В российских соцсетях бурно обсуждают сразу две Нобелевские премии, в список иноагентов впервые включили поэтессу, а Джонатан Франзен написал неудачный роман — но современная Америка это заслужила. Как обычно по воскресеньям, Лев Оборин комментирует все самое интересное в книжном интернете.

1. В этом году самый точный прогноз о том, кто получит Нобелевскую премию по литературе, дал Алекс Шепард — в своей ежегодной юмореске о букмекерских раскладах и конъюнктуре в головах шведских академиков. Самые большие шансы победить, по словам Шепарда, были у «кого-то, не упомянутого в этом списке, из страны, не упомянутой в этом списке». Так и случилось: лауреатом объявлен живущий в Великобритании танзанийский прозаик Абдулразак Гурна — с формулировкой «За его бескомпромиссное и сострадательное проникновение в последствия колониализма и судьбу беженца в пучине между культурами и континентами». Гурна — писатель не слишком известный не только для «широкого читателя», но и для литературных обозревателей: не случайно в текстах о нем Галины Юзефович (здесь *Опубликован в «Медузе» — СМИ, признанном властями России иностранным агентом) и Константина Мильчина (здесь) обсуждается скорее логика такого решения Нобелевского комитета в целом, а творчество Гурны характеризуется в общих чертах: «Неуверенность, отсутствие твердой почвы под ногами, вечное странничество — вот о чем пишет новый нобелевский лауреат. <…> Вечным скитаниям он противопоставляет райские доколониальные времена, старый Занзибар, помнивший путешественников из всех уголков Индийского океана, хранящий следы еще ассирийских и финикийских путешественников. Все это разрушила сперва немецкая, а потом английская колонизация. И вот старый беженец тоскует на холодном севере по теплой родине, которой уже нет».

В журнале «Литреса» чуть подробнее о причинах награды «за постколониализм» рассуждает Елена Рыбакова; здесь же она пытается ответить на вопрос, внятен ли вообще весь этот дискурс в России: «Действующий в рамках антиколониальной логики писатель занят, как правило, именно ревизией канона. Как выглядит антиколониальное творчество по-русски — вопрос небессмысленный, хотя и неочевидный. <…> Между тем литературу мирового качества, вчерашних и завтрашних нобелевских лауреатов, производит сейчас именно Восточная Европа, — заново нащупывающая связи между предметами и словами, между новыми обстоятельствами и собственной историей, между своими и чужими. Уроки антиколониального мышления, если уж именно о нем сегодня речь, европейские соседи могли бы преподнести нам, думающим и читающим по-русски, с большей пользой, чем свежеиспеченный нобелевский лауреат. Но увы — в России не любят трудных уроков». Хорошая новость в том, что именно сейчас в России пишутся тексты, которые смогут попасть в фокус мирового внимания лет через 10–15. Дмитрий Быков на «Эхе Москвы» рассказывает о своем знакомстве с романами Гурны и добавляет: «Как я отношусь к этому решению? Скорее позитивно, потому что в любом случае хорошо, когда новая территория наносится на карту. А Танзания — наверное, на карте мировой литературы до этого там было более или менее белое пятно».

В первом интервью после премии, отрывки из которого приводит «Российская газета», Гурна говорит о беженцах: «Они не приезжают с пустыми руками, многие из них талантливы, энергичны и могут что-то дать. Это иной способ взглянуть на ситуацию, позволяющий увидеть в ней не просто привечание нищих неудачников» (слегка меняем явно машинный перевод источника). Обзорный текст о книгах лауреата вышел в The New York Times. The Guardian вспоминает вышедшую год назад рецензию Маазы Менгисте на последний роман писателя «Посмертие»: Менгисте напоминает, что до недавнего времени об участии Германской империи в колонизации Африки говорили мало, в то время как немцы учиняли там геноцид за геноцидом, и действие книги Гурны разворачивается именно на этом страшном фоне. Несмотря на то, что действие это кажется Менгисте чересчур стремительным, она заключает: «„Посмертие” — мощный роман, собирающий вместе всех, кто должен был оставаться забытым, не дающий им исчезнуть». Предыдущий чернокожий нобелевский лауреат из Африки, Воле Шойинка, написал в Brittle Paper радостное письмо: «Нобелевская премия возвращается домой. Так совпало, что в последнее время я давал много интервью, провел много встреч на нескольких континентах. И проще всего мне было отвечать на вопросы об искусстве, особенно после неизбежного признания мрачного положения дел на континенте вечно нелегкой судьбы. Я мог ответить, что искусство, и в особенности литература, процветает, что это смелый флаг, развевающийся над гнетущей действительностью… Теперь моя аудитория не сможет отрицать, что я не преувеличиваю. Да умножится племя!»

