Эрнест Хемингуэй, в отличие от многих других западных писателей-модернистов, переводился и широко печатался в СССР, где его фигура в 1960-е годы стала едва ли не культовой. Чем это объяснялось? Каким он запомнился читателям тех лет? И как его творчество воспринимается из сегодняшнего дня? Об этом «Горький» попросил рассказать писателей, поэтов, литературоведов, литературных критиков и книгоиздателей.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Денис Захаров, писатель, драматург, литературовед

Появление Хемингуэя в мировой литературе ознаменовало собой новый стиль письма. Длинные, цветастые предложения сменились короткими, неприметными фразами, которые тем не менее создавали сильный художественный эффект. В переполненном душном помещении писателей-предшественников явление Эрнеста Хемингуэя выглядело как глоток свежего воздуха. Со страниц заговорили не столько персонажи, сколько живые люди из плоти и крови. При этом герои его книг, будь то мужчины или женщины, оказывались одинаково убедительными. Люди узнавали в них себя. «Папа» задал тренд, который вскоре подхватили многие авторы. Возьмите почти любой роман, написанный после Хемингуэя, и вы обнаружите более «постный кусок мяса», чем тот, которым лакомились предшествующие поколения.

Бытовой бубнеж Хемингуэй мастерски наделил подтекстом, который побуждал читателя думать и размышлять, а не воспринимать повествование как нечто само собой разумеющееся. Иными словами, Хемингуэй поднял читателя на уровень соавтора, открыв ему широкое поле для интерпретаций. Его книги открыли новую веху в художественной прозе и одновременно стали предтечей интернет-блогинга, в котором необходимость быть кратким натренировала авторов создавать яркие, запоминающиеся тексты. Не зря произведения Хемингуэя вот уже много лет изучаются на любых курсах писательского мастерства.

Александр Иванов, главный редактор издательства Ad Marginem

Несколько лет назад в одной социальной сети развернулась дискуссия о реализме Эрнеста Хемингуэя — в том смысле, насколько достоверны («реалистичны») описываемые им ситуации. В качестве примера сомнительности хемингуэевского реализма критик обратилась вот к этому фрагменту из романа «По ком звонит колокол»:

«— Иди ко мне, крольчонок, — снова сказал он и поцеловал ее в затылок.

— Я боюсь.

— Не надо бояться. Забирайся.

— Как?

— Просто залезай. Здесь просторно. Хочешь — помогу?

— Нет, — сказала она, но уже в следующий момент оказалась в мешке, и он, крепко прижимая ее к себе, искал ее губы, а она лежала, уткнувшись лицом в импровизированную подушку, но обнимая его за шею. Потом он почувствовал, что ее руки разомкнулись и она снова задрожала.

— Нет, — сказал он и рассмеялся. — Не бойся. Это револьвер»*Здесь и далее текст романа «По ком звонит колокол» цитируется в переводе Натальи Волжиной и Евгении Калашниковой..

По мнению критика, Хемингуэй здесь явно присочинил: заниматься сексом в спальном мешке не просто неудобно, а фактически невозможно. Однако буквально через несколько мгновений в ленте комментариев появилась реплика неизвестной, которая, хотя и не читала роман, тем не менее утверждала, что это вполне возможная практика и что у нее самой был такой опыт.

Я уже не помню точно, какой была реакция критика, но по духу она могла бы напоминать эпиграф к роману: «Не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по тебе». Колокола Хемингуэя, как и его револьвер, были атрибутами его главного и единственного культа — культа молодости. Хорошо быть молодым — даже холодной ночью в спальном мешке с подругой. Здесь Хемингуэй — типичный продолжатель ницшеанства с его валоризацией стихии жизни, воли к власти в смысле воли к волению, стремлению мочь и превозмочь, и ценностью вечного возвращения «того же самого», то есть молодости с ее всепобеждающей силой. Русскому читателю 1960-х, помнящему поэтическую стихию Багрицкого и Тихонова, когановскую «Бригантину», ницшеанство молодого Горького, Хемингуэй не мог не понравиться. И он сделался героем оттепели — почти наравне с Гагариным и Че Геварой.

