В эмигрантских стихах Владислава Ходасевича, родившегося в этот день, 28 мая 1886 года, видны антибуржуазные идеи и раздражение от современного Запада. Павел Успенский — о том, как эти темы связаны с Герценом и почему он оказался для Ходасевича главным эмигрантом.

«Европейская ночь»: истоки

Название последнего поэтического сборника Ходасевича — «Европейская ночь» (1927) — принято возводить к двум интеллектуальным традициям. В статье замечательного литературоведа С. Г. Бочарова «„Европейская ночь” как русская метафора: Ходасевич, Муратов, Вейдле» название сборника Ходасевича связывается с книгой О. Шпенглера «Закат Европы» (Т. 1 — 1918; Т. 2 — 1922) и со славянофильскими идеями, выраженными, в частности, в стихотворении А.С. Хомякова «Мечта» (1835) — «О грустно, грустно мне! Ложится тьма густая / На дальнем Западе, стране святых чудес...» Сходной точки зрения придерживается и А. А. Долинин, согласно которому книга Ходасевича «наделяет западные мегаполисы, Берлин и Париж, примерно теми же свойствами „демонической каменной пустыни”, что и Шпенглер, — безжизненностью, пошлостью, бесплодием, однообразием, <...> отсутствием смысла. Само заглавие книги <...>, отвечающее на „советскую ночь” Мандельштама и отсылающее к эсхатологическому пророчеству Хомякова <...>, стало расхожей формулой в эмигрантском антизападном дискурсе».

Конечно, Ходасевич не мог не помнить о стихах Хомякова и славянофильских построениях, как и не мог не знать о концепции Шпенглера. Вместе с тем этот круг идей не был значимым для поэта. В его эпистолярном и критическом наследии нет никаких значимых упоминаний о славянофилах и о Хомякове, и в целом идеология славянофильства для Ходасевича — человека смешанных кровей и человека европейской культуры — была чужда. Концепцию Шпенглера поэт также нигде специально не обсуждает. В статье «О кинематографе» (1926) — резком выпаде против этого вида искусства — Ходасевич, описывая современную культурную ситуацию, ссылается на другого историка и теоретика культуры: «Все это обстоятельства очевидные. Сейчас любят их объяснять изживанием европейской культуры и нарождением новой эры, для которой П. П. Муратовым (кажется, им) предложено и название: пост-Европа». Рассуждения Муратова в статье «Искусство и народ» (1924) во многом развиваются в шпенглерианском русле, однако имя Шпенглера Ходасевич решил не называть, а к построениям самого Муратова и других теоретиков современной культуры, как видно по приведенной фразе, относился не без легкой иронии («сейчас их любят объяснять»).

Для Ходасевича обобщающий мировую историю труд Шпенглера, по всей вероятности, был слишком теоретическим и культурологическим. Концепция философа могла быть созвучна Ходасевичу идеей о скорой гибели Европы, однако более сложные мысли Шпенглера (противопоставление «культуры» и «цивилизации», известное Ходасевичу и по статьям Блока, стадии развития культуры, история культурных форм, «фаустовская» душа европейского человека и др.) не так актуальны для эмигрантских стихов Ходасевича.

К тому же русская рецепция «Заката Европы» связывала этот труд со славянофильской идеологией. Так, например, в сборнике «Освальд Шпенглер и Закат Европы» (1922) С. Л. Франк писал: «Конечно, самое уловление момента умирания западной культуры в явлениях цивилизации 19 века должно быть признано бесспорным. Эта идея Шпенглера, неслыханная по новизне и смелости в западной мысли, нас, русских, не поражает своей новизной: человек западной культуры впервые осознал то, что давно уже ощущали, видели и говорили великие русские мыслители-славянофилы. От этих страниц Шпенглера <...> веет давно знакомыми, родными нам мыслями Киреевского, Достоевского, Константина Леонтьева». Соединение концепции Шпенглера с идеями славянофилов и почвенников должно было скорее отталкивать, нежели притягивать Ходасевича.

Хотя сложно полностью отрицать влияние Шпенглера и славянофильской метафорики на заглавие книги «Европейская ночь», думается, что генезис названия последнего поэтического сборника лежит несколько в иной плоскости и связан с безусловно важной для Ходасевича фигурой — Александром Герценом.

Ходасевич и Герцен: пересечения

Тема Ходасевич и Герцен пока ограничивается лишь несколькими наблюдениями. Возможно, самое глубокое из них свидетельствует, что Ходасевич усвоил некоторые мифологизированные построения Герцена. Джон Малмстад обратил внимание на то, что миф Ходасевича о поэте как пророке и мученике связан не только с «Пророками» Пушкина и Лермонтова, но и восходит к известному фрагменту из книги Герцена «О развитии революционных идей в России» (1851). В этой книге Герцен представил историю русской литературы как мартиролог: «Ужасный скорбный удел уготован у нас всякому, кто осмелится поднять свою голову выше уровня, начертанного императорским скипетром; будь то поэт, гражданин, мыслитель — всех их толкает в могилу неумолимый рок. История нашей литературы это или мартиролог, или реестр каторги. Погибают даже те, которых пощадило правительство, едва успев расцвести, они спешат расстаться с жизнью». Далее следовал список литераторов, убитых по вине правительства (от Рылеева и Пушкина до Баратынского и Бестужева). Ходасевич — с оглядкой на Герцена — также считал, что «история русской поэзии (м. б., вообще литературы) есть история уничтожения русских писателей», и составлял реестр пострадавших литераторов (см. его запись «Позор» из записной книжки начала 1921 г. и статью «Цитаты» 1926 г., в которой Ходасевич, цитируя свои стихи, косвенно включил самого себя в реестр).

