Не предыстория
Григорий Гуковский и рождение науки о русской литературе XVIII столетия
Русскую литературу XVIII века долгое время считали скучным преддверием пушкинского периода. Первым как самостоятельную эпоху со своей внутренней логикой представил ее Григорий Гуковский: он создал целую научную школу и за короткую жизнь успел изменить представление о развитии нашей словесности. Сергей Воробьев рассказывает о его пути от формализма к историко-литературному синтезу, главных книгах и учениках, среди которых был Юрий Лотман.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Есть ученые, чьи имена прочно вписаны в учебники, но почти не звучат за их пределами. Григорий Александрович Гуковский — именно такой случай: специалисты по русской литературе XVIII–XIX веков знают его как фигуру первостепенную, почти основополагающую, тогда как широкий читатель вряд ли встречал это имя иначе, чем в сноске или библиографическом списке. Между тем речь идет об исследователе, который в буквальном смысле создал научную дисциплину — или, точнее, вернул ей предмет, который, казалось, она намеревалась навсегда похоронить под снисходительным ярлыком «ложноклассицизма».
Гуковский прожил сорок семь лет — по любым меркам недолго, а по меркам академической карьеры и вовсе мало. За четверть века активной работы он успел написать учебник, ставший первым систематическим курсом по литературе XVIII века в советской науке, основать исследовательскую группу, сборник которой выходит по сей день, воспитать несколько поколений учеников, среди которых был Юрий Лотман, и выстроить грандиозную типологическую схему развития русской литературы, которую не успел завершить. Арест в 1949 году и смерть в апреле 1950-го поставили точку там, где по замыслу должно было стоять многоточие.
Восстановить облик этого ученого — значит рассказать не просто о судьбе одного человека, но о том, как в советской науке двадцатых — сороковых годов рождалось серьезное отношение к эпохе, которую принято было считать либо скучной, либо политически сомнительной, либо обеими разом.
Одесса, Петроград, ГИИИ: формирование на перекрестке школ

Гуковский родился в Одессе в 1902 году. В начале XX века этот город был одним из интеллектуальных центров империи: русская, еврейская и южноевропейская культурные традиции сталкивались и перемешивались здесь с непринужденностью, недостижимой в столицах. Впрочем, биографические истоки его научных интересов следует искать не в Одессе, а в Петрограде, куда он переехал учиться и где в 1923 году окончил факультет общественных наук университета.
Петроград начала двадцатых — место особенное. Революция перекроила институциональный ландшафт, но не уничтожила интеллектуальную среду: напротив, на какое-то время возникло странное, почти тепличное пространство, в котором старая академическая школа и молодые радикальные исследователи существовали бок о бок, спорили, издавали сборники и создавали то, что впоследствии назовут одним из самых плодотворных периодов в истории русской гуманитарной науки. Центром этого брожения был Государственный институт истории искусств — ГИИИ, учреждение, объединившее под одной крышей Виктора Жирмунского, Бориса Томашевского, Бориса Эйхенбаума, Юрия Тынянова, Владимира Проппа и многих других. Именно здесь в полной мере заявила о себе формальная школа — направление, предложившее рассматривать литературу прежде всего как систему приемов, как «особым образом организованный язык», если воспользоваться формулировкой Романа Якобсона.
С 1924 года Гуковский — научный сотрудник этого института. Ему двадцать два года, он полон энергии и, по всей видимости, уже тогда отличается той напористостью, которую его позднейшие коллеги опишут как «дерзкую» и «смелую». Формализм ему не чужд: первые работы написаны именно под его влиянием, с характерным вниманием к «самостоятельному бытию приемов», к структуре отдельного поэтического факта. Интерес к XVIII веку, пробудившийся еще в университетские годы, получает здесь институциональную поддержку: Гуковский читает лекции по истории русской литературы XVIII века на Высших курсах искусствоведения при институте, и именно в ходе этой преподавательской работы оформляются его первые научные идеи.