Олег Лекманов, литературовед

Как известно, шестидесятники преклонялись перед Хемингуэем — его портрет в свитере грубой вязки украшал стены многих тогдашних квартир. Следующее поколение — точно по закону маятника — принялось Хэмингуэя ругать и противопоставлять ему со знаком плюс Уильяма Фолкнера и Шервуда Андерсона. А вот моему поколению повезло: для нас уже ничего не значила легенда о «старине Хэме», но и смешной протест против его культа стал неактуальным. Поэтому мы вдумчиво и с удовольствием читали, одну за другой, лучшие книги Хемингуэя — сначала, конечно, «Прощай, оружие!» (идеальная книга для чтения в юношеском возрасте, стоящая для меня в одном ряду с «Тремя товарищами» Ремарка и «Мастером и Маргаритой» Булгакова), а затем — «За рекой, в тени деревьев», «Фиесту», замечательную книгу о Париже «Праздник, который всегда с тобой», охотничьи и рыбацкие рассказы, маленький шедевр «Старик и море» и, наконец, лучший, по-моему, роман Хемингуэя «По ком звонит колокол» (из эпиграфа к которому, между прочим, Бродский узнал о существовании Джона Донна). Думаю, что все эти вещи останутся в мировой литературе навсегда.

А Торнтона Уайлдера я все-таки люблю гораздо больше.

Александр Ливергант, писатель, литературовед, главный редактор журнала «Иностранная литература»

Есть такое расхожее выражение — «не мой писатель». Вот и Хемингуэй не мой писатель. Но писатель отменный. Писатель без последователей. Не то что, скажем, Фолкнер.

Под него, под его телеграфный стиль, писали многие. Как он — никто. Какие-то пустые, ничего не значащие диалоги, скажут иные, сплошные повторы, будто «Болеро» Равеля слушаешь: «сказал он — сказала она». В этой «пустоте», как в «Черном квадрате» Малевича, однако, большой смысл, приглашение читателю поучаствовать, вникнуть, додумать, договорить то, что сказали невнятно, убористо его герои. Заполнить пробел.

Герои Хемингуэя говорят только то, что у них на поверхности, а то, что внутри, умалчивают, скрывают, с тем, что внутри, не расстаются. Отсюда еще одно, столь же расхожее выражение — «верхушка айсберга». Да, под водой у Хемингуэя этого литературного айсберга куда больше, чем на воде.

Хорошо помню начало шестидесятых, мы всей семьей читаем слепую машинопись «По ком звонит колокол»:

«— Тебе случалось убивать? — спросил у Ансельмо Роберт Джордан.

— Да, несколько раз. Но без всякой охоты. Я против того, чтобы убивать людей.

— Но ты убивал.

— Да, и буду убивать... Но без всякой охоты и помня, что это грех».

Актуально, ведь правда?

Наталья Иванова, писатель, литературовед, литературный критик

Дело не в том, что по домам висела его фотография в свитере, — дело в том, что читали, помнили имена героев, фразы, перекидывались ими в школе (я тогда училась в восьмом-девятом классе). Хемингуэй был жив — и еще как жив в актуальной памяти читателя. Особенно молодого. Я любила «Фиесту», «Прощай, оружие!», еще в школе прочитала «По ком звонит колокол» (номерное издание в белой мягкой обложке), нашла дома в столе у отца-журналиста. В моем восприятии проза Хемингуэя располагалась где-то там, где нас нет и никогда не будет. В другом мире: где военные корреспонденты честны, где отношения не требуют слов, где мужчины благородны, женщины, даже не очень верные, необыкновенно хороши, где разговаривают репликами, иронично и нежно, где Италия, Париж и Килиманджаро, а для настоящей любви, о которой не говорят, не имеет значения даже физический изъян. По крайней мере, я так помню. И мой избранник тоже был как со страниц этой прозы — высокий сильный блондин-десятиклассник, настоящий защитник, не стеснявшийся в старших классах носить в школу мой портфель. А я была, конечно, Брет.