Обращу внимание еще на два случая актуализации творчества и личности Герцена. Письмо Ходасевича к Л. Б. Яффе от 23 марта 1918 г. начинается с цитаты из названия книги эмигранта XIX в.: «я Вам пишу, можно сказать, с того берега». Вспоминая о философской книге «С того берега» (впервые на русском — 1855), в которой осмысляется и поражение французской революции 1848 г., и те сложнейшие жизненные вопросы, которые оно ставит, Ходасевич сопоставляет свой опыт восприятия революции с восприятием Герцена. В коннотативном плане этого высказывания находится, конечно, не сообщение о провале русской революции, а мысль о сложности осмысления этого эпохального события. Согласно завету Герцена, поэт не остался «на старом берегу» (поскольку «лучше с ним погибнуть, нежели спастись в богадельне реакции»), а значит, чувствовал свою причастность историческим событиям и считал произошедший социально-политический взрыв важным историческим этапом. Вводное предложение с семантикой неуверенности («можно сказать») следует объяснять, по-видимому, невозможностью полной идентификации с обстоятельствами жизни Герцена: Герцен, находясь в эмиграции, был свидетелем европейской революции, тогда как Ходасевич находился на родине и был свидетелем революции, устроенной соотечественниками.

Почти через два года, к чествованию памяти Герцена в Малом театре, устроенном Московским союзом писателей 21 января 1920 г., Ходасевич написал стихотворение о Герцене, Огареве и их женах (эпиграф был взят из письма Н. А. Огаревой: «Мы какие-то четыре звездочки, и, как их ни сложи, все выходит хорошо») — «Четыре звездочки взошли на небосвод»:

Четыре звездочки! Безмолвный приговор!
С какою неразрывностью суровой
Сплетаются в свой узел, в свой узор
Созвездье Герцена — с созвездьем Огарева!

Хотя эти стихи, далеко не самые лучшие, посвящены личной жизни Герцена, а не его общественной позиции, очевидно, что они свидетельствует о важности этой фигуры для Ходасевича, пусть в данном случае и в ключе экспериментов с любовными отношениями — предтечей модернистских жизнетворческих практик. Стихов о Хомякове и славянофилах (как и о Шпенглере) Ходасевич все-таки не писал.

Личность и творческое наследие Герцена Ходасевичу явно были интересны и в определенной мере на него повлияли. Этот интерес к Герцену резонирует с «переоткрытием» Герцена русскими интеллектуалами в 1900–1920-е годы. С 1915 г. начинает выходить полное собрание сочинений и писем Герцена под ред. М. К. Лемке (издание будет закончено в середине 1920-х гг.); Герцену в разное время посвящают статьи и исследования В. В. Розанов, Р. В. Иванов-Разумник, М. О. Гершензон, С. А. Венгеров, Г. Г. Шпет, А. А. Блок, Д. С. Мережковский и другие. В истории осмысления Герцена важную роль сыграл сборник «А. И. Герцен. 1870–1920» (Пг., 1920), в котором были опубликованы статьи многих упомянутых интеллектуалов. Ходасевич в целом усвоил восприятие Герцена русским модернизмом, но при этом, как и всякий крупный поэт, обращался к его сочинениям напрямую. Отъезд в эмиграцию, с моей точки зрения, задал Ходасевичу новый взгляд на Герцена.

Ходасевич и Герцен: эмиграция

Для русской культуры первой половины ХХ века Герцен, несомненно, был самым известным и главным русским эмигрантом XIX в. Его публицистическая и издательская деятельность, его установка на «вольную речь», свободное слово и, соответственно, отношение к эмиграции как возможности писать без оглядки на цензуру и бороться за изменение политической ситуации на родине, равно как и критическое отношение к современной Европе, сложно не назвать модельным. Поэтому, оказавшись в эмиграции, Ходасевич, по всей вероятности, в значительной степени ориентировался на Герцена, причем главный изгнанник XIX в. был особенно важен в период полуэмиграции (1922–1925), когда поэт считал возможным свое возвращение в Россию. Хотя эмигрантское самосознание и поэтику эмигрантских стихов Ходасевича нельзя объяснить исключительно ориентацией на Герцена, можно выделить несколько важных аспектов, о которых далее пойдет речь.

Во-первых, первые годы пребывания в Европе (1847–1850) Герцен не был полноценным эмигрантом. По официальным документам он уехал за границу для излечения болезни жены и до судебного разбирательства с николаевским правительством по поводу арестованного имущества не являлся изгнанником (хотя и не собирался возвращаться в Россию). Это положение давало возможность быть скорее только наблюдателем или зрителем европейских событий.

Во-вторых, разочарование Герцена в европейской жизни (связанное с поражением революции 1848 г.) и его обличение мещанства задавало одну из моделей отношения к европейскому миру для приехавшего на Запад русского интеллектуала. Эта модель стала актуальной и для Ходасевича, с той оговоркой, что его неприятие почти всегда одинаково распространялось и на европейцев, и на русских эмигрантов. Отметим, что Герцен оказался в интеллектуальном и духовном вакууме — отторжение западной жизни не прививало любви к николаевской России. В сходной ситуации оказался и Ходасевич: его неприятие западного и эмигрантского мира не обеспечивало симпатий к положению дел в Советской России.

В-третьих, обреченному на гибель буржуазному западному миру Герцен, как известно, стал противопоставлять русскую общину как главный источник будущих мировых преобразований. Разумеется, у Ходасевича не было подобных политических идей. Однако здесь важен сам факт противопоставления западного и российского. Западному/эмигрантскому миру Ходасевич, по всей вероятности, противопоставлял идею новой революционной России. Отношение поэта к русской революции было сложным, и, хотя он уехал в эмиграцию, первые годы он считал, что положение дел в Советской России может измениться. Позже, став полноценным эмигрантом (с 1925 г.), Ходасевич видел миссию эмиграции в сохранении культурного наследия к моменту объединения диаспоры и метрополии.

Наконец, в-четвертых, жизненный кризис Герцена, наиболее ярко выраженный в книге «С того берега», отчасти стал моделью для ставшего полноценным эмигрантом Ходасевича.