Аспирантура ГИИИ свела молодого исследователя с людьми иных убеждений и методологических взглядов. Методологические семинары, участие в научных заседаниях, чтение марксистской литературы — все это исподволь меняло угол зрения. Можно было бы предположить, что речь шла об обычном для эпохи идеологическом давлении: мол, молодой ученый просто приспосабливался к требованиям времени. Но свидетельства тех, кто знал Гуковского лично, рисуют иную картину. Его ученик Георгий Макогоненко передает слова учителя, сказанные в частной беседе в сороковые годы: «Формализм рухнул и рассыпался, потому что он не хотел понять искусство таким, какое оно есть на самом деле, потому что на место искусства он подставил пустоту — форму, а на место формы — нечто реально не существующее — прием». Читателю самому придется решать, насколько искренен был Гуковский.
«Русская поэзия XVIII века»: первая дерзость

В 1927 году Гуковский защитил кандидатскую диссертацию, ставшую его первой большой книгой, — «Русская поэзия XVIII века». Работа создавалась в 1923–1925 годах, практически одновременно с завершением автором университетского образования, — редкий случай, когда студент, а затем начинающий аспирант ведет самостоятельное исследование, с самого начала отмеченное нескрываемой полемической интонацией.
Полемика была направлена против расхожего взгляда на литературу XVIII века как на унылое и малоинтересное подражание французским образцам. Этот взгляд имел долгую историю: еще критики XIX столетия смотрели на Сумарокова, Хераскова или даже на раннего Державина снисходительно — как на добросовестных, но лишенных самостоятельности копиистов, которых следует изучать разве что в качестве предыстории настоящей, большой русской литературы. Гуковский с этим категорически не соглашался. «Нельзя считать, — писал он, — что творчество русских поэтов XVIII века было простым подражанием французским образцам». И добавлял с той характерной уверенностью, которая делает его тексты столь узнаваемыми: «Корней русской литературы так называемого классицизма прежде всего следует искать здесь; слагавшаяся на протяжении веков традиция была достаточно крепка, чтобы подчинить элементы чужеземных влияний своему влиянию и органически слить их воедино».
Это был тезис не просто историко-литературный, но методологический. Гуковский предлагал рассматривать русскую литературу XVIII века не как периферию европейского процесса, а как самостоятельный феномен со своей внутренней логикой — феномен, в котором западные влияния перерабатывались на почве крепкой древнерусской традиции и порождали нечто принципиально оригинальное. Вопрос о связях новой русской литературы с древнерусской, поставленный здесь впервые с такой остротой, не утратил актуальности и сегодня.
Материалом исследования служили произведения Ломоносова, Сумарокова и Державина, а особое внимание Гуковского привлекали поэтические состязания и задорный дух строительства светской литературы в России. Именно в практике состязаний молодой исследователь видел свидетельство того, что художественное мышление середины XVIII века было «классификационным» по своей природе. Поэты мыслили нормами и авторитетами, разделяли жанры на строго разграниченные отделы и подотделы; значимо было не индивидуальное авторство, а стремление к идеальному решению в рамках заданной формы. Отсюда — обращение к общим жанровым сюжетам, повторение композиционных схем, готовность несколько раз переводить одно и то же стихотворение в поисках «правильного» варианта.
Следы формалистических увлечений в этой книге очевидны: автора здесь больше занимает «самостоятельное бытие приемов», нежели содержательная сторона художественного произведения. Некоторые коллеги указывали на фрагментарность работы: Гуковский описывал отдельные «уголки» культурного пространства, не выстраивая всеобъемлющей картины литературной динамики. Это справедливое замечание. Но фрагментарность была здесь, быть может, неизбежной платой за новизну: исследователь осваивал территорию, которую прежде никто не описывал систематически, и первый шаг по такой территории всегда выглядит немного хаотичным. Важно другое: шаг был сделан, и сделан уверенно.
