Знаменитая финальная ремарка пушкинской трагедии появилась не сразу в авторской рукописи, а лишь в первом прижизненном издании «Бориса Годунова». Литературовед Марк Альтшуллер уверен, что причиной тому стало внешнее давление, заставившее Пушкина отказаться от изображения конформной, легковерной народной толпы в самом начале трагедии. Читайте об этом в нашем материале.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Трагедия Пушкина, кончается знаменитой ремаркой «Народ безмолвствует»[1]. Она давно стала крылатым выражением, и каждый грамотный человек в России знает ее. Она вошла в словари «крылатых слов»[2]. Знаменитый абзац Белинского закрепил ее величественное звучание в сознании интеллигентного читателя:

«Это — последнее слово трагедии, заключающее в себе глубокую черту, достойную Шекспира... В этом безмолвии народа слышен страшный, трагический голос новой Немезиды, изрекающей суд свой над новою жертвою — над тем, кто погубил род Годуновых...»[3]

Между тем всем филологам, хоть немного занимавшимся Пушкиным, известно, что эта ремарка появилась только в единственном прижизненном издании «Годунова» (1831). Во всех рукописях трагедия кончалась ремаркой: «Народ: Да здравствует царь Дмитрий Иванович!»

Печатная концовка, несомненно, более эффектна, кажется более величественной и зловещей. Однако с нашей точки зрения, завершенная в Михайловском 7 ноября 1825 года рукопись заканчивалась более страшным и глубоким текстом, чем эффектный конец печатной версии[4]. Ниже мы попытаемся обосновать свое предположение.

Начинается трагедия с обсуждения врагами Годунова его притязаний на царскую власть[5]. Боярская оппозиция формулирует основной метод борьбы с неугодным претендентом: «Давай народ искусно волновать...» Так в трагедию вводится тема народа, которая становится важнейшей (может быть, самой важной). Народ — это та сила, опираясь на которую можно осуществлять любые повороты в управлении государством. Понимают это, как мы увидим, и Годунов, и его противники.

Что же это за сила? За первой сценой следует маленькая «Красная площадь», где Бориса продолжают уговаривать принять корону. А затем следует важнейшее для замысла трагедии: «Девичье поле. Новодевичий монастырь». Здесь появляется тот самый народ, которому суждено сыграть роковую роль в дальнейшем развитии действия.

Толпа показана в некоей перспективе. Мы (зрители) как будто наблюдаем за ней сверху. Сначала слышим тех, которые впереди, ближе к основному месту действия. Они понимают (им объяснили) сценарий происходящего: «...они <т. е. бояре> пошли к царице в келью. <...> Упрямится; однако есть надежда». Наш взгляд отодвигается к задним рядам. Здесь картина совершенно другая. Перед нами те, кто не слышал объяснений. И мы видим, что никто ничего не понимает и один честно признается другому: «то ведают бояре, // Не нам чета». При этом непонимающие тут же присоединяются к предыдущим, которые, похоже, тоже мало что поняли: «Народ завыл, там падают, что волны. // <...> Дошло до нас; скорее! на колени!» Вакханалия взаимного участия в непонятном действе завершается знаменитым, с виду комичным, а на деле достаточно мрачным диалогом: «Все плачут, // Заплачем, брат, и мы». — «Я силюсь, брат, // Да не могу». — «Я также. Нет ли луку? // Потрем глаза». И все это верноподданническое буйство заканчивается дружным «радостным» криком, к которому мы еще вернемся: «Борис наш царь! да здравствует Борис!» Из прочитанного следует только один вывод: перед нами толпа, легко управляемая, ничего не понимающая, абсолютно конформная. Дальнейшее развитие действия показывает, что это впечатление не было ошибочным.

Борис, придя к власти, обещает: «Да правлю я во славе свой народ, // Да буду благ и праведен...» И он свое обещание сдерживает. Карамзин писал о Годунове, что он, «если бы родился на престоле, то заслужил бы имя одного из лучших венценосцев в мире»[6]. При этом Карамзин объясняет (следуя враждебным новому царю летописцам), что дурные стороны его честолюбивого характера, подозрительность, а главное, кровь убиенного царевича отвратило от него сердца россиян, несмотря на его помощь и заботу о людях в трудные времена.