Таковы основные векторы ориентации Ходасевича на Герцена. Конечно, эти тенденции — только реконструкция, больше связанная с сознанием Ходасевича, чем с его текстами, и полностью логично и последовательно реализованы они не были. Тем не менее, далее я постараюсь показать, что целый ряд текстуальных и смысловых перекличек позволяет считать Герцена одной из ключевых фигур для Ходасевича в эмиграции.

Я начну с названия цикла стихов, а затем обращусь к поэтике эмигрантской лирики Ходасевича. Сначала я рассмотрю те тексты, которые с некоторой долей условности можно назвать политическими, а затем обращусь к стихам, посвященным персонажам современной Европы (это либо европейские жители, либо эмигранты). Прежде всего, речь пойдет о текстах, написанных Ходасевичем в полуэмиграции (1922–1925).

Слева: Александр Герцен и Николай Чернышевский в Лондоне, 1859. Справа: Владислав Ходасевич и Нина Берберова в Сорренто, 1925.
 

Ночь Европы и «Европейская ночь»

Название для своего последнего сборника Ходасевич придумал вскоре после отъезда из Советской России летом 1922 г. Смысловое поле словосочетания «Европейская ночь» связано с гибелью Европы, причем скорее с затяжной, чем с мгновенной, а также, возможно, с отдаленной перспективой наступления новой эпохи — «утра». В русской культуре XIX-XX вв. идея гибели Европы является устойчивым топосом, к которому обращались и славянофилы, и Достоевский, и писатели Серебряного века. Важная роль в формировании этого топоса принадлежит Герцену, который, размышляя об упадке и обреченности западного мира, прибегал, в частности, к «ночной» метафорике. Многократно и особенно ярко метафора «ночи» проявляется в книге «С того берега»:

«Но неужели будущая форма жизни вместо прогресса должна водвориться ночью варварства»; «И никто не обратил внимание на бесплодность века, на совершенное отсутствие творчества. Сначала он еще был освещен заревом XVIII столетия, он блистал его славой, гордился его людьми. По мере, как эти звезды другого неба заходили, сумерки и мгла падали на все; повсюду бессилие, посредственность, мелкость — и едва заметная полоска на востоке, намекающая на дальнее утро, перед наступлением которого разразится не одна туча»; «Я первый бледнею, трушу перед темной ночью, которая наступает; дрожь пробегает по коже при мысли, что наши предсказания сбываются так скоро, что их совершение — так неотразимо... Прощай, отходящий мир, прощай, Европа!»; «Но страшно то, что отходящий мир оставляет не наследника, а беременную вдову. Между смертию одного и рождением другого утечет много воды, пройдет длинная ночь хаоса и запустения»; Жизнь потухала, как последние свечи в окнах, прежде рассвета«; «сумерки наступают, и ни одной путеводной звезды не является на небе».

«Европейская ночь», таким образом, — это не только исполнение пророчества Хомякова, но и память о пессимистичной метафоре Герцена. Метафора ночи Европы, однако, не единственный след влияния эмигранта XIX в., — она работает в комплексе с другими перекличками.

Политические стихи: «Интриги бирж, потуги наций...»

О гибели Европы Герцен писал по-разному. В одной из картин он описывал незаметность наступающей гибели при сохранении внешнего порядка вещей:

Видимая, старая, официальная Европа не спит — она умирает! <...> По-видимому, еще многое стоит прочно, дела идут своим чередом, судьи судят, церкви открыты, биржи кипят деятельностью, войска маневрируют, дворцы блестят огнями — но дух жизни отлетел <...> Полиция хранит, спасает Европу, под ее благословением и кровом стоят троны и алтари, это гальваническая струя, которую насильственно поддерживают жизнь, чтобы выиграть настоящую минуту. Но разъедающий огонь болезни не потушен, его вогнали только внутрь, он скрыт. <...> Многие не видят смерти только потому, что они под смертью воображают какое-то уничтожение. Смерть не уничтожает составных частей, а развязывает их от прежнего единства.

Этот пассаж из книги «С того берега» некоторыми своими деталями отзывается в венецианском стихотворении Ходасевича 1924 г.:

Интриги бирж, потуги наций.
Лавина движется вперед.
А все под сводом Прокураций
Дух беззаботности живет.

И беззаботно так уснула,
Поставив туфельки рядком,
Неомрачимая Урсула
У Алинари за стеклом.

И не без горечи сокрытой
Хожу и мыслю иногда,
Что Некто, мудрый и сердитый,
Однажды поглядит сюда, <…>

И всё исчезнет невозвратно
Не в очистительном огне,
А просто — в легкой и приятной
Венецианской болтовне.

При всем различии стихов Ходасевича и образов Герцена нельзя не обратить внимания на сходство риторического контура: внешний порядок мира идет своим чередом («интриги бирж» — «биржи кипят деятельностью», «дворцы блестят огнями» — «свод Прокураций» — дворцов на площади св. Марка), но эта жизнь обречена на гибель. Однако вместо катастрофы — «уничтожения» у Герцена и «очистительного огня» у Ходасевича — мир погибнет незаметно, «развязавшись от прежнего единства», «исчезнув в болтовне».

В стихах Ходасевича выделяется вторая строфа с образом св. Урсулы, «уснувшей» «у Алинари за стеклом». Алинари — это фирма художественных репродукций, а в тексте говорится о репродукции картины Витторе Карпаччо «Сон святой Урсулы» (1495). Образ средневековой святой в стихотворении — это знак присутствия далекого прошлого, не важного ни для «интриг бирж» и «потуг наций», ни для венецианской беззаботности. То, что раньше принадлежало сакральному пространству (житие святой) и высокому искусству (картина), стало всего лишь продающейся репродукцией, элементом уличной декорации. Прошлое, таким образом, не уничтожается бесследно, а сохраняется, «развязываясь от прежнего единства», в каких-то остаточных формах. В этом плане вторая строфа стихотворения Ходасевича может ассоциативно влиять на его финал: если европейский мир исчезнет «не в очистительном огне», то, возможно, какие-то элементы современности так же станут частью истории, как элементы Средневековья и Возрождения остались в современности. Это тоже перекликается с рассуждениями Герцена. Продолжим цитату о гибели европейского мира: «Разумеется, целая часть света не может сгинуть с лица земли; она останется так, как Рим остался в средних веках; она разойдется, распустится в грядущей Европе и потеряет свой теперешний характер, подчиняясь новому и с тем вместе влияя на него».

