Владимир Маканин, которому сегодня исполнилось бы 85 лет, писал в позднесоветские годы, но советским писателем никогда не был. Об этом говорят и притчевость его лучших вещей, и обращенные к их героям «крайние» вопросы, и особенная безжалостность автора по отношению к читателям. О том, как и, главное, зачем перечитывать сегодня его произведения, размышляет Андрей Немзер.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Литературный путь Владимира Маканина растянулся почти на полвека. Недавний выпускник мехмата МГУ (каково было поступить туда мальцу из провинции, чьи детство-отрочество прошли в бараках?) дебютировал в середине 1960-х. Формально это был успех — и немалый. В романе «Андеграунд, или Герой нашего времени» (1998), на мой взгляд, одной из самых значительных русских книг постсоветской эпохи, Маканин дал впечатляющий образ канувшего в бездну прошлого. Гротескное (снисходительно-победительное) портретирование литераторского эона доверено полпреду «нового» времени, успешному тридцатилетнему бизнесмену Ловянникову, чьи глумливые тирады выслушивает (и перелагает для нас) главный герой романа, писатель, в оны годы не пробивший свои сочинения в печать, а в 90-е, по его многочисленным заверениям, вовсе оставивший литературу.

«...Скорыми словами набросал картинку: представил целое поколение, шагающее по московским улицам с повестями под мышкой. Каждого из идущих он вооружил папкой, в папке повесть, а сама папка завязана тесемочками. (А тесемочки, он улыбнулся, бело-кальсонного цвета. Он якобы слышал от родителей.) Три юнца, у каждого под мышкой повести или новеллы, идут улицей, говорят о Достоевском и Джойсе, о страстях по „Новому миру“ — взволнованные и слегка сумасшедшие, они спорят, слепо наталкиваясь на встречных прохожих. <...> Шли они каждой улицей и каждой кривенькой улочкой, а значит, их тысячи, десятки тысяч шли на улицах Москвы, Питера, Нижнего Новгорода, Ростова, Челябинска... каково? Солдаты литературы, армия — увлеченно говорил (рисовал) господин Ловянников. А я и не возразил.

Я даже и поддался на его несколько навязчивое обобщение. Из светлой прорехи 60-х и отчасти 70-х, памятных мне (и моему поколению), восстал образ этой кривенькой московской улицы, и на ней, на повороте, — два или три молодых человека в свитерах <...> в простеньких свитерках, с рассказами и повестями, с папками под мышкой».

В отличие от романного героя, будущий автор «Андеграунда...» в этом походе не сгинул. Он затерялся в другой (куда меньшей, но тоже не маленькой!) армии — стяжавших место под издательским солнцем, добившихся тиснения своих опусов и членства в СП СССР. Задним числом в ранней прозе Маканина можно разглядеть изрядные достоинства, но сильно сомневаюсь, что эта операция нам бы удалась, если бы Маканин остановился в середине 1970-х. (Тут — с понятной оговоркой о сильном различии литературных ситуаций — напрашивается аналогия с Лермонтовым, писателем, кажется, для Маканина особенно важным. Стань его случившийся в 1832 г. разрыв с поэзией окончательным, значимы были бы ныне лермонтовские отроческо-юношеские опусы лишь для того круга филологов, что вникает в творения Подолинского, Трилунного или Бернета.) «Ранний» Маканин — один из многих.

Изумления достойно, что таким статусом он наделялся и во второй половине 1970-х — первой 1980-х, когда было изобретено «поколение сорокалетних»: с точки зрения одних критиков, принесшее «новое слово», с точки зрения других — играющее на понижение. Существовало ли это «направление» в действительности — вопрос спорный. По мне, так нет. Но даже если признать этот «критический конструкт» не только тактически оправданным (было указано на существование нескольких авторов, достойных читательского внимания), но и в известной мере реальным, включение в обойму Маканина невозможно не счесть откровенной натяжкой. Особенная стать автора «Гражданина убегающего», «Антилидера», «Отдушины», «Человека свиты» была видна, что называется, невооруженным глазом.