2. Нобелевская премия мира тоже присуждена за слова: ее вручат филиппинской журналистке Марии Рессе и главному редактору «Новой газеты» Дмитрию Муратову. Он стал третьим русским лауреатом этой награды. Общая формулировка — «За их усилия по защите свободы слова, которая является необходимым условием демократии и прочного мира». О Марии Рессе «Новая газета» выпустила статью; лауреатство же Муратова породило громадное и взвинченное обсуждение в соцсетях. Помимо соображения, что премию следовало бы дать Алексею Навальному, многие заявляют, что Нобелевский комитет продался, что Муратов должен отказаться в пользу Навального (процедура, нобелевским регламентом не предусмотренная); что Муратова трудно назвать нонконформистом, что он опубликовал в своей газете такие-то плохие статьи; один участник дискуссии припомнил даже, что его фамилию в «Новой» печатали со строчной буквы. Есть, разумеется, и искренние поздравления. Подборка мнений и источников (в том числе слова Бориса Акунина, Сергея Пархоменко, Алексея Цветкова, Ксении Лариной, Льва Шлосберга, Олега Сенцова, Михаила Берга, Александра Баунова) — здесь; процитируем, например, текст Демьяна Кудрявцева, который пытается вникнуть в логику Нобелевского комитета и объясняет, почему Навальному сейчас такую премию дать бы не могли, а награждение Муратова понятно:

«Ну, а если давать одну из двух премий российскому журналистскому сообществу, то кому? В каком издании наибольшее количество текстов против войны? В каком больше погибших журналистов? В каком защищают и мигрантов, и ЛГБТ, и публикуют расследования о фальсификациях, и делают это давно, много лет, с постоянной настойчивостью? Боюсь, что никаких других изданий у нас не только не осталось, но с этой точки зрения — и не было. А Нобелевская премия не Пулитцер, именно такая точка зрения ей важна. И как продюсер получает премию за фильм, в котором кажутся важнее актеры, так и Муратов, который сам по себе может и не нравиться своей грубоватостью и кажущейся готовностью лавировать, своей интегрированностью в истеблишмент, но и неготовностью играть по его правилам, так получилось, что олицетворяет одновременно погибших Политковскую и Щекочихина, и живых Костюченко и Милашину».

Текст о том, как Нобелевская премия Муратову вновь расколола российскую оппозицию, вышел и в The New York Times, а Time выпустил статью о том, что эта награда значит для российской журналистики. Сам Муратов посвятил свою награду погибшим журналистам «Новой газеты» и сказал: «Мы будем отдуваться этой премией за российскую журналистику, которую сейчас стараются репрессировать. Вот и всё. Будем стараться помогать людям, которые сейчас признаны агентами, которых сейчас гнобят, высылают из страны».

3. Ну а пока шли все эти дискуссии, реестр иноагентов пополнился еще несколькими изданиями и людьми. В их числе оказалась поэтесса Татьяна Вольтская, которая будет теперь вынуждена публиковать стихи в фейсбуке с уведомлением, что ДАННОЕ СООБЩЕНИЕ СОЗДАНО etc. Признанное иноагентом издание «Север.Реалии» расспросило признанную иноагентом Вольтскую о том, как она теперь планирует жить: «У меня появляется некая злость, некая отчетливая ярость. Мне, наоборот, хочется больше работать. Сказать, что я ничего не боюсь — это неправда, боятся все. Просто кто-то справляется, кто-то не справляется со своим страхом. Я боюсь одного — что начнут выдавливать из страны. Страну я не хочу терять. Я ведь не только как журналист с ней связана, я литератор, я человек слова».

