Мое первое Переделкино
Как я впервые услышала про Переделкино? Случилось это очень давно, в моем детстве. Слово «Переделкино» казалось мне тогда немного комичным, и в то же время оно обладало какой-то особой магией: ведь там жили писатели, жили в красивых дачах — и в лесу. В Переделкине создавались многие замечательные произведения, которые любили мы, дети. И жил там Корней Иванович Чуковский. Интересно, что сейчас многие очень давние события вспоминаются с какой-то особенной яркостью, даже более ярко, нежели то, что случилось на днях. Помню, был солнечный воскресный день. Папа работал, перебирал какие-то свои тетради, дневники, а мама сказала мне: «Ты папе не мешай, он собирается в Переделкино к Корнею Ивановичу». Я знала, что мой отец с Чуковским был не то чтобы дружен, но они общались, перезванивались, и я несколько раз вынимала из почтового ящика открытки, на которых был указан обратный адрес: улица Горького, Корней Чуковский. А одна открытка от него пришла из Переделкино, причем я удивилась, что она написана карандашом. Меня родители воспитывали так, что писать письма карандашом — неприлично. Существовали определенные культурные правила: однажды я написала подруге письмо карандашом, и папа заставил меня его переписать. Но это уже à propos, как говорят французы.
Мне, конечно, захотелось поехать с отцом. Я стала ходить вокруг него, упрашивать, он колебался, однако, посоветовавшись с мамой, все-таки взял меня с собой. Я знала, что Корней Иванович (к тому времени уже вышла его книга «От двух до пяти») очень долго и тщательно записывал свои впечатления от общения с детьми, их смешные поступки и занятные, иногда комичные, иногда просто интересные высказывания. Папа посылал ему и мои словечки: у меня они, оказывается, были очень смешные, а папа вел мой дневник и отправлял записи Корнею Ивановичу. В книге «От двух до пяти» есть мои высказывания. Когда мы приехали в Переделкино, я помню, что ужасно устала (поскольку от станции надо было идти пешком, автобусы не ходили), и мое настроение немного испортилось. Но Корней Иванович, увидев меня, произнес: «А! Так вот это та самая маленькая Мая, которая сказала: „Мама, я заключила дверь”». Все рассмеялись. Затем он добавил: «Сейчас ты уже большая, и у тебя такие длинные красивые косы». Корней Иванович произвел очень милое впечатление. Но меня расстроило то, что в тот день не было никаких детских праздников: я знала, что Чуковский устраивал их в своем саду — костры, различные выступления. Но тогда ничего не происходило, и я немного загрустила. Корней Иванович беседовал с моим отцом: они упоминали Мариэтту Шагинян, с которой оба были знакомы и которая тоже жила в Переделкине, вспоминали еще каких-то общих знакомых, но больше у меня никаких особых впечатлений не сохранилось. Я тогда, к сожалению, не вела дневник. Но то, что осталось в памяти — довольно живо.
Отец продолжал общаться с Корнеем Ивановичем по телефону, но я не знаю, бывал ли он еще в Переделкине, — во всяком случае, это слово время от времени витало в нашей семье.
«В Заонежье были такие деревни, где даже не знали, что сейчас за власть»
Я окончила школу, поступила на филфак МГУ и окончила университет по кафедре фольклора. Мы, кафедра фольклора, вообще не знали каникул: все ездили на картошку, а мы — в фольклорные экспедиции. У нас была замечательный профессор Эрна Васильевна Померанцева, она-то, ученый с мировым именем, нас и возила. Мы несколько раз были в Заонежье, ночевали в Кижах, ходили по той храмовой балюстраде и спали там на полу кое-как. Мы сочиняли песенки: «Ехал в Карелию дружный отряд, дружный отряд десяти фольклорят» или «В Кижском соборе денек погулял, в избе Гильфердинга ночесть ночевал» — там стояла изба, в которой останавливался собиратель фольклора Гильфердинг.
В Заонежье были такие деревни, где даже не знали, что сейчас за власть, у людей не было радио. Они расспрашивали наших мальчиков о том, какая сейчас политика. Там было собрано много произведений фольклора тех жанров, которые считались отмирающими. Мы записывали былины, сказки, исторические песни — все это тогда было уже буквально на излете. Было много частушек, но их записывали в основном мальчики. Мы работали парами: один записывал первую часть частушки, другой — вторую. Частушка основывается, как вы понимаете, на принципе психологического параллелизма: «Милая, красивая, свеча неугасимая, любила, горела, да растаяла, да оставила». Такие частушки мы и записывали. А потом вдруг мужики говорили: «Ну, Машенька (мне), ты это... выйди. А мы с Юрой Иванычем тут поговорим». И начинали петь частушки, как это называлось, «с картинками». Мы потом ходили вокруг Юрия Смирнова, это сейчас очень крупный профессор-фольклорист: «Ю-юрка! Ну покажи, что ты записал, ну нам же тоже интересно!» Но он был неумолим и никаких частушек «с картинками» нам не показывал.