Грядущие катастрофы: «Встаю расслабленный с постели...»

О предстоящей гибели Европы Ходасевич писал и в другом стихотворении 1923 г.:

Встаю расслабленный с постели.
Не с Богом бился я в ночи, —
Но тайно сквозь меня летели
Колючих радио лучи.

И мнится: где-то в теле живы,
Бегут по жилам до сих пор
Москвы бунтарские призывы
И бирж всесветный разговор.

<…>

И чьи-то имена, и цифры
Вонзаются в разъятый мозг,
Врываются в глухие шифры
Разряды океанских гроз.

Хожу — и в ужасе внимаю
Шум, не внимаемый никем.
Руками уши зажимаю —
Всё тот же звук! А между тем…

О, если бы вы знали сами,
Европы темные сыны,
Какими вы еще лучами
Неощутимо пронзены!

Неоднократно отмечалось, что финал этого стихотворения — аллюзия на стихи Блока «Голос из хора» (1914):

Как часто плачем — вы и я —
Над жалкой жизнию своей!
О, если б знали вы, друзья,
Холод и мрак грядущих дней! <…>
О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней.

Однако через блоковское предощущение будущей катастрофы будущего, как кажется, проступают и герценовские идеи. Помимо терзающего лирического героя знания о предстоящей гибели и подчеркнутой политизированности стихотворения («биржи», «призывы Москвы», «шифры») здесь необходимо обратить внимание на две строки: «Европы темные сыны» и «Разряды океанских гроз». Пренебрежительное отношение Ходасевича к европейцам, необразованным и непонимающим происходящего, напоминает отношение Герцена. Полемически обобщая и заостряя социальную картину, он писал, например, в «Письмах из Франции и Италии»:

«Уткнувши нос в счетную книгу, прозябают тысячи людей, не зная, что делается вне их дома, ни с чем не сочувствуя и машинально продолжая ежедневные занятия»; «У французов среднего состояния мы встречаем, кроме исключений, какое-то образованное невежество, вид образования при совершенном отсутствии его <...> их ум так неприхотлив и так скоро удовлетворяем, что французу достаточно десятка два мыслей, <...> чтоб довольствоваться ими и покойно учредить нравственный быт свой лет на сорок».

Характерное для Герцена пренебрежительное отношение к европейским обывателям (количество примеров, разумеется, может быть умножено) отзывается у Ходасевича.

Упомянутые в стихотворении «разряды океанских гроз», в свою очередь, могут по ассоциации напоминать герценовские метафоры революционных событий. В его осмыслении европейской жизни смешиваются метафоры «грозы» и «кораблекрушения». Так, например, первые главы «С того берега» называются «Перед грозой» и «После грозы», а в первой из них возникают образы кораблекрушения:

«...спасаться некуда, мы с этим кораблем связаны на живот и на смерть, остается сложа руки ждать, пока вода зальет, — а кому скучно, кто поотважнее, тот может броситься в воду»; «давно тяжелые и крупные капли дождя падали на нас, глухие раскаты грома становились слышнее, молнии ярче; тут дождь полился ручьями... все бросились в каюту, пароход скрипел, качка была невыносима».

Здесь также стоит вспомнить главу из «Былого и дум» — «Oceano Nox» («Ночь на океане») — рассказ о трагической гибели части семьи Герцена в кораблекрушении. Сама по себе эта история не связана с политикой, но в общей ткани мемуарной прозы семейная катастрофа накладывается на катастрофу 1848 г., и образность двух историй интерферирует.

Историк и поэт: трагедия настоящего

Еще одно стихотворение Ходасевича о европейской или мировой политике «Сквозь облака фабричной гари» (1922, 1923) впоследствии не вошло в «Европейскую ночь», но для нас оно интересно как очередной пример использования определенной политической риторики:

Сквозь облака фабричной гари
Грозя костлявым кулаком,
Дрожит и злится пролетарий
Пред изворотливым врагом.

Толпою стражи ненадежной
Великолепье окружа,
Упрямый, но неосторожный
Дрожит и злится буржуа.

Должно быть, не борьбою партий
В парламентах решится спор:
На европейской ветхой карте
Всё вновь перечертит раздор.

Но на растущую всечастно
Лавину небывалых бед
Невозмутимо и бесстрастно
Глядят историк и поэт.

Людские войны и союзы,
Бывало, славили они;
Разочарованные музы
Припомнили им эти дни —

И ныне, гордые, составить
Два правила велели впредь:
Раз: победителей не славить,
Два: побежденных не жалеть.

В экспозиции стихотворения — противопоставление пролетариата и буржуазии. Хотя ситуация, очевидно, должна перерасти в европейскую революцию или войну, на настоящий момент «упрямый, но неосторожный буржуа» доминирует в политической иерархии. По всей видимости, это положение вещей — следствие неудачного переворота, о чем говорят ряд строк и финал стихотворения: грядущие события произойдут не в первый раз («вновь перечертит раздор»), а правила «разочарованных» муз имеет смысл отнести именно к сложившейся ситуации. Итак, пролетарий угнетен, а буржуа у власти, и никто не заслуживает ни прославления, ни жалости. Описание этой взрывоопасной ситуации, по всей вероятности, навеяно реальными впечатлениями — то ли оставленной нэповской Советской Россией, то ли послереволюционной Германией, где и написаны обсуждаемые стихи.