К примеру — моим, в ту пору начинающего историка литературы, не собиравшегося когда-либо заниматься критикой, читавшего современную словесность крайне избирательно, а оценивающего прочитанное, как правило, весьма скептично. Нет, однако, правил без исключений. Таким исключением был Маканин. Началось с «Ключарева и Алимушкина» (1977, я студент третьего курса). Не могу сказать, что рассказ этот меня тогда потряс (сейчас он действует много сильнее — может быть, потому, что встроился в большой авторский контекст), но без сомнения зацепил. Главное тогдашнее ощущение — стыд. Я почувствовал, что, если отношение неведомого прежде мне писателя к героям (хоть бедолаге, хоть удачнику) балансирует на грани безжалостности и сострадания, то мне лично (да и любому читателю) пощады ждать нечего. Так и оказалось потом — когда читал названные выше рассказы, «Предтечу», «Где сходилось небо с холмами»...

Каждое новое сочинение Маканина усиливало сознание моей личной вины за мягко окутывающий каждодневный тихий ужас и моего абсолютного бессилия как-то это ласковое удушье преодолеть. Хорошо, пусть мне лично повезет, как это случилось с Ключаревым (ни в чем дурном, между прочим, не замеченным), но Алимушкин-то будет погибать, покуда не «улетит на Мадагаскар», избавив немногих совестливых (относительно) знакомцев (того же удачника Ключарева) от необходимости демонстрировать гуманность. В откровенно притчевом зачине рассказа человек, заметивший вдруг, «что чем более везет в жизни ему, тем менее везет некоему другому человеку», возмутился таким раскладом («Он не был такой уж отчужденный, чтобы праздновать праздник, когда за стеной надсадно плачут») и, как положено русскому умнику, «затеял мысленный разговор с богом». (Сдается мне, что малая буква в имени Господнем здесь не только обязательная дань советской орфографической норме.) На укор в несправедливости (жестокости) «бог» ответил: «Счастья мало» (далее следует кощунственное опровержение евангельских чудес). По мнению человека, «бог» ушел от ответа, отшутился. Казалось бы, представленная затем «детализация» притчи (история Ключарева и Алимушкина, «человеков», получивших — в отличие от «бога» — личные имена) оставляет нас в той же позиции: мало счастья — на всех никогда не хватало и не хватит. И нечего рыпаться. Когда жена Ключарева, замороченная его успокоительным враньем о наметившемся процветании Алимушкина, сообщает мужу, что былой неудачник улетел на Мадагаскар, «счастливчик» промолчал. «Потом он вдруг (курсив мой; это же „достоевское“ словцо вспыхнуло в зачине) захотел покурить и пошел на кухню, а жена уже спала». К чему такая концовка? Да к тому, что не «вдруг» и не только из-за приверженности «высшим ценностям» затеял Ключарев свою тяжбу. Если «счастья мало», то где гарантия, что на тебя его будет хватать всю дорогу? Сострадает Ключарев Алимушкину? Без сомнения. (Он вообще человек порядочный.) Но себе он сострадает не меньше. И с полным основанием.

За что «человеков свиты», Митю Радионцева и его напарницу Вику, выкинули из этой самой свиты, лишили удовольствия шестерить при начальстве и распивать чаи во всегда полнящейся нежным светом директорской приемной? За что обречен на гибель «антилидер», простодушный Толя Куренков? За что страдает (превращается в алкоголика и обреченно ползет к смерти) мебельщик Михайлов («Отдушина»)? За что героев романа «Один и одна» выбросили из «нового» (сменившего благословенные шестидесятые) времени? (Для пущей внятности «символической метафоры» интеллигентного говоруна «одного» еще и из электрички на ходу молодая шпана вышвырнула.) Как это «за что»? Во всех случаях злосчастья персонажей имеют «конкретные» причины. Свита нуждается в обновлении вне зависимости от поведения составляющих ее холуев, а если ты считаешь, что вся радость жизни в «близости» к хозяевам, так и получи за свою глупость по башке. Коли не умеешь жить «как все» (не переть на рожон без «видимых» поводов), рано или поздно нарвешься. Обменял свою любовь (или ее «отдушинный» эквивалент) на поступление сынов-погодков на престижный мехмат — выкладывай непредусмотренную «доплату». (Договор-то ведь не только с соперником заключался, как знать, может, и с него дьявол компенсацию возьмет.) Не кичись своими благородством, интеллектом, верностью «святым заветам» — не свалишься в беспросветное одиночество (когда самых что ни на есть «своих» не узнаешь, как это происходит с «одним» и «одной» — разом по «Они любили друг друга так долго и нежно...» и придуманному Маканиным типовому фильму про шпионов) и до бесспорной гнусности не докатишься (есть такой эпизод в линии «одной»). Был бы человек — дело найдется.

