маршрутом» Евгении Гинзбург, «Зоной» Сергея Довлатова. В этих «лагерных» текстах — очень разные истории: о замерзающих истощенных политических заключенных на Колыме; о женщинах, которым в лагере еще страшнее и тяжелее, чем мужчинам; о блатном мире и охранниках зоны. Габышев же описывает то, о чем до него никто не рассказывал: тюремный опыт ребенка, выживающего в страшных обстоятельствах, которые созданы взрослыми, чьи представления о воспитании сводятся к разнообразным вариациям побоев, пыткам ледяным карцером и голодом, постоянным угрозам столкнуть в выгребную яму.
Главный герой «Одляна» — подросток без имени. То есть формально имя у него есть: в семье его зовут Колей. Но уже в пять лет у него появляется первая кличка — Жиган. В конце 60-х, когда происходит действие романа, Советский Союз — все еще одна большая зона с ее законами, понятиями и бытовыми практиками, укрепившимися во многих сферах общественной жизни. Блатная кличка накрепко прилипает к пятилетнему ребенку: «Многие в селе, особенно приезжие и цыгане, жившие оседло, не думали, что у парня есть имя».
Потом появляется новая кличка — Ян, от имени Яна Жижки, героя гуситских войн, о котором рассказывали на уроке истории в советской школе. Это, по-видимому, не случайный образ для Габышева, и не только из-за чисто внешнего сходства — у Жижки тоже не было глаза. Коле-Яну свойственны такие же, как у героического чеха, необычайная воля к сопротивлению и безрассудная смелость, а еще трикстерская изобретательность и тяга к разбойничьей жизни.
В тюрьме у Коли появляются другие клички. В каждом месте, где ему доводится побывать, они меняются: то Камбала, то Хитрый глаз, то просто Глаз. Вскоре он и сам забудет, как его звали: «Как мое имя, — нарушил тишину Глаз, — я и не помню. А кличка Глаз».
В мире, где все человеческое выколачивается «моргушками» и «морковками», имя ему не понадобится. «Человек становился зверем через три недели, — замечал Шаламов, — при тяжелой работе, холоде, голоде и побоях». У Габышева выходит страшнее: если блатной уклад определяет жизнь на воле, то человек превращается в животное, теряя имя и приобретая кличку, намного раньше, еще до тюрьмы. А исправительная система на каждом шагу эту расчеловеченность только подчеркивает: «Если б Коле когда-нибудь раньше показали вагон, в котором возят заключенных, он подумал бы, что такой вагон предназначен для перевозки зверей».
Габышев безжалостно развенчивает миф о счастливом советском детстве с его пионерией, оздоровительными лагерями и всеобщим оптимизмом. В «Одляне» дети играют в опасные игры, которые нередко заканчиваются увечьями или преступлениями. Колю воспитывала улица и соседи, и в шесть лет старшие подростки выстрелили ему в глаз из дробовика за отказ поцеловать кота под хвостом. Примерно тогда же он начал воровать. В его детских воспоминаниях нет собственно детства — игр, родительского дома, праздников. Но зато он хорошо помнит, как в пять лет впервые сильно напился. Герой дезориентирован двойными стандартами самих взрослых: например, тем, что воровать плохо, но наворованным надо делиться:
«Поняв, что они кого-то обворовали, тетя Зоя, не поднимаясь с кровати, сказала:
— Янка, ты уж Петьку-то не обдели.
Ян с Петькой засмеялись, и сын объяснил матери, что Ян обчистил хату и взял бражку, сахар и замороженные облигации. Тетя Зоя разочаровалась, что не будет Петьке этих тысяч, и сказала, чтоб сахар они из дома унесли».
Так Габышев вытаскивает на свет еще одну тему, неприятную для читателя, воспитанного на советских мифологемах: в СССР воровство не аномалия. Официальное осуждение этого явления тотально расходилось с повседневной практикой. В том же 1983 году, когда Габышев появился на пороге квартиры Андрея Битова, знаменитое дело «Елисеевского» гастронома потрясло общество, отреагировавшее на высшую меру наказания, назначенную директору магазина, полным одобрением — «наконец прижали торгашей». Но на бытовом уровне, одновременно с тем, как «Крокодил» и «Фитиль» изобличали «несунов», ежедневное мелкое воровство не только не считалось зазорным, но и, наоборот, было признаком особенной доблести. Коля наблюдает это с раннего детства: «Ян видел, как многие, даже уважаемые в селе люди с работы перли все, что было можно. И плох считался тот мужчина, кто не прихватил хотя бы дощечку».
Вот почему жизнь Коли едва ли могла сложиться по-другому — сами взрослые не оставили ему шанса. Мечту героя о поступлении в ПТУ, о том, чтобы вырваться из родного села и начать другую жизнь, пресекает школьная администрация, отказавшаяся выдавать ему свидетельство об окончании школы. Единственное будущее для таких, как Коля, по мнению взрослых, — это тюрьма. Не зная, как справиться с трудными детьми, взрослые возлагают надежды на некую внешнюю силу — армию или тюрьму, то есть на карательный механизм, который приструнит, «сделает человеком», «научит жизни» и покорности. Тут и тоска по «жесткой руке», подспудно владеющая советским обществом, и мечта о некоей внешней силе, которая наведет порядок, и способ снять с себя ответственность. Насилие — единственный убедительный инструмент воздействия не только на взрослых, но и на детей.