Важно однако обратить внимание не на исторический контекст, а на риторическую организацию текста. Его несколько условная социальная модель и общий вывод напоминают публицистику Герцена, посвященную европейским впечатлениям и провалу революции 1848 г. Французская революция окончилась победой буржуазии, что, с одной стороны, вызвало неприятие и гнев Герцена, а с другой — заставило его сомневаться в позитивной логике истории и привело, по словам Иванова — Разумника, к «имманентному субъективизму». Осмысляя произошедшую катастрофу, Герцен писал:

Либералы всех стран, со времени Реставрации, звали народы на низвержение монархически-феодального устройства во имя равенства, во имя слез несчастного, во имя страданий притесненного, во имя голода неимущего <...>. Они опомнились, когда из-за полуразрушенных стен явился — не в книгах, не в парламентской болтовне, не в филантропических разглагольствованиях, а на самом деле — пролетарий, работник с топором и черными руками, голодный и едва одетый рубищем. Этот «несчастный, обделенный брат», о котором столько говорили, которого так жалели, спросил наконец, где же его доля во всех благах, в чем его свобода, его равенство, его братство. Либералы удивились дерзости и неблагодарности работника, взяли приступом улицы Парижа, покрыли их трупами и спрятались от брата за штыками осадного положения, спасая цивилизацию и порядок!

Казалось бы, положение пролетария должно вызывать сочувствие. Хотя Герцен и жалеет рабочий народ, его теоретические выкладки безутешны. Сложившаяся ситуация чревата новыми всеевропейскими катаклизмами, и «никакое перемирие не поможет теперь во Франции; враждебные партии не могут ни объясняться, ни понять друг друга, <...> когда вопросы становятся так, — нет выхода, кроме борьбы, один из двух должен остаться на месте — монархия или социализм». Неспособные объединиться «партии» и грядущая «борьба» напоминают «борьбу партий» и очередной «раздор» на «ветхой» карте Европы в стихах Ходасевича.

Герцен предлагает «пари за социализм», однако перспективы будущей победы социализма пугают его самого:

Или вы не видите новых христиан, идущих строить, новых варваров, идущих разрушать? Они готовы, они, как лава, тяжело шевелятся под землею, внутри гор. Когда настанет их час — Геркуланум и Помпея исчезнут, хорошее и дурное, правый и виноватый погибнут рядом. Это будет не суд, не расправа, а катаклизм, переворот... Эта лава, эти варвары, этот новый мир, эти назареи, идущие покончить дряхлое и бессильное и расчистить место свежему и новому, ближе, нежели вы думаете. Ведь это они умирают от голода, от холода, они ропщут над нашей головой и под нашими ногами, на чердаках и в подвалах, в то время как мы с вами <...>, шампанским вафли запивая, толкуем о социализме. Я знаю, что это не новость, что оно и прежде было так, но прежде они не догадывались, что это очень глупо.

Однако высока вероятность, что победа новых «христиан-варваров» ничего по сути не изменит: «Результат этого будет тот, что всем на свете будет мерзко; мелкий собственник — худший буржуа из всех; все силы, таящиеся теперь в многострадальной, но мощной груди пролетария, иссякнут; правда, он не будет умирать с голода, да на том и остановится, ограниченный своим клочком земли или своей каморкой в работничьих казармах».

Историческая логика Герцена полна трагизма. Неудивительно, что в итоге в книге «С того берега» он дистанцируется от исторических событий и логике истории предпочитает личность, свободного человека (вскоре эти взгляды эволюционируют, и важнейшее место в философии Герцена займет русская община). В этом свете и «Лавина небывалых бед», и вывод стихотворения Ходасевича — «Раз: победителей не славить. / Два: побежденных на жалеть» — выглядят как афористический парафраз пессимистичных мыслей Герцена. Ходасевич, вслед за эмигрантом XIX в., провозглашает полную политическую независимость и интеллектуальную непричастность историческим судьбам мира.

Обратим внимание еще на один важный момент. В четвертой строфе стихотворения появляются «историк и поэт». Их соседство восходит к «Поэтике» Аристотеля. Однако вопреки идеям древнегреческого мыслителя, согласно которому «первый говорит о действительно случившемся, а второй — о том, что могло бы случиться», у Ходасевича «историк» и «поэт» объединяются — они одинаково «глядят невозмутимо и бесстрастно», а музы предписывают им одни и те же правила. Родство «историка» и «поэта» оправдывает позицию поэта-наблюдателя. Если философская концепция Герцена повлияла на мировоззрение Ходасевича, то кажется допустимым полагать, что в обсуждаемых стихах на символическом уровне историк репрезентирует Герцена, а поэт — самого Ходасевича.

Нина Берберова, Владислав Ходасевич и Юрий Терапиано в Париже
 

Наблюдатели мещанства

Пока речь шла о названии «Европейская ночь» и тех стихах Ходасевича, в которых ключевую роль играют социально-политические темы и которые, с моей точки зрения, связаны с идеями Герцена. Теперь обратимся к другому блоку тем, связанных с разочарованием в Европе, мещанством и позицией наблюдателя. Они играют важную роль в мировоззрении поэта и в стихах «Европейской ночи», написанных в полуэмигрантский период. Конечно, Герцен был не единственным, кто последовательно критиковал буржуазию и мещанство. Здесь, однако, важно отметить, что для культуры модернизма антибуржуазные взгляды Герцена были не только общим местом, но и трактовались как вполне актуальные для современности. Напомню, например, о статье Мережковского «Герцен и мещанство» (1920), в которой реактулизировались важнейшие вопросы Герцена: «И тут опять возникает в начале ХХ века вопрос, поставленный в середине XIX: мещанство, не побежденное Европою, победит ли Россия?»

О причинах разочарования в европейской жизни Герцен писал неоднократно, и его перу принадлежат афористические объяснения того, что происходит с попавшим на Запад человеком.

Нам дома скверно. Глаза постоянно обращены на дверь, запертую царем и которая открывается понемногу и изредка. Ехать за границу — мечта каждого порядочного человека. <...> Сначала все кажется хорошо <...>, потом мало-помалу мы начинаем что-то не узнавать, на что-то сердиться. <...>

Дело в том, что мы являемся в Европу с ее собственным идеалом и с верой в него. Мы знаем Европу книжно, литературно, по ее праздничной одежде, по очищенным, перегнанным отвлеченностям, по всплывшим и отстоявшимся мыслям, по вопросам, занимающим верхний слой жизни, по исключительным событиям, в которых она не похожа на себя. Все это вместе составляет светлую четверть европейской жизни. Жизнь темных трех четвертей не видна издали, вблизи она постоянно перед глазами.