Пушкинский Дом и рождение «XVIII века»
К началу тридцатых годов Гуковский — уже признанный специалист. С 1929 года он сотрудник Института русской литературы АН СССР, знаменитого Пушкинского Дома на Васильевском острове. С 1935 года — профессор Ленинградского университета (ныне СПбГУ), заведующий кафедрой русской литературы, в разные годы декан филологического факультета. Преподавание для него никогда не было обременительной повинностью: его общие курсы — «История русской драмы от Сумарокова до Пушкина», «Поэзия первой четверти XIX века», «Введение в историю русской литературы XVIII и начала XIX века» — по свидетельствам слушателей, не повторяли материал опубликованных книг, а были самостоятельными и широкими по замыслу.
Но главным институциональным достижением этих лет стало другое. В 1934 году при Институте русской литературы по инициативе Гуковского была создана Группа по изучению русской литературы XVIII века — первый в советской науке системный центр, целенаправленно объединявший всех, кто занимался этой темой. Задача формулировалась четко: «объединить всех литературоведов, работающих в области изучения XVIII века, организовать и координировать их индивидуальные исследования, направлять их по руслу плановой коллективной работы». Первым председателем группы стал академик А. Орлов, с 1937 года ее возглавил сам Гуковский; вместе с Павлом Наумовичем Берковым, ставшим соорганизатором и подлинным соавтором всего предприятия, он превратил группу во всесоюзный научный центр.

Постоянным органом группы стал сборник «XVIII век» — издание, которое быстро приобрело высокий научный авторитет. Характерно, что жизнеспособность этой инициативы оказалась проверена самым надежным способом — временем: группа (впоследствии преобразованная в Комиссию) существует по сей день, сборник «XVIII век» продолжает выходить, и через него прошло уже несколько поколений исследователей.
Нельзя не сказать о том, что создание этой группы имело значение, далеко выходящее за рамки административного удобства. До Гуковского литература XVIII века существовала в науке как бы «по остаточному принципу»: отдельные работы о Ломоносове, Державине, Фонвизине появлялись, но единого исследовательского поля не было. Группа при Пушкинском Доме это поле создала — и тем самым легитимизировала XVIII век как полноправный предмет научного изучения, а не просто предысторию к «настоящей» литературе. Это был акт не только организационный, но и интеллектуальный.
«Очерки» и учебник: строительство системы
Вторая половина тридцатых годов стала для Гуковского временем интенсивного синтеза. В 1936 году вышли «Очерки по истории русской литературы XVIII века», в 1938-м — «Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века», а в 1939-м — учебник «Русская литература XVIII века», первый систематический вузовский курс по этой теме в советской науке.
Эти работы написаны иначе, чем книга 1927 года: в них заметен марксистский методологический каркас, часты ссылки на Маркса, Ленина, в отдельных местах — на Сталина. Нынешнему читателю этот идеологический слой может мешать, и это понятно. Но было бы несправедливо сводить к нему суть сделанного. За идеологической риторикой скрывается серьезная исследовательская работа, нацеленная на понимание литературы в ее органической связи с историческим контекстом. Гуковский хотел показать, как литературные течения отражали настроения разных общественных слоев, как «дворянская фронда» 1750–1760-х годов преломлялась в поэтической практике Сумарокова, как идеи Просвещения, масонства и ранних демократических течений формировали литературные программы — и наоборот.
Он открыл в этих книгах для читателя поэта Муравьева — предшественника и учителя Жуковского, долгое время остававшегося в тени; подвел итоги изучения Радищева и поднял новую тему — демократические течения в русской литературе и общественной мысли XVIII века, их связи с радищевской традицией. Это не была просто фиксация социологических параллелей: Гуковский всегда настаивал на том, что анализ художественной структуры и анализ идейного содержания неразделимы. «Стиль, — формулировал он позднее, — есть эстетическое преломление совокупности черт мировоззрения», поэтому понять стиль — значит понять мировоззрение, и наоборот.