Потом этим материалы были опубликованы в сборнике «Песни и сказки Ярославской области» под редакцией Эрны Васильевны, и мы, тогда еще студенты первых курсов, уже были в числе авторов этой книги.
Операция «Книксен» и сверкающий Евтушенко
После выпуска я сразу начала работать в Государственном литературном музее, где появлялись писатели-переделкинцы. Первым, кого я там увидела, был Ираклий Андроников — блестящий, очаровательный, любезный. Мы его обожали. Мы были совсем юные, все только что окончившие кто МГУ, кто какой-то другой литературный вуз, и любили собираться в маленьком отделе, который именовался «культурно-массовым». В то время существовала такая рубрика в работе музея — культурно-массовая работа: это не только экскурсии, лекции, но и вечера, выступления, встречи с писателями.
Литературный музей находился тогда на Большой Якиманке. Там был чудесный старинный двухэтажный особнячок, очень уютный и очень нами всеми любимый. Но над ним нависла туча: улучшились отношения с Америкой, и Москва ожидала приезда президента Никсона. Президент Никсон должен был ехать из аэропорта по Якиманке, и наше правительство, недолго думая, решило расширить эту улицу. А Якиманка была узенькая, маленькая, тогда она называлась улица Димитрова. Номер нашего дома, который находился недалеко от церкви Иоанна Воина, был тридцать восьмой, я это запомнила на всю жизнь. И в какой-то очень короткий срок наш особнячок снесли, снесли еще несколько красивых старинных построек. Коренные москвичи с юмором и обидой называли этот ужасный снос операцией «Книксен» — люди в музее работали очень остроумные. Эта операция «Книксен», конечно, у всех у нас вызвала горечь и слезы; сотрудников распределили по разным отделам. Но до этого в нашем особнячке на улице Димитрова появился еще один сверкающий человек из Переделкино — это был Евгений Евтушенко.
Был объявлен вечер в его честь. Зал в тот день был набит битком — особнячок замоскворецкий, сами понимаете, какой там мог быть зал: людей он вмещал мало, народ буквально висел на окнах. Евтушенко опаздывал, зал трепетал, шумел. Вдруг он появился. Оказалось, что толпа стоит и на улице, мешая проходу и проезду, — она настолько там сгустилась, что пришлось даже вызывать милицию. Некоторых особо рьяных поклонников Евтушенко просто сняли с окон и увезли в участок. Но тогда это все было довольно простодушно, не так, как в наши дни.
Когда снесли этот особнячок, меня перевели в квартиру Луначарского на Арбате. Там находился мемориальный кабинет Анатолия Васильевича и огромный отдел фольклора, которым я заведовала. В квартире было много места, которое позволяло хранить рукописи, а в Литературном музее уже тогда накопилось большое количество ценных записей, привезенных из фольклорных экспедиций. Я просматривала старые записи, классифицировала их, брала их на карточки, одним словом, занималась чисто музейной работой.
В Литературном музее мне, конечно, было интересно, фольклор я любила, но музейная работа стала меня уже отягощать, хотелось чего-то более живого, более активного. И в это время мне как раз предложили должность директора Дома-музея Чехова. Мне было тогда около тридцати лет, и меня это предложение попросту испугало. Сейчас в наш лексикон вошло понятие «время молодых», и теперь совсем молодые руководят солидными маститыми людьми. А тогда для нас понятие «директор» ассоциировалось с человеком солидным, не старым, но взрослым и очень опытным. Я, конечно, колебалась, не решалась, тем более что на защите диплома рекомендовали писать диссертацию по фольклору: у меня интересная тема была — «Эпические жанры фольклора в творчестве Римского-Корсакова».