4. Bookmate Journal ко Дню учителя попросил нескольких писателей рассказать о любимых учителях. Людмила Улицкая вспоминает, как в 1953 году, в разгар антисемитской кампании, учительница Антонина Владимировна Богданова произнесла слова о равенстве всех народов; Алексей Сальников перечисляет сразу нескольких дорогих его сердцу учительниц; Оксана Васякина рассказывает: «Мне повезло, потому что в пятом классе я встретила Наталью Вениаминовну Марченко. <…> Она помогала сложным детям, давала им ощущение, что они не одиноки. Она не пыталась никого перевоспитать и не вмешивалась в дела семьи. Наталья Вениаминовна работала только с детьми и, самое главное, принимала нас любыми».

5. Валерий Шубинский обратил внимание, что на «Циане» выставлено на продажу здание в Санкт-Петербурге, где в 1919–1921 годах располагался Дом искусств — знаменитый ДИСК, созданный Горьким и Чуковским. Здесь находили пристанище Мандельштам, Ходасевич, Замятин, бывал Блок, Гумилев вел занятия «Звучащей раковины», собирались «серапионовы братья»: Ольг Форш написала о ДИСКе роман «Сумасшедший корабль». Здание отдают по сходной цене: 8 миллиардов рублей.

6. В сентябрьском «Новом мире», почти полностью выложенном в Сеть, — стихи Алексея Алехина и Дмитрия Данилова, статья Дмитрия Бавильского о «Жизни Клима Самгина»; он сопоставляет горьковскую эпопею с романами Пруста и Музиля. «Мастерство писателя в том, что наглядная, голая механика, доходящая порой до состояния иероглифа или азбуки Морзе (после падения обязательно наступает успокоение или взлет, после пейзажа — разговор, который погода описывает, ну и каждый раз когда иссякает тема или очередной лейтмотив, повествование обнуляется и как бы заводится заново сменой места и появлением новых действующих лиц)… не торчит, скелет не выпирает: схема закидывается разрозненными сравнениями, украшенными колкими метафорами, — письмо, его безостановочное развитие и есть здесь главный авторский интерес и основной уровень рассказа».

А Александр Марков рецензирует «Священную зиму» Марии Степановой: «М. Л. Гаспаров как-то заметил, защищая стихи Валерия Брюсова на исторические темы, что из гимназического учебника поэзию сделать труднее, чем из Павсания или «Золотой ветви». Новая книга Степановой как раз сделана, вопреки завету нашего великого филолога, из Павсания и Дж. Фрэзера. <…> Книга Степановой позволяет по-новому перечитать даже Майн Рида или Р. Сабатини. Я чую здесь почему-то и открывшееся и закрывшееся окно возможностей из „Сказки о рыбаке и рыбке”, ту же просодию, но доказать этого не могу. Могу пока только сказать, что, когда наступает зима, эта сказка Пушкина утешительна в любом пересказе и для беженца, и для вышедшего из заключения, и для несчастного в больнице — только жадность мешает счастью, а счастье еще повторится не раз».

7. «Сноб» публикует отрывок из книги Сергея Лаврентьева «Режиссеры „Мосфильма”» — коллективной биографии, вышедшей в серии «ЖЗЛ». Борис Яшин здесь вспоминает об учебе во ВГИКе и дружбе с Василием Шукшиным: в свое время режиссеру удалось спасти Шукшина от исключения из партии («и, следовательно, из кинематографии») за пьяную драку. «Когда Шукшин доставал деньги, из кармана наполовину высунулась свернутая трубочкой школьная тетрадь. Привычным движением правой руки он хлопнул по ней, засунул в карман поглубже. Во время съемок каждый из нас четверых считал своим долгом высказаться по поводу этой тетрадки: „Тихо: среди нас писатель!”».

8. Исполнилось сто лет со дня рождения одного из величайших польских поэтов — Тадеуша Ружевича. «Радио Краков» публикует биографию поэта — вкупе с такими мыслями: «Для Ружевича литература не была игрой или забавой, а только одним из самых важных, смертельно важных дел в жизни. Он не доверял закрытым, идеальным стихотворениям. В книге „На поверхности поэмы и внутри” он размышлял… об открытой форме». На «Польском радио» можно послушать его совместное выступление с Чеславом Милошем, здесь же — рассказ о его партизанстве во время Второй мировой. На Culture.pl Агнешка Варнке размышляет, можно ли назвать Ружевича авангардистом. «Он считал, что авангардисты эксплуатировали метафору: „Они обескровили поэзию, погнались за оригинальностью и неповторимостью, превратили ее в детскую игрушку”». Сам он, сохраняя метафору, все же «отфильтровывал ее». «Метафора Ружевича реальна, она ближе к реальности, чем авангардная метафора, которая ищет выхода для своего внутреннего напряжения».