<...> Русский, напротив, страстный зритель, он оскорблен в своей любви, в своем уповании, он чувствует, что обманулся, он ненавидит так, как ненавидят ревнивые от избытка любви и доверия («Письмо к Ш. Риберолю, издателю журнала „L’homme”» — приложение к «Письмам из Франции и Италии»).

Наше классическое незнание западного человека наделает много бед, из него еще разовьются пламенные ненависти и кровавые столкновения. Во-первых, нам известен только один верхний, образованный слой Европы, который накрывает собой тяжелый фундамент народной жизни.

<...> Рыцарская доблесть, изящество аристократических нравов, <...> искрящийся ум энциклопедистов и мрачная энергия террористов — все это переплавилось и переродилось в целую совокупность других господствующих нравов, мещанских. Они составляют целое, то есть замкнутое, оконченное в себе воззрение на жизнь («Былое и думы»).

В приведенных рассуждениях проявляются уже отчасти встречавшиеся в других цитатах из Герцена мысли: в Европе царит мещанство, русский человек, лишь книжно знающий Европу, оказывается предельно разочарованным, однако, будучи наблюдателем, он не является только пассивным зрителем, а переживает трагедию крушения идеалов. Свидетельство Герцена задает определенную модель восприятия европейской жизни, которая, в частности, проявилась в эмиграции Ходасевича. Антимещанские и антибуржуазные взгляды поэта, однако, в большей степени были обращены к эмигрантам, чем к жителям Европы (в стихах не всегда удается провести четкую границу между этими двумя социальными категориями). Впрочем, сам Герцен писал, что «главный балласт всех эмиграций, особенно французской, принадлежит буржуазии; этим характер их уже обозначен» («Былое и думы»).

Вскоре после приезда в Германию Ходасевич писал (9 июля 1922 г.) своему другу Б. А. Диатроптову:

Живем в пансионе, набитом зоологическими эмигрантами: не эсерами какими-нибудь, а покрепче: настоящими толстобрюхими хамами. <...> Вы представить не можете себе эту сволочь: бездельники, убежденные, принципиальные, обросшие 80-пудовыми супругами и невероятным количеством 100-пудовых дочек, изнывающих от безделья, тряпок и тщетной ловли женихов. <...> Мечтают об одном: вешать большевиков. На меньшее не согласны. Грешный человек: уж если оставить сантименты — я бы их самих — к стенке. Одно утешение: все это сгниет и вымрет здесь, навоняв своим разложением на всю Европу.

Неприятие и крайняя резкость высказываний Ходасевича говорят сами за себя. Интересно обратить внимание на «утешение» — на мысль о том, что мещане—эмигранты «вымрут». Она, как кажется, перефразирует слова Герцена: «Одно утешение и остается, весьма вероятно, что будущие поколения выродятся еще больше <...> Слабые, хилые, глупые поколения протянутся как-нибудь до взрыва, до той или другой лавы, которая их покроет каменным покрывалом и предаст забвению» («С того берега»). Хотя у Герцена речь идет о нескольких поколениях, а Ходасевич, похоже, надеется на более быстрый ход событий, обоих писателей объединяет уверенность в неизбежности смерти мещан.

Менее резкие высказывания в адрес эмигрантов мы встречаем и в других письмах Ходасевича. А. В. Бахраху поэт писал (ноябрь 1923 г.) о том, что здешние русские напоминают людей «в спальном вагоне 3-го класса»: «все пассажиры оного (бухгалтеры, земские статистики, учителя, чиновники контрольной палаты, землемеры) — вылезли на станции „Прага” и закусывают в буфете. Колбаса, сыр, чай („свой кипяток”) — и просаленная бумага». А много позже, в письме М. Карповичу от 19 марта 1932 г., Ходасевич подводил итог эмигрантскому литературному процессу, виня во всем мещанство: «...эмигрантская литература не состоялась. Могла состояться — в этом я уверен. Но не состоялась потому, что старшее поколение ощутило себя не эмиграций, а оравой беженцев-обывателей. Мещанский дух и мещанский уклад старшей литературы подрезал крылья младшей». В эмиграции у Ходасевича включилась антибуржуазная модель Герцена, однако распространилась она, судя по письмам, на самих эмигрантов.

Конец личности: «Бедные рифмы»

Насколько антибуржуазные мысли и образы Герцена отразились в эмигрантских стихах Ходасевича? Похоже, как минимум в одном случае поэт использовал герценовскую метафорику. Написанное уже полноценным эмигрантом стихотворение 1926 г. «Бедные рифмы» посвящено европейскому обывателю:

Всю неделю над мелкой поживой
Задыхаться, тощать и дрожать,
По субботам с женой некрасивой,
Над бокалом обнявшись, дремать,

В воскресенье на чахлую траву
Ехать в поезде, плед разложить,
И опять задремать, и забаву
Каждый раз в этом всем находить,

И обратно тащить на квартиру
Этот плед, и жену, и пиджак,
И ни разу по пледу и миру
Кулаком не ударить вот так, —

О, в таком непреложном законе,
В заповедном смиренье таком
Пузырьки только могут в сифоне —
Вверх и вверх, пузырек с пузырьком.

Каламбур Ходасевича — бедные рифмы как термин и бедная рифмующаяся жизнь мужа и жены, спаянных, как рифма (рифма как брак — традиционная метафора), — только подчеркивает однообразную и тоскливую обывательскую жизнь. В самом стихотворении лирический субъект, в отличие от своих героев, пытается совершить протест против такой жизни: «Кулаком не ударить вот так», однако результат бунта остается за рамками текста.