Об этом «Стол, покрытый сукном и с графином посередине», история «спроса», который устраивает себе герой повести в ночь накануне «спроса», беседы с типовой «комиссией», состоящей из «типовых» персон, что предстоит ему на следующий день. И не важно, отправился ли на сером рассвете истомивший себя воспоминаниями и предчувствиями герой на рандеву со «столом» и на этом самом столе умер или увидел свой последний визит во сне. Даже если ночной кошмар не перерос в «реальность», а днем «всё обошлось» (как не однажды случалось прежде), это дела не меняет. Не сегодня, так завтра, послезавтра, через энное количество лет тебя достанут окончательно. Как доставали других в пыточных подвалах 1930-х и психушках 1970-х. Да и что значит «окончательно», если душа твоя уже сломана, если ты уже слился со своими следователями-палачами? (И не только потому, что самому доводилось сидеть в таких же точно комиссиях.) И здесь можно сказать (и говорилось!): сам виноват! Не должно смешивать суд Божий с судом «стола» (пыточного подвала, психиатрической больницы). Не должно — кто бы спорил. А судить человека, всю жизнь обретавшегося в поле «спроса», а потому утратившего способность различать «формулы» «несть человека без греха» и «у нас зря не вызывают (не сажают)», должно?

Еще раз повторю: к персонажам своим (включая самых страшных, вроде «гражданина убегающего» или заглавного героя позднего романа «Асан») Маканин сострадание являет, к читателю — нет. (Вне зависимости от того, настроен ли этот читатель на теплодушно-близорукую «гуманность» или на фарисейскую строгость.) Столь же беспощаден Маканин к себе — особенно в 1990-е и позднейшие годы, когда занял позицию одного из первых продолжающих работать русских прозаиков. Если не просто первого.

Потому «Андеграунд...» — свою вершинную и заветную книгу — Маканин «передоверил» подставному автору, писателю, в «новые времена» оставшемуся в андеграунде и, более того, «переросшему» любые «тексты». Парадокс в том, что «...Герой нашего (а не „вашего“, наступившего в 90-е, безлитературного! — А. Н.) времени» выстроен акцентированно литературно (с разбивкой на части и главы, сложной системой лейтмотивов, расшифровкой мелькнувших намеков в ходе повествования, постоянным колебанием меж символическим и реальным планами, обилием реминисценций). Роман прямо опровергал висящий в ту пору в воздухе стон «литература умирает». (Чуть позднее в «Удавшемся рассказе о любви» Маканин запечатлеет типового «печальника», среднего позднесоветского сочинителя, худо-бедно вживающегося в «новую реальность» и беспрестанно на нее сетующего.) Но Маканин полагал, что право на такое опровержение принадлежит не ему, а его избежавшему соблазнов «двойнику». И в еще большей мере другому «двойнику» — брату Петровича, художнику, физически сломленному карательной психиатрией, не сумевшему реализовать свой дар, влачащему существование неизлечимого больного. Его репликой, обращенной к санитарам и «расшифрованной» героем-рассказчиком, вынужденным вернуть брата в больничный ад, заканчивается роман: «„Не толкайтесь, я сам!“ И даже распрямился, гордый, на один этот миг — российский гений, забит, унижен, затолкан, в говне, а вот ведь не толкайте, дойду, я сам!».

Долгие годы непрестанно мучившийся и столь же непрестанно уходивший от «простых решений» писатель предлагал нам глядеть в зеркало, в котором отражались наше прошлое, наше быстротекущее настоящее, а довольно часто — и наше будущее. (Так было, например, в повести «Предтеча», чуть опередившей тотальное помешательство на экстрасенсах-целителях, и рассказе «Кавказский пленный», написанном за несколько месяцев до ввода войск в Чечню.) Предлагал глядеть и стыдиться. Что весьма полезно и сегодня. Потому как задолго до Маканина было сказано: На зеркало неча пенять, коли рожа крива.

P. S. Проза Маканина организована сложно, а потому нуждается не столько в суммарном истолковании (которым безусловно грешит предлагаемая заметка), сколько в медленном чтении. Интересующихся отсылаю к своим работам, которые стремился выдержать в этом жанре, — статье «Когда? Где? Кто? Опыт путеводителя по роману Владимира Маканина „Андеграунд, или Герой нашего времени“» («Новый мир». 1998. № 10) и предисловию «Голос в горах» (в книге Маканина «Лаз: Повести и рассказы» — М.: Вагриус, 1998).