Наконец, на русской версии сайта Игорь Белов рассказывает историю переводов Ружевича на русский язык, а Полина Юстова беседует с его многолетним издателем Артуром Бурштой — тот вспоминает о своем общении с поэтом: «С незнакомыми держал дистанцию, с близкими быстро раскрывался. Он не отказывал редакторам журналов, когда те просили новые стихи. Но все это касалось круга лиц, которым он доверял. Недавно я вдруг осознал, как много значила наша первая встреча в „Домике гравера” на вроцлавской Рыночной площади, у Гета-Станкевича. То, что это произошло именно там, за рюмочкой фирменной настойки Гета, которую так ценил пан Тадеуш. Первоначальная скованность быстро сошла на нет, мы буквально сразу разговорились, стали обсуждать, как будет выглядеть книга, что будет на обложке».

9. Напоследок — две публикации в New Left Review. Бекка Ротфельд пишет о сербском классике XX века Александре Тишме и о роли языка, речи в его текстах. «Для его персонажей язык — не роскошь: он, в своем роде, так же необходим, как вода и кров, потому что только язык может сделать частную боль публичной. После войны Вера [героиня, подвергшаяся издевательствам нацистов] хочет кому-то открыться, но воспоминания „молча сидят в ней, застывшие как смола”. Когда ей нужно заполнить коммунистическую анкету, она пытается „поверить бумаге непроизносимое” — и в конце концов зачеркивает все написанное». Молчание расчеловечивает, речь позволяет вновь стать человеком: в романах Тишмы такое происходит раз за разом. Сам Тишма молчал о пережитом довольно долго: ему удалось уцелеть в годы войны, но свои тексты он считал сугубо автобиографическими. «Результатом стали выдающиеся и жестокие высказывания о Второй мировой войне — одни из лучших, какие я знаю». Ротфельд подчеркивает, что, в отличие от Данило Киша, Тишма не позволяет себе сюжетных игр и черного юмора: «его проза беспощадна», он документирует катастрофу, не разрешая себе отвернуться.

А Райан Руби ругает новый роман Джонатана Франзена «Перекрестки». В начале статьи он представляет себе мир, «не слишком отличающийся от нашего», в котором Франзен — просто в меру преуспевающий писатель. Однако в реальности и его пресс-агент, и журнал Time называют его величайшим автором Америки, а любое его слово заранее обеспечило себе огромную аудиторию. Собственно говоря, эта реальность «объясняется одним словом: Опра». Ссора, а потом примирение с самой популярной американской телеведущей стали важнейшими событиями франзеновской карьеры, и до сих пор его романы невозможно рецензировать, не отдавая должного огромному рекламному аппарату, стоящему за ними. Между тем первое же предложение «Перекрестков» полно ошибок, за которые реального Франзена высмеял бы Франзен гипотетический. Оно даже начинается с мелодраматической отсылки к погоде (штамп, над которым потешаются со времен Бульвер-Литтона), а нагромождение эпитетов создает ложный пафос. Нельзя сказать, что это совсем уж беспомощная проза — но это проза человека, который не может сослаться на неопытность или редакторское вмешательство. Что касается сюжета, то здесь Франзен, ранее отвергавший жанр исторического романа, все-таки к нему обращается. Начало 1970-х — это время «распутья» и для семьи, о которой пишет Франзен, и для страны: «Придется дождаться второго и третьего томов трилогии, чтобы увидеть, как это подтвердится для Расса, Мэрион и их детей. А что будет с Соединенными Штатами, мы знаем: „Никсоновский шок” подготовит почву для финансиализации экономику, меморандум Пауэлла приведет к захвату медиа и университетов корпорациями, Южная стратегия сделает расизм и христианский национализм частью успеха республиканцев на выборах, Война с наркотиками создаст самую большую в мире тюремную систему и возродит законы Джима Кроу…» — и так далее. Ничего нового в этой литании нет, а громоздкий роман Франзена появляется как раз в то время, когда мир не слишком доволен Америкой — и американцы, что редкость, с миром согласны. В итоге мы имеем «не роман, который нужен Америке — но роман, которого она, к сожалению, заслуживает».