Пушкин подходит к изображению Бориса совсем по-другому. Знаменитый монолог «Шестой уж год...» отчетливо делится на две части. Только во второй с ее «кровавыми мальчиками» возникает тема убийства царевича Дмитрия: Годунов жалуется, что муки совести не дают ему возможности хоть немного успокоиться от ненависти народной, омрачающей его царствование. Борис действительно хочет быть для народа хорошим, заботливым и добрым владыкой. Он рассказывает о своих деяниях:

Бог насылал на землю нашу глад,
Народ завыл, в мученьях погибая;
Я отворил им житницы, я злато
Рассыпал им, я им сыскал работы —
Они ж меня, беснуясь, проклинали!

Все это так и есть и соответствует историческим фактам. И Годунов абсолютно искренен. Почему же народ проклинает заботящегося о нем царя? «Живая власть для черни ненавистна, // Они любить умеют только мертвых...» — говорит Годунов. Объяснение странное — глубина его прояснится чуть позже в беседах с умным Шуйским, в упоминании об Иване Грозном (свирепый внук Ивана III) в разговоре с Басмановым. Но если вспомнить толпу на Девичьем поле с ее глупостью, покорностью, конформизмом, то любое объяснение нелогичности ее поведения становится приемлемым.

Вообще сложившееся представление о народе как о величественном и праведном судии, который решает судьбы государств и государей[7], думается, не соответствует тому образу народа, который создал Пушкин в «Борисе Годунове». Еще в 1981 году Илья Серман писал: «в народном сознании, как это показывает Пушкин, абсолютно нелогично, полностью противореча друг другу, сосуществуют две взаимно несовместимые идеи. Ведь если царевич Димитрий жив и он действительно царевич, а не „самозванец“, то это значит, что Борис его не убивал, он не цареубийца и вообще не преступник. Если же Борис убийца и преступник, значит, тот, кто называет себя царевичем, — самозванец». Этот парадокс, с точки зрения исследователя, объясняется «косностью, неподвижностью, неизменностью» народного сознания и народной этики, надеждой на чудо, ибо «ничего для себя хорошего от реального хода истории русский народ не ждал и не ждет»[8]. Совершенно справедливо, комментируя трагедию, Мария Виролайнен и Лидия Лотман писали, что «распространенная версия о мудрости и безошибочности народного мнения в трагедии Пушкина безусловно нуждается в ревизии» (ППСС, Т. 7, с. 523). Так, Лидия Лотман отмечает, что памятное суждение Гаврилы Пушкина «Мы сильны... мнением народным» вовсе не означает, что это мнение справедливо, хотя оно и сулит непременную победу Самозванцу. Слово «мнение», родственное глаголу мнить, думать, но и ошибочно полагать и существительным сомнение и сомнительность, окружено ореолом ассоциаций, наводящих на мысль об ошибке[9].

И действительно, реакция народной толпы показывает ее внушаемость, готовность принимать любое мнение, следовать любому призыву («то ведают бояре...»). И мы видим, как умело манипулирует «мнением народным» умный демагог, утверждавший в разговоре с Басмановым, что именно это мнение низвергнет Годунова и принесет победу Самозванцу. В финале трагедии Гаврила Пушкин, «окруженный народом», обращается к этому народу с высокопарной речью, почтительно, называя толпу «московские граждане». Каждое слово этой речи является очевидным враньем:

...Московские гражда́не,
Мир ведает, сколь много вы терпели
Под властию жестокого пришельца...

Какой пришелец? Страной шесть лет правит упрошенный вами («московскими гражданами») умный правитель, и до этого избрания и после него умело руководивший страной. Пришельцем является как раз тот, кто, взявшись из ниоткуда (а многие видели, знавали на Москве Гришку Отрепьева), называет себя царским сыном и законным государем. Но демагог уверенно продолжает:

Опалу, казнь, бесчестие, налоги,
И труд, и глад — все испытали вы.