«Одлян» для читателя эпохи перестройки очень неудобен: он раскрывает те стороны жизни, которые до тех пор не были видимы. В первую очередь, жестокую правду о том, что в стране была и остается детская преступность, и исправительные учреждения для малолеток — полная копия, а возможно, и более страшный вариант взрослого уголовного мира. Многим казалось, что беспризорников и детей-преступников, описанных в «Республике ШКИД» в 1927 году, в СССР давно нет. Но в романе Габышева одни дети стреляют в других детей, все они с раннего возраста воруют и пьют, а их «блатные» порядки подчас беспощаднее законов взрослого воровского мира. В более мягком варианте это было показано в начале восьмидесятых в фильмах Динары Асановой. Но «Одлян» ставит читателя, привыкшего к картинам и телесериалам о порядочных милиционерах, перед беспощадным фактом: преступный мир в стране широк и многообразен, он не такой, как в кино, а зоны для многих по-прежнему определяют образ жизни на воле.
И если страх, что ребенок попадет на афганскую войну, в 1989 году отступает, то уголовная зона, тщательно выписанная Габышевым, оказывается страшнее войны. Его книга обнажает неприглядную правду о методах исправительной системы, видимость воспитательной силы которой старательно поддерживается показательными мероприятиями с хоровым исполнением песен про «Порядок в танковых частях»: «На летней площадке шел концерт. Воспитанники пели песни, танцевали, и многим родителям казалось, что в зоне царит благополучие, что их детей воспитывают, ставят на правильный путь». Габышев впервые дает возможность заглянуть за фанерный фасад этой показухи и увидеть, какими средствами достигается «исправление» оступившихся — перед концертами выступающих неделями нещадно били.
Герой «Одляна» постоянно ищет выход из этой системы, все время хитрит и выдумывает способы облегчить себе существование, вырваться на свободу. Он наделен своеобразным, но очень сильным чувством справедливости: зло должно быть наказано злом (у обидевшего надо украсть), но взрослый не должен нарушать правило, запрещающее стрелять в малолетку, бегущего с этапа. Каким-то чудом он, понимающий о жизни уже очень много, верит в то, что взрослый не переступит этой черты, — и в очередной раз ошибается.
Наблюдательность и хорошая память — воспоминаний хватило на 800 с лишним страниц, пусть к читателю попал лишь сильно сокращенный и отредактированный «журнальный вариант» — компенсируют Габышеву неграмотность (характеристика Залыгина) и недостаток образования. Череда образов юных и взрослых зеков, как бесконечные столыпинские вагоны, влечется мимо читателя. Их «дни, нанизанные на кулак» состоят из побоев, отупляющей работы, отчаяния и надежд на чудо. Их «полная, страшная, настоящая мука», уходящая корнями в «Записки из мертвого дома» Достоевского, высказана настолько жутко и точно, что и Битов и Залыгин единодушны в своей оценке этого романа: «очень плохо и очень здорово».
Леонид Габышев был уверен в том, что создает абсолютно новую литературу. «Читал я вашего Солженицына», — процедил он с презрением при встрече с Битовым, подразумевая, что его собственный роман — это что-то особенное: «миллион-то за него там заплатят!». В этом смысле интересен и выбор писателей, к которым Габышев планировал обратиться за поддержкой: Василий Белов, Владимов, Битов.
Наивная заносчивость начинающего автора не меняла сути: «Одлян» — это действительно новая литература. Это проза катастрофического опыта, которой совершенно не подходят солженицынские методы реализма XIX века. Еще в шестидесятые об этом говорил Шаламов, утверждая, что новая проза — это документ, свидетельство, но в то же время художественный текст. Габышев, в отличие от Шаламова, не занимался литературной теорией и не проводил годы в библиотеках. Интуитивно понимая силу факта, он описывал жизнь, которая, по выражению Битова, «сильнее текста». При этом в «Одляне» совершенно отсутствует обличительный публицистический пафос перестроечной прозы — его автор не обвиняет, не предъявляет счетов, он рассказывает, как было. Описывая сцены побоев (а они встречаются примерно на каждой второй странице), Габышев не особенно рефлексирует о природе зла, он как бы пытается не издавать лишних звуков и не упрекать, так же, как и его герой:
«Коля понял, что били вначале слабые, а теперь надо выдержать самое главное. И не крикнуть. А то надзиратель услышит. Петрову было неловко лежать, перевалившись через табурет. Из его рта пока не вылетел ни один стон. Вот потому его хлестали сильнее, стараясь удачным ударом вырвать из него вскрик. Чтобы унизить. Упрекнуть. Коля понимал это и держался».
В своей безоценочности по отношению к происходящему роман Габышева максимально близок к шаламовской короткой прозе: обыденность зла подчеркивается точностью деталей и бесстрастностью повествования. Деталь настолько страшна сама по себе, что не требует отдельного оценивания. Лагерь — безусловное зло, в нем нет и не может быть ничего положительного. Габышев пишет не эмоционально, но жестоко. Не по-шаламовски многословно, но документально подробно описывая, сцена за сценой, расчеловечивание и распад, которому герой яростно сопротивляется, пытаясь обмануть систему.
Метод Габышева, как его описывает Залыгин в автобиографических заметках, — это «пример увлекательный: ни учиться не надо, ни читать-писать, ни говорить нормальным языком, ни даже глядеть на мир в оба-два. А надо: 1) занести на бумагу что-нибудь свое; 2) отнести записки известному писателю (а тот уже отнесет в редакцию); 3) потерпеть, покуда тебя будет мучить редактор».
С иронией Залыгина согласиться сложно: это «свое» у Габышева перевешивает все прочие его писательские недостатки. Интуитивно следуя разным традициям лагерной прозы (которую он в основном не читал) и точно совпав по времени и настрою с перестроечной публицистикой, Габышев все же сумел стать отдельным, абсолютно самостоятельным явлением. «По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта», — заключает Битов. Врожденная одаренность автора оказалась сильнее скудного образования, слабого знания литературы и законов писательского мастерства.