Приехав в Гавану, я поднялась в тесноватый номер отеля, где Хемингуэй отстучал на машинке «По ком звонит колокол». Дважды побывала на его вилле-музее неподалеку от Гаваны, первый раз осмотрела одноэтажный белый дом с мебелью темного дерева через широко открытые окна, второй раз пустили внутрь. Сердце защемило — но ближе чем тогда, в поздние школьные и ранние студенческие годы, он мне не стал, хотя проза его хороша и переводы на русский блистательны. Дело в том, что я сама осталась там, где дует славный легкий бриз.

Виктор Ремизов, писатель

Для меня Хемингуэй это странное сочетание большой и не очень большой литературы. К примеру, в его африканских рассказах описания леса и животных, охоты и опасности невероятно точны. Сделано это очень просто и с полным проникновением в суть дела. И это, безусловно, большая литература. Что же касается людей, действующих в этих рассказах, то их мысли и проблемы меня не особенно трогают. Они сухи и поверхностны. Примерно то же самое могу сказать и о его романах. Я время от времени перечитываю что-то, но прочитать несколько романов подряд не получается. Но Хемингуэй написал «Старика и море», а это шедевр мировой литературы. Здесь полная гармония. Перечитывать «Старика и море» — это как слушать великую музыку, под которую всегда хорошо думается.

Михаил Котомин, книгоиздатель, директор издательства Ad Marginem

Хэмингуэй, как и все бородатые писатели XX века, знал толк в работе с нарождающимися новыми медиа. Старина Хэм был непревзойденным мастером самодизайна, неустанно запечатлевающим себя и свой образ (жизни) в словах и картинках. Проза Хэмингуэя, черпавшего вдохновение в газетных колонках звезд журналистики 1920-х типа Ринга Ларднера, и сегодня кажется современной, в том смысле, что находится в одном пространстве с соцсетями (фирменная краткость фразы, которая идеально поместится хоть в телеграм, хоть в твиттер), с автофикшн-романами постлитературы и с новой волной текстов о природе, на фоне которой самоуверенность звездного любителя сафари только на первый взгляд кажется неактуальной: самоубийство рассказчика ретроспективно ставит вопрос, кто охотник, а кто дичь в этом бурном потоке жизненной силы. Хэмингуэя влекла экологическая двусмысленность «дикой» природы и «дикой» литературы. Согласно легенде, Юрий Рытхэу, советский писатель, чукча по национальности, удостоился от классика поздравительной телеграммы «Well done, Rytkheu!». Жалко, что пионер новой литературы не дожил до публикации «It’s me Eddie» Эдуарда Лимонова. Думаю, что этот «фикицональный мемуар» заслужил бы еще одну поздравительную телеграмму.

Всеволод Емелин, поэт

Хемингуэй, как ни крути, член семьи. Вся юность мятежная прошла под его знаком. От увиденного в десятилетнем возрасте фильма «Снега Килиманджаро» до нынешнего одинокого сидения в рюмочной «Ладья» или «Дежурная».

Говорят, он был одной из главных фигур, сформировавших шестидесятников. Смутно помню шестидесятые. На каждом углу продавались черно-белые фотографии Сережи Есенина с трубкой и старика Хэма в белом свитере с седой бородой. Сама борода была какой-то человеческой, в отличие от злобной козлиной бородки Ленина и инфернальной бородищи Маркса. Подробнее см.: Вайль, Генис «60-е. Мир советского человека».

Хемингуэй стал апофеозом американского литературного мачизма. Его предшественники на поле писательства, авантюризма, алкоголизма и суицида О’Генри и Джек Лондон тоже имели колоссальную популярность в СССР. Но один был слишком сентиментален, другой несколько простоват. А Хемингуэй совместил в творчестве умеренный авангард, беспощадность к читателям и увлекательный сюжет. Кроме того, для моих современников он был окном в волшебный мир Запада из общества развитого социализма. Позже таким окном стал рок. Но я, в 14 лет открывая зубами пластиковую пробку от портвейна, думал не о музыке Rolling Stones. Я воображал себя героем «Фиесты». Да и до сих пор воображаю. За что спасибо Эрнесту Хемингуэю.