Какую опалу, какое бесчестие испытали простолюдины, толпящиеся вокруг бессовестного оратора? А ведь можно было вспомнить, как во время глада правитель отворял житницы и рассыпал (раздавал) злато (деньги), а труд действительно испытывали граждане: Борис специально возводил здания, чтобы дать работу неимущим (я им сыскал работы). Как же реагирует на эту ложь народная толпа (каково народное мнение)? «Что толковать? Боярин правду молвил. // Да здравствует Димитрий, наш отец», — дружно восклицает народ, ибо бояре ведают, лучше знают, что происходит. И вот наглого юнца провозглашают не только царем, но и отцом. И убежденный в своем нынешним мнении, народ несется толпой растерзать царя нынешнего, отца которого с торжественными криками провозгласили царем несколько лет назад: «...вязать Борисова щенка <...> Да гибнет род Бориса Годунова!»

Действие трагедии подошло к концу. Убиты царь Федор и его мать. Бояре сами проделали эту важную и грязную работу, оттеснив московских граждан. И теперь выйдя к народу требуют: «...кричите: да здравствует царь Дмитрий Иванович!» И наступает жуткий финал: «Народ <послушно повторяет>: «Да здравствует царь Дмитрий Иванович!»

Замкнулась четкая композиция. В начале трагедии народ, наверное те же самые люди, кричал: «Борис наш царь! Да здравствует Борис!» Теперь он теми же словами провозглашает здравицу следующему царю. Читатели, хорошо помнившие «Историю» Карамзина, автоматически экстраполировали дальнейшее развитие событий: скорую гибель и этого царя, и следующего, и ужасную «смуту» — самые страшные годы в истории России для современников Пушкина. А нынешний читатель (особенно если читает текст первой редакции, а впрочем, и последней) так же естественно экстраполирует на следующие столетия и здравицы разным царям (как бы их ни называли), и гибель их, и смуты, не уступающие кошмарам XVII века.

Однако Пушкин отказался от этой великолепной концовки, в последний момент заменив ее не менее выразительной, но с несколько иными коннотациями. Чтобы ответить на вопрос, почему он это сделал, следует обратиться к истории публикации «Бориса Годунова». Она достаточно хорошо известна[10].

Получив (в 1826 году) от Пушкина рукопись трагедии и не желая читать довольно длинный и не очень чистый (другого у Пушкина в тот момент не было) текст, царь попросил Бенкендорфа поручить «кому-нибудь верному» сделать резюме. «Внутренний рецензент» (им был Булгарин) написал «Замечания на „Комедию о царе Борисе и Гришке Отрепьеве“». Он обратил внимание на сцену «Девичье поле» («люди плачут, сами не знают о чем, а другие вовсе не могут проливать слез и хотят луком натирать глаза!») и задал риторический вопрос: «Прилично ли так толковать народные чувства?» Текста «Замечаний» Пушкин не увидел. Но к ним были приложены «Выписки», в которых были процитированы места, нуждающиеся, по мнению рецензента, в исправлении или исключении («требующие некоторого очищения», как написал Бенкендорф). В них под номером 4 была переписана вся вторая половина сцены «Девичье поле». «Выписки» были переданы Пушкину. Он мог думать, что это мнение самого Николая[11].

Когда Пушкин получил от царя разрешение напечатать трагедию «под его собственной ответственностью», он приступил к подготовке текста к печати. В его распоряжении была рукопись, в свое время переданная царю. В ней «красно-коричневым карандашом» была отмечена та часть сцены «Девичье поле», которую предлагал исключить Булгарин. Пушкин передал рукопись вместе с «Выписками» Жуковскому. Жуковский, согласившись с Булгариным, вычеркнул эти строки. Лишившись половины текста, где показывалось непонимание, равнодушие, покорный конформизм народной массы, сцена, начинавшая линию народа в трагедии, теряла свой основной смысл. И Пушкин вычеркнул ее из готовившейся к печати рукописи (ППСС, Т. 7, С. 583, 585, 586, 587, 591).

Кроме этого, из первоначального текста были исключены «Ограда монастырская. Григорий и злой чернец» и «Замок воеводы Мнишека в Самборе. Уборная Марины». Удаление этих сцен объяснялось чисто художественными требованиями. Полумистический чернец побуждал Григория объявить себя царским сыном. Ненужная сцена замедляла действие. Вполне достаточно было (для обычного пушкинского лаконизма) короткой реплики Пимена о царевиче: «Он был бы твой ровесник». Для нашей темы в этой сцене интересны формулируемые таинственным чернецом причины будущей гибели обреченного Бориса, в общем тоже повторяющие мотивы, разрабатываемые на всем протяжении трагедии. С одной стороны, зависть к неродовитому выскочке: «...бояре в Годунове помнят равного себе», а с другой — те свойства народной массы, которые делают ее слепым орудием исторического процесса: «глупый наш народ // легковерен: рад дивиться чудесам и новизне».