Критика социологического уклона в этих работах имеет под собой основание: временами причинно-следственные связи между «базисом» и литературными явлениями выглядят слишком прямолинейными, а сложная эстетическая динамика как будто сплющивается до иллюстрации социальных процессов. Но это ограничение было общим для всей советской гуманитаристики тридцатых годов — и сам Гуковский, как увидим, осознавал его яснее, чем многие коллеги.

Особого внимания заслуживает учебник 1939 года — книга, которая при всем своем «служебном» жанровом статусе оказалась настоящим научным событием. Начинается он с вводных глав о Петровских реформах — и уже здесь ощущается характерная черта гуковского письма: биографии писателей у него — не перечень событий в духе «родился/женился», а портреты живых людей с трагическими судьбами. «Жизнь Сумарокова, бедная внешними событиями, была крайне печальна. Это был человек нервный, остро реагировавший на окружающую его дикость нравов, на торжествующее варварство в его собственном классе», — пишет Гуковский. Для него важно представить литературное произведение не как абстрактный объект, а показать его в непосредственной связи с жизненной практикой.
Учебник содержит и развернутую полемику с формализмом, представленную уже не в частной беседе, а в тексте, предназначенном для широкой аудитории. Гуковский обвинял формалистов в том, что, отказываясь от серьезного анализа содержания, они сводили функцию искусства слова к «украшению жизни игрой» — к свободной обработке материала, лишенной смыслового измерения. Если формальная школа устами Якобсона, как мы писали выше, определяла поэзию как «особым образом организованный язык», Гуковский неизменно рассматривал искусство слова как «особым образом организованный смысл». Разница принципиальна, и в этой разнице — суть его эволюции от ранних работ к зрелым.
Взросление идеи: от XVIII к XIX веку
Где-то на рубеже тридцатых и сороковых годов в исследовательской стратегии Гуковского происходит важный сдвиг. Не отказываясь от XVIII века — он продолжал преподавать его, редактировать тексты, участвовать в издании «Библиотеки поэта», — ученый начинает мыслить масштабнее: не отдельной эпохой, а всем движением русской литературы от XVIII столетия до своего времени. Это движение он хотел описать как закономерный исторический процесс, подчиненный внутренней логике.
Логику эту он формулировал в виде стадиальной схемы: классицизм — романтизм — реализм. Каждое направление, по Гуковскому, разрешало противоречия предыдущего и одновременно закладывало основы следующего. Классицизм осваивал противоречивую психологию отдельного человека, но делал это на основе абстрактного рационализма, схематизируя ее и подчиняя частное общим понятиям и классификациям. В этих отвлеченных построениях бесследно исчезала конкретная личность: объяснение поглощало объясняемое. Так возникло противоречие, которое романтизм попытался разрешить — и разрешил радикально: он открыл отдельную личность заново, абсолютизировав ее субъективность и объявив внешний мир лишь проекцией внутренних переживаний. «Каждый из романтических героев, — обобщал Гуковский, — ощущает себя одиноким, оторванным от мира, — и в то же время каждый похож на каждого другого». Возникло новое противоречие, разрешением которого стал реализм, объяснивший личность объективными общественно-историческими условиями ее жизни.
Схема красивая и, что немаловажно, продуктивная: она позволяла читать конкретные тексты в широком историческом контексте, видеть в отдельном авторе не изолированный феномен, а звено в большой цепи. Но она же таила в себе риск телеологии — представления о том, что литературный процесс движется к заранее предопределенной цели, а каждое предыдущее направление важно лишь постольку, поскольку «готовит» следующее. Позднейшие критики укажут на этот риск — и не без оснований.
Замысел был грандиозным: серия монографий, прослеживающих путь русской литературы от XVIII века до современности, должна была включать книги о Достоевском, Толстом, Чехове, Горьком. По всей видимости, этим дело не ограничивалось. В 1949 году работу над серией прервал арест. В апреле 1950 года Гуковский умер в Москве — обстоятельства его последних месяцев остаются до конца не выясненными, как это часто бывает с жертвами позднесталинских репрессий.