Герой

Когда герой заходит в бар
Напитки — не вопрос
Ему несут перно рикар,
абсент и кальвадос.

А он, устроившись в углу
Все щурит серый глаз
И курит привалясь к столу
Крепчайший «Голуаз».

Спокойно вспоминает он
Оглядывая бар
Залитый солнцем Арагон,
Снега Килиманджар.

Он под Верденом, весь в крови
Поднял в штыки отряд
И леди Стенли от любви
К нему приняла яд.

На многих женщин как петух
Он действовал на кур,
Но сам любил обычных шлюх
За цельность их натур.

Суровой жизни матерьял
Проникнул он до дна
И нам романов написал
Об этом до хрена.

Спускался вечер, в кабаке
Прибавилось путан
Стихала боль в его боке
От старых рваных ран.

Он поднимает воротник
Суровый сделав вид
Между зубов: «Бывай старик»,
Бармену говорит.

Выходит он из кабака
Идет в другой кабак…
И вот с такого мудака
Я делал жизнь, мудак.

Майя Кучерская, писатель, литературовед, литературный критик

Старик Хэм стал сексуальным символом для сотен тысяч советских женщин и образцом мужественности для мужчин. Его портрет висел в каждой второй советской семье, а в 1960–1970-е годы советские издательства публиковали не только одиночные его книги, но и собрания сочинений. Хемингуэя, как и Экзюпери, искренне любили. Почему? Думаю, потому что, с одной стороны, его проза так классно рифмовалась с советской романтикой, с эстетикой и атмосферой походов, КСП, дружным пением «Люди идут по свету» и «Если друг оказался вдруг» у костра на опушке. С другой, если честно, романы и рассказы Хемингуэя представляли собой улучшенную и дополненную версию соцреалистической прозы о бесстрашных сильных героях, сражающихся с фашистами, стихией и хандрой, а также об очаровательных женщинах, которые (в компании с мохито или виски) помогают героям в этой непростой борьбе.

К тому же Хемингуэй писал энергично, ритмично и понятно, однако о лучшем и совершенно недоступном для советского человека мире — парижских кафе и музеях, африканских степях и холмах Килиманджаро. С ним здорово было «забыться, затеряться», как пел другой любимец публики Булат Окуджава, и отправиться в дивное путешествие подальше от советской рутины.

Константин Мильчин, литературный критик

Мой путь к Хемингуэю начался максимально странно — с Пьецуха. В его детективной повести «Новая московская философия» на стене в квартире вместо иконы или портрета вождя висит портрет Хемингуэя. Так, еще ничего не прочитав, я уже знал, что Хэм крут. Прочитал. И правда, очень-очень круто. Диалог из «По ком звонит» про то, куда же девать нос во время поцелуя, по-прежнему остается чем-то самым трогательным, что я прочел за все 44 года почти непрерывного чтения. А потом в моей жизни появился Ремарк и выгнал Хемингуэя с пьедестала. «Прощай, оружие!» и «Три товарища» в 18 лет казались мне одной и той же книгой, просто Ремарк написал как-то глубже и душевнее. В следующей серии до меня дошли ужасные слухи, что на родине, в Америке, Хэм — не бог и не вождь, а один из многих писателей военного поколения, что там его знают больше как легендарного алкоголика и возможного советского шпиона. Что остается в сухом остатке? Хемингуэй — наш русский великий писатель, без которого была бы почти невозможна значительная часть отечественной прозы последних шестидесяти лет.