В уборной Марины служанка рассказывает хозяйке о слухах, что царевич на самом деле «дьячок, бежавший из Москвы, // Известный плут в своем приходе». В следующей затем знаменитой сцене у фонтана раскрываются темпераментные, взрывчатые, спонтанные характеры героев. «...Не хочу делиться с мертвецом // Любовницей, ему принадлежащей», — срывается самозванец. Марина поражена: вместо принца перед ней беглый бродяга. Но тут же над аристократическими предрассудками, презрением и осторожностью берут верх потаенные, глубинные страсти ее честолюбивой души: «...пока твоя нога // Не оперлась на тронные ступени // <...> Любви речей не буду слушать я». Великолепно изображенное столкновение сильных личностей, шок, испытываемый Мариной, много теряют, если она заранее готовится к возможному разоблачению. Отброшенная сцена завершается ее репликой: «Мне должно все узнать».

Как мы видели, со сценой «Девичье поле» все происходит по-иному. Изображение в ней народа вызвало недовольство, как мог думать Пушкин, самого царя. Хотя он и не знал записки Булгарина, но предложение вычеркнуть вторую половину сцены было ему передано. С этим исключением согласился и друг Жуковский. И дело было не в «грубости» отдельных реплик. Никакой особой грубости и вульгарности в них нет. И возможно, именно эту сцену имел Пушкин в виду, когда, отстаивая правомочность просторечий в языке своей трагедии, писал в «Набросках предисловия к „Борису Годунову“»: «Есть шутки грубые, сцены простонародные <...> поэту нет нужды стараться заменять их чем-нибудь другим» (Акад. XI, 141). А 2 января 1831 года, сразу после выхода трагедии[12], он писал Вяземскому: «...одного жаль — в Борисе моем выпущены народные сцены <очевидно, имеется в виду „Девичье поле“. — М. А.>, да матерщина французская и отечественная; а впрочем странно читать многое напечатанное» (Акад, XIV, 139). Очевидно, что удаление «Девичьего поля» было отнюдь не добровольным, а совершилось в результате давления. Оно не может быть объяснено художественными решениями. Дело было вовсе не в «грубости» этой сцены, а в достаточно негативном изображении мыслей и настроений собравшейся толпы. Умный Булгарин это заметил и написал, как мы помним, в оставшейся неизвестной Пушкину записке: «Прилично ли так толковать народные чувства?» Пушкин, наверное, понимал истинную причину настоятельного требования этих сокращений и, поскольку изображение народных настроений без второй половины сцены теряло смысл, вычеркнул ее целиком.

И сразу последняя ремарка трагедии утратила свое значение. Прежняя ремарка с учетом последующей смуты создавала жуткую цикличность русской истории: здравица царю, свержение и гибель этого царя, здравица новому царю. В перспективе: гибель нового царя (пушку прахом зарядили), восшествие на престол следующего (здравица Шуйскому), вакханалия самозванцев... Ощущение этой цикличности в значительной степени утрачивалось при снятии первой массовой сцены, где народ тупо приветствовал нового царя.

Именно тогда последними словами трагедии становится часто употребляемая Карамзиным формула молчания, безмолвия народа[13] (напомним, что трагедия в окончательной редакции посвящена «драгоценной для россиян памяти Николая Михайловича Карамзина»). Новая ремарка ничего не меняет в концепции одного из самых пессимистических творений Пушкина: Дмитрий так же обречен на гибель, как и его предшественник, и воображение читателя легко прочерчивает дальнейшие трагические события русской истории. Однако при всей выразительности этого финала глубокий пессимизм первой редакции все же проявляется не столь очевидно.

Дополнение

В 1953 году помер наконец Сталин. В 1956 году Хрущев на ХХ съезде партии сделал «секретный» доклад о деяниях великого Людоеда. Какой-то остроумный интеллигент сочинил частушку:

Стыд-позор на всю Европу,
Нам за нашу простоту
Тридцать лет лизали жопу,
Оказалось, что не ту.