Учитель и школа

Любой разговор о Гуковском был бы неполным без упоминания о том, что он был учителем — в самом серьезном, не метафорическом смысле слова. Среди его учеников — Георгий Макогоненко, Илья Серман, Александр Западов, Фаина Канунова, Евгений Наумов. И Юрий Михайлович Лотман.
Это последнее имя заставляет остановиться. Лотман — один из крупнейших гуманитариев XX века, основатель тартуско-московской семиотической школы, автор работ, без которых невозможно представить современное литературоведение. Он начинал под руководством Гуковского в Ленинградском университете. Говорить здесь о прямой преемственности было бы упрощением: Лотман пошел своим путем, и путь этот уводил от историко-литературного синтеза в сторону структурной семиотики. Но связь между учителем и учеником прослеживается — прежде всего в том серьезном отношении к художественному тексту как к носителю смысла, которое Гуковский сделал своим методологическим кредо.
Характерно, что именно те годы, когда Гуковский преподавал в Ленинградском университете, — конец тридцатых и сороковые, — стали временем особой концентрации таланта в одном месте. Это не случайность: Гуковский умел создавать вокруг себя исследовательскую атмосферу, в которой работать над сложными вопросами казалось не только возможным, но и необходимым. По свидетельствам учеников, его семинары отличались теми же качествами, что и книги: плотностью мысли, нежеланием останавливаться на полуответах, готовностью идти за идеей туда, куда она ведет, даже если конечный пункт заранее не известен.
Наследие: что осталось и что продолжается
Когда сегодня исследователи открывают очередной том сборника «XVIII век» — а выходит он уже без малого девяносто лет, — они, возможно, не всегда задумываются о том, кому обязаны существованием этого издания. Гуковский не придумал интерес к русской литературе XVIII столетия: до него существовали работы о Ломоносове и Державине, были известны имена Сумарокова и Фонвизина. Но он первым создал системный исследовательский центр, первым написал полный университетский курс по этой эпохе, первым настоял на том, что XVIII век — не «предыстория», а самостоятельный и богатый период национальной культуры, заслуживающий такого же серьезного внимания, как творчество Пушкина или Толстого.
Его научная эволюция — от формализма к историко-литературному синтезу — отражает интеллектуальную историю советской гуманитаристики двадцатых — сороковых годов, со всеми ее возможностями и ограничениями. Те, кто готов видеть в этой эволюции только вынужденный идеологический маневр, рискуют упростить картину. Те же, кто склонен идеализировать его марксистский период, рискуют не заметить, что идеологический каркас временами сжимал живую исследовательскую мысль в не вполне соответствующую ей форму. Истина, вероятно, находится между этими крайностями — и именно с этой позиции стоит читать Гуковского сегодня.
Гуковского стоит читать сегодня не только как исторический источник о том, каким было советское литературоведение в свои лучшие годы, но и как исследователя, чьи наблюдения о природе классицизма, механизмах литературной преемственности и связях между художественной структурой и мировоззрением не устарели.
Его ученики разошлись в разные стороны и создали разные школы. Сборник «XVIII век» продолжает выходить. Вопрос о связях новой русской литературы с древнерусской традицией, поставленный в книге 1927 года, по-прежнему обсуждается на конференциях. А сама идея о том, что русская литература XVIII столетия — не унылая пустыня ложноклассицизма, а динамичная и самобытная эпоха со своей логикой развития, давно стала общим местом, настолько общим, что мало кто помнит, кто именно превратил ее из полемического тезиса в научную аксиому.
Это и есть, пожалуй, лучший возможный итог для ученого — когда его главные открытия становятся столь очевидными, что перестают казаться открытиями. Но это уже совсем другая история — история о том, как знание теряет имя автора и становится просто знанием.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.