Образность приведенного стихотворения перекликается с несколькими фрагментами известного цикла очерков Герцена «Концы и начала» (1862, 1863). В этом сочинении одну из ключевых ролей играют рассуждения о мещанстве — «последнем слове цивилизации». В очерках встречаются привычные наблюдения Герцена: «с мещанством стираются личности, но стертые люди сытее», «толпа гуляющих в праздничный день в Елисейских полях, Кенсингтон Гардене, собирающихся в церквах, театрах, наводит уныние пошлыми лицами, тупыми выражениями»; «для них очень важно и заметно, <...> что отцы и старшие братья их не в состоянии были идти ни на гулянье, ни в театр, а они могут». Стертые личности, бессмысленные праздничные дни рифмуются с героями и антуражем стихов Ходасевича. Примечательнее, однако, что и мысли о бунте против сложившихся жизненных форм, и финальная метафора напоминают один из пассажей Герцена:

Да, любезный друг, пора прийти к покойному и смиренному сознанию, что мещанство — окончательная форма западной цивилизации. <...> После всех мечтаний и стремлений... оно представляет людям скромный покой, менее тревожную жизнь и посильное довольство, не запертое ни для кого, хотя и недостаточное для большинства. Народы западные выработали тяжким трудом свои зимние квартиры. Пусть другие покажут свою прыть. Время от времени, конечно, будут еще являться люди прежнего брожения, героических эпох, других формаций <...>, но их мимолетные явления не будут в силах изменить главный тон.

<...> Личности стирались, родовой типизм сглаживал все резко индивидуальное, беспокойное, эксцентрическое. Люди, как товар, становились чем-то гуртовым, оптовым. <...> Индивидуальности терялись, как брызги водопада, в общем потопе, не имея даже слабого утешения «блеснуть и отличиться, проходя полосой радуги».

Образный ряд стихов Ходасевича, на мой взгляд, напрямую связан с приведенном пассажем. Бросается в глаза метафорическое сходство «пузырьков в сифоне» и «брызг водопада в общем потопе». Помимо этой переклички, можно также обратить внимание на «квартиры», на «потерянные индивидуальности», а также на то, что Герцен тоже задумывается о попытке изменить порядок вещей в мещанском царстве — «будут появляться люди прежнего брожения», но их «явления не будут в силах изменить главный тон». Не потому ли «бунт» лирического субъекта в стихах Ходасевича ограничивается только жестом неприятия — ударом кулака «по пледу и миру»? Протестовать против порядка мира можно сколько угодно, но изменить ничего нельзя.

В других стихах «Европейской ночи», написанных как в полуэмигрантский период, так и позже, прямых текстуальных перекличек с Герценом не обнаруживается, хотя в них есть строфы, в которых проявляется антимещанская и антиобывательская патетика. Здесь можно вспомнить цикл «У моря» (1922 г.) с главным героем — «Каином». Скорее всего, под этим именем Ходасевич имел в виду эмигранта, хотя нельзя исключать, что Ходасевич знал пассаж из другого вариант «С того берега», где говорится о «Каине-буржуа». В любом случае, поэтика описания героя цикла «У моря» в некоторых строфах ассоциируется с описанием европейского обывателя. Можно также вспомнить злое антибуржуазное стихотворение «An Mariechen» (1923) [Ходасевич 1989: 163-164]. Впрочем, большинство героев «Европейской ночи» — это несчастные увечные люди, а если использовать слова Герцена, — «Париж, стоящий за ценсом» («Письма из Франции и Италии»).

Тело мещанского государства и физическая неполноценность

Хотя других прямых перекличек с Герценом в эмигрантских стихах не обнаруживается, есть основания полагать, что Ходасевич мировоззренчески следует за Герценом. В «Концах и началах» есть известное рассуждение о мещанстве:

Знаем ли мы, как выйти из мещанского государства в государство народное, или нет, — все же мы имеем право считать мещанское государство односторонним развитием, уродством.

Под словом «уродства», «болезни» мы обыкновенно разумеем что-то неестественное, противозаконное, не отдавая себе отчета, что уродство и болезнь естественнее нормального состояния, представляющего алгебраическую формулу организма, отвлечение, обобщение, идеал, собранный из разных частностей — исключением случайностей. Отклонение и уродство подзаконны тому же закону, как и организмы; в ту минуту, когда бы они освободились от него, организм бы умер.

Герцен, очевидно, рассуждает о «теле» современного ему «мещанского» европейского государства. «Уродство» распространяется на все проявления государства, оказывается своего рода его несущей конструкцией, без которого в прежнем виде оно существовать не может.

Примечательно, что в большинстве стихов «Европейской ночи», посвященных разным персонажам, герои отличаются физической неполноценностью или отталкивающим внешним видом. В стихотворении «Дачное» (1923, 1924) Ходасевич изображает генерализованную картину современной жизни: «Уродики, уродища, уроды / Весь день озерные мутили воды». Вместе с тем в таких стихах, как «Слепой» (1922, 1923) или «Окна во двор» (1924), увечные персонажи вызывают жалость и проступающий сквозь нее экзистенциальный ужас. Обилие персонажей с физической неполноценностью в психологическом плане объясняется тем, что у Ходасевича была травма эмиграции, о чем мне доводилось писать. Однако увечные персонажи «Европейской ночи» встраиваются в характерный историко-литературный контекст и, собранные вместе, наглядно иллюстрируют мысли Герцена об ущербности европейского мира.

Владислав Ходасевич в Арти, 1931
 

Текст как боль

В эмигрантской поэзии Ходасевича очень много стихов о других — то ли о жителях Европы, то ли об эмигрантах. В каком-то смысле, это — уличные сцены или зарисовки, пронизанные то болью и ужасом, то отвращением и раздражением. Это напоминает позицию «пристрастного зрителя», о которой писал Герцен в связи с положением русского человека в Европе (см. также из книги «С того берега»: «да, я зритель, только это не роль и не натура моя, это мое положение; я понял его, это мое счастие»). Подсмотренные Ходасевичем люди и сцены в «Европейской ночи» констатируют трагичное положение вещей в современном мире. Такая «констатирующая поэтика» описания других выглядит как реализация принципа описания, заявленного в тех же очерках «Концы и начала»:

Боль не лечит, а вызывает лечение. Патология может быть хороша, а терапия скверная; можно вовсе не знать медицины и ясно видеть болезнь. Требование лекарства от человека, указывающего на какое-нибудь зло, чрезвычайно опрометчиво. Христиане, плакавшие о грехах мира сего, социалисты, раскрывшие раны быта общественного, и мы, недовольные, неблагодарные дети цивилизации, мы вовсе не врачи — мы боль; что выйдет из нашего кряхтения и стона, мы не знаем, — но боль заявлена.