Но народ не унывает,
Смело мы идем вперед:
Наша партия родная <бояре>
Нам другую подберет!

P. S. В интернете доступна испорченная редакция, отнесенная к более позднему времени. Я восстановил ту, что ходила после доклада Хрущева.

Примечания

[1] Подробный рассказ об этом финале см: Алексеев М. П. Ремарка Пушкина «Народ безмолвствует» // Алексеев М. П. Пушкин. Сравнительно-исторические исследования. Л.: Наука, 1984. С. 227–244.

[2] Ашукин Н. С., Ашукина М. Г. Крылатые слова. М., 1955. С. 354. См. также: Мокиенко В. М., Сидоренко К. П. Словарь крылатых выражений Пушкина. Изд. СПб. университета, 1999. С. 376–379. {Позволю себе маленькое смешное воспоминание. В университетские годы мои сокурсники сочинили пьеску-фарс из студенческой жизни, отталкиваясь от «Годунова», «Фауста» и других текстов мировой литературы. Пьеска заканчивалась ремаркой: «Народ треплется».}

[3] Белинский В. Г. Полное собрание сочинений: в 13 т. М.: Изд-во АН СССР, 1955. Т. 7. С. 534.

[4] Г. А. Гуковский писал: Первая редакция концовки: «Народ. Да здравствует царь Дмитрий Иванович!» — была не менее устрашающей, чем окончательная. См.: Гуковский Г. А. Пушкин. Проблемы реалистического стиля. М., 1937. С. 36.

[5] Мы будем работать с первой редакцией, которая называется: «Комедия о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве», которая была завершена в Михайловском 7 ноября 1825 года и которая кончалась первой ремаркой. Она напечатана в: Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в двадцати томах. Т. 7. СПб.: Наука, 2009. В дальнейшем: ППСС и указание на том и стр. Ранее эта редакция выходила отдельной книгой: Пушкин А. С. Комедия о царе Борисе и о Гришке Отрепьеве. 1825. Париж, Петербург. Изд. Гржебина. Изд. «Нотабене». Печатная редакция 1831 года имела существенные изменения, о которых речь пойдет в дальнейшем.

[6] Карамзин Н. М. Избранные сочинения. Т. 2. М. -Л.: Художественная литература, 1964. С. 416.

[7] См. например, трактовку финала трагедии: «Историю здесь открыто творит народ <...> в идейном борении личности и народа, а затем царя и народа в „Борисе Годунове“ побеждает народ <...> Народ — могущественная сила истории, ее творец. Образ народа возвышен и чист <...> Народ — потенциальная сила революции» (Гуковский: 25).

[8] Серман И. З. Парадоксы народного сознания в трагедии А. С. Пушкина «Борис Годунов» // Russian Language Journal, 1981, #120, pp. 84, 86–87.

[9] Борис Годунов. Комментарий Л. М. Лотман и С. А. Фомичева. СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект», 1996. С. 343.

[10] История первой (и единственной прижизненной) публикации «Бориса Годунова» подробно изложена Е. О. Ларионовой в статье «„Борис Годунов“: проблема критического текста» // Пушкин и его современники. СПб.: Изд-во СПбИИ РАН «Нестор-История»; Акад. проект, 2005. Вып. 4 (43). С. 279–302.

[11] См.: Видок Фиглярин. Письма и агентурные записки Ф. В. Булгарина в III отделение / Изд. подготовил А. И. Рейтблат. М: Новое литературное обозрение, 1998. С. 92, 95, 97.

[12] «...по „высочайшей воле“ сочинение Пушкина напечатано и выпущено из типографии 24 декабря 1830 года» // Смирнов-Сокольский Ник. Рассказы о прижизненных изданиях Пушкина. М. -Л.: Издательство Всесоюзной книжной палаты, 1962. С. 248.

[13] См. об этом обстоятельную статью: Листов В. С., Тархова Н. А. К истории ремарки «Народ безмолвствует» в «Борисе Годунове» // Временник Пушкинской комиссии. 1979. Л.: Наука, 1982. С. 96–102.