Николай Подосокорский, литературовед, литературный критик

Для русского читателя в годы оттепели Эрнест Хемингуэй был не просто модным, интересным писателем, но поистине культовым явлением (по масштабу влияния его присутствие в читательском сознании можно сравнить разве что с культом Байрона в 1820–1830-е годы). Для многих он служил образцом для подражания, символом мужественности, стойкости и личной свободы, которые формируются только в столкновении с суровой действительностью и проверяются войной, реальной опасностью для жизни, любовью, дружбой, морем алкоголя, наконец, эффектной смертью. В замечательной книге Раисы Орловой «Хемингуэй в России» (1985) собраны ценные свидетельства видных представителей советской интеллигенции о том, насколько их изменил американский автор. Пик его популярности у нас давно остался позади, но даже мое поколение сорокалетних также обязано Хемингуэю кое-чем важным в плане своей культурной идентичности и понимания того, сколь многое может в решающую минуту сделать один отважный человек, опирающийся исключительно на собственные внутренние силы. В своей лаконичной Нобелевской речи 1954 года он и сам говорил о том, что «жизнь писателя, когда он на высоте, протекает в одиночестве» и что, «избавляясь от одиночества, он вырастает как общественная фигура, и нередко это идет во вред его творчеству». Виктор Некрасов в рассказе «Посвящается Хемингуэю» (1959) верно подметил, что в прозе американского мастера «много подспудного, недоговоренного», а Фазиль Искандер сформулировал его авторскую задачу таким образом: «Хемингуэй как бы подсказал мне: не бойся тратить время и силы на полноту изображения окружающего мира, ибо человек, о котором ты пишешь, или теряет или получает этот мир».

Иван Давыдов, поэт, блогер, журналист

В библиотеке у родителей была книга, изданная к пятидесятилетию советского журнала «Крокодил». Я ее часто листал в возрасте совсем еще нежном, ради картинок, конечно, в которых мало что понимал. Ну и читал что-то все-таки, понимая еще того меньше. А вот запомнил почему-то на всю жизнь кусочек из (оттепельной?) зарисовки: рабочий паренек попадает на интеллигентское сборище и тоже ничего не понимает, но все же вступает с высококультурным юношей в беседу, которая едва не заканчивается конфликтом.

— Хемингуэй — сила! — говорит высококультурный юноша (борода, наверняка свитер, очки, — это я уже от себя, не могу достоверно сказать, было ли про бороду и свитер в «Крокодиле»).

— Потому что их много, — соглашается рабочий паренек.

— Хэм — один!

— Сто мильонов!

Автора не помню, искал — не нашел, Google не в помощь.

Понятно, почему они его любили тогда, да? Борода, свитер, холодная решимость в глазах. Любовь к жизни сквозь кошмар бытия. Обыденность подвига. Все как у строителей Братской ГЭС. Ну, почти. Минус кошмар. Плюс — загадочные названия алкогольных коктейлей и вообще аромат свободы. Флаги наших отцов.

Жертвы застоя переписали уравнение — кошмар вернулся, значение алкогольных коктейлей в жизни интеллигентного человека резко выросло (чем «Слеза комсомолки» хуже дайкири? — да всяко забористей). Довлатов, издеваясь над чрезмерно утонченной девой, обращает внимание на стену в ее захламленной комнатушке. Обязательный портрет Хэма. Но ведь и у самого такой имелся. Почти наверняка.

Мы-то, конечно, встретились с Хемингуэем сильно позже, уже в девяностые. Свитер у меня был индийский, с рынка. Друзья-студенты предпочитали водку, на коктейли не размениваясь. А все равно хотелось, чтобы в глазах была холодная решимость. Эпоха способствовала. Опять же свитер у него — почти как у Данилы Багрова.

Потом он выпал из поля зрения читающей публики. В мире электросамокатов другая романтика. Он не то чтобы простоват — за сложностью ведь прекрасные и феминные слегка самокатчики не особо гнались. Он чужой. Так бы и забылся.

Но времена опять меняются. Мне поздно, но к юношам и девам обращаюсь: откройте или перечтите, если все же, вопреки моим инсинуациям, читать уже доводилось. Вдруг опять пригодится. Хемингуэй — сила. Потому что их много, они разные, и не знаю, как на родине автора, а у нас здесь, в России, обязательно находится такой Хемингуэй, который резонирует с очередной эпохой.

Опять же, кошек человек любил. Это всегда плюс.