Описательными стихами «Европейской ночи» Ходасевич постоянно «заявляет о боли», о патологии современного европейского мира, погрузившегося в «европейскую ночь».

«Чуждость в обе стороны»

Хотя Ходасевич до 1925 г. сатирически описывал западную жизнь, его позиция заключалась в одновременном неприятии Европы и современной Советской России. По сути, поэт оказался в том положении, о котором писал в свое время Герцен в статье «С континента» (1863): «Положение русского становится бесконечно тяжело. Он все больше и больше чувствует себя чужим на Западе и все глубже и глубже ненавидит все, что делается дома. Ни вблизи, ни вдали нет для него ни успокоения, ни отрады. <...> Разве в первые века христианства испытывали подобную скорбь — чуждости в обе стороны — монахи германского происхождения, развившиеся в римских монастырях».

Психологически тяжелое состояние «чуждости в обе стороны» привело Герцена к исповедованию свободной личности, а позже — к идеям о спасительной миссии русской общины. Обобщая, можно сказать, что в сознании эмигранта XIX в. образовалась тернарная модель, в которой положительно маркированным был лишь один элемент — будущее, связанное с Россией.

По всей видимости, сходная тернарная модель возникла и в сознании Ходасевича, хотя никаких политических программ он не предлагал. Положительно маркированным элементом для него, вероятно, являлось постреволюционное будущее России, в котором достижения революции будут «очищены» от допущенных новой властью ошибок. Отношение к событиям 1917 г. у Ходасевича было сложным, однако мы знаем, что в целом революцию он принимал — до 1925 г. До этого времени Ходасевич сохранял надежду не только на свое возвращение, но и на то, что социально-политическое положение дел в метрополии вернется к приемлемым формам, учитывающим достижения революции. Это отчасти сближало поэта с другими эмигрантами, которые до конца 1920-х гг. верили в скорое падение большевистской власти. Впрочем, после 1925 г. Ходасевич начал занимать подчеркнуто антибольшевистскую позицию, а роль эмиграции для него теперь заключалась в сохранении культуры для будущей России.

Став полноценным эмигрантом, Ходасевич разочаровался в политических чаяниях и амбициях, связанных с эмиграцией. В письме М. Вишняку от 2 апреля 1928 г. он писал: «Я думал — эмиграция хочет бороться с большевиками. Она не хочет. Быть так. Я не Дон Кихот». Приведенная цитата интересна и в связи с Герценом: отказываясь быть Дон Кихотом, Ходасевич, возможно, вспоминал о герценовском образе «Дон Кихотов революции» («Письма из Франции и Италии»).

Российская тьма

В стихах Ходасевича 1925–1927 гг. усилились мотивы экзистенциального отчаяния, а Европа и Россия слились в одном поэтическом пространстве, в результате чего сатирическая направленность эмигрантской лирики была нивелирована. Для разворота нашей темы важно обратить внимание на стихотворение «Петербург» (декабрь 1925), которое открывало сборник «Европейская ночь». В нем поэт вернулся к метафоре «ночи»:

А мне тогда в тьме гробовой, российской,
Являлась вестница в цветах,
И лад открылся музикийский
Мне в сногсшибательных ветрах.

Открывая свой последний сборник «Петербургом», Ходасевич «погрузил» в «европейскою ночь» и Россию. В приведенных строках можно также увидеть память о герценовских метафорах «ночи», описывающих уже николаевскую эпоху:

«Но в самый темный час холодной и неприветной ночи, стоя средь падшего и разваливающегося мира и вслушиваясь в ужасы, которые делались у нас, внутренний голос говорил <...>, что не все еще для нас погибло» («Письма из Франции и Италии»); «...И это средь мрачной ночи, из которой Россия не выходила» («1864»); «„Письмо” Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь...» («Былое и думы»).

«Концы и начала»

Подведу некоторые итоги. Герцен оказал весьма значительное влияние на послереволюционное мировоззрение Ходасевича и стал особенно важен для него в эмиграции. По сути, взгляды, суждения и наблюдения Герцена стали модельными для поэта ХХ века. Как я старался показать, идеи и образы публицистики Герцена-эмигранта оказали ключевое влияние как на метафору, лежащую в основе названия последнего поэтического сборника Ходасевича, так и на поэтику его стихотворений, написанных в период полуэмиграции (1922–1925 гг.). Вероятно, в этот период Ходасевич идеологически во многом идентифицировался с Герценом. Его образы и мысли часто играют ключевую роль в эмигрантских стихах, а те стихотворения, которые не испытывают прямого влияния Герцена, как будто реализуют его базовые установки по отношению к эмиграции, западному миру и европейскому мещанству. Хотя антимещанские взгляды — неотъемлемая черта русской дореволюционной интеллигенции, а антизападные настроения проявлялись не только у Герцена, думается, что в сумме ключевым для Ходасевича оказалось влияние именно самого известного русского эмигранта XIX века. Однако, насколько мне известно, современники не увидели этот актуальный для автора «Европейской ночи» контекст. По-видимому, нашумевшая книга Шпенглера оказывалась для читателей наиболее напрашивающейся ассоциацией.

В основе публикации — сокращенный и слегка переработанный вариант статьи «В. Ф. Ходасевич и А. И. Герцен: о названии и поэтике сборника «Европейская ночь», опубликованной в издании: Известия РАН. Серия Литературы и языка. 2017. Т. 76. № 3. С. 5–22.