До меня директором там была чудесная старушка, ей было уже очень много лет, она всю жизнь отдала этому музею — меня смущало и то, что ее сместят с этой должности, а я еще не отошла от студенческого легкомыслия: как это я буду директором? Но отец меня уговорил. Я была вызвана в Министерство культуры одной из заместительниц министра по фамилии Каинова. Фамилия пугала. Она убеждала: «Вы оживите музей, вы вступите в партию (тут у меня в сердце кольнуло) и вы поведете большую современную культмассовую работу». Я пришла после этой встречи в слезах, дома меня утешали, но я поняла, что отказываться нельзя, потому что вопрос был поставлен «или-или»: или ты остаешься в музее, или... Я помню, что отец сказал: «Составь себе заранее план работы, а первое, что надо сделать, — провести в зрительный зал Дома-музея кондиционер (папа был инженером). У вас там невозможно проводить мероприятия, кондиционер необходим». Кондиционер — это была новинка, я сама о таком не слыхала, но отец мне уже давал указания.
Не ходите, дети, в Африку гулять
Проработала я там недолго: моего мужа направили в длительную командировку в Каир, и мне пришлось прощаться с Москвой и работой, с которой меня не отпустили — я осталась заведующей.
Я уезжала и хотела проститься с Корнеем Ивановичем, посоветоваться с ним. Тогда он написал замечательную книгу о Чехове. Это был 1969 год, и я решила, что надо поехать к Чуковскому, поговорить, поделиться всеми своими печалями, сомнениями, и проститься с ним. Тогда к Корнею Ивановичу попасть уже было трудно, его оберегали. Я договорилась с одной знакомой из радиокомитета, что они дадут машину, записывающее устройство, и мы заодно его запишем. Ранней осенью 1969 года мы поехали в Переделкино. Я думала, что, может быть, Корней Иванович лежит, и вдруг, когда мы подъехали к даче, увидели его идущим по аллее с какими-то двумя писателями. Они заволновались: «О, Корней Иванович (со мной была девушка из радиокомитета, очень молодая, симпатичная), это к тебе девушки». Чуковский нас поприветствовал, пришлось ему напомнить о нашем знакомстве: он меня, конечно, уже не помнил с того давнего времени. Я ему рассказала, что сейчас работаю в музее Чехова, но все время нахожусь в каком-то сомнении, в какой-то нерешительности. Он уверял:
— Ничего, ничего, справишься. А сейчас ты куда собираешься?
— Да вот... в Египет.
— Да-а, ну что ж — не ходите, дети, в Африку гулять, — сказал он, себя процитировал.
Мы долго беседовали, записывали его. Затем я попросила подписать мне книгу о Чехове, и он написал такой автограф: «Самому молодому и красивому директору музея». Мне даже об этом неудобно говорить, но что было, то было.
Сейчас я не знаю, где эти записи, и не помню, какой это был отдел радиокомитета, по-моему, им ведала тогда Марина Левитанская — первая жена поэта Юрия Левитанского. Это было не интервью, просто беседа. А говорил он, конечно, увлекательно, ярко, хоть и был уже болен.
Потом мы уехали в Каир. Я первое время ужасно скучала, никак не могла освоиться с новой обстановкой, никак не могла смириться с разлукой с родителями, в Москве осталось очень много друзей, работа, в которую я только-только вошла и уже успела полюбить.
А в самые последние дни октября пришло сообщение о смерти Чуковского. На душе было тяжело. Словно бы тогда я ехала с ним не просто попрощаться, а проститься навсегда.
«Мне казалось, что Соколова надо спасать»
Жизнь моя шла сложным путем. Я по-прежнему работала в музее, уезжала в Каир уже не на целый год, а на какие-то месяцы. Тогда и произошла наша встреча с Владимиром Соколовым — давно любимым поэтом, которая бесповоротно изменила мою жизнь. В семье, конечно, была трагедия, потому что мой муж был военный дипломат: рушилась карьера, ломалась семья, а я непреклонно хотела быть с Соколовым, тем более что тогда он находился в очень тяжелом, бедственном положении — мне казалось, что его надо спасать. Тогда это было очень трудно, он пережил страшную трагедию, пил, не хотел жить, он уходил. А я не могла быть с ним, поскольку муж не давал мне развода. И когда меня спрашивают, как же вам все-таки удалось соединиться с Соколовым, я вспоминаю, что пыталась по-всякому: и убеждала мужа, и устраивала сцены, а потом от безнадежности просто плакала. Муж понял, он меня пожалел. Любил по-настоящему. А Соколов, обычно сдержанный, неистовствовал:
А мне надоело скрывать,
Что я вас люблю, Марианна,
Молчать и неловко, и странно,
Невинность как грех покрывать.
Жизнь у нас была очень тяжелая, первое время мне приходилось жить на два дома. С Владимиром Николаевичем связано много разной мистики. Когда мы еще не были женаты, часто бродили по улицам, любили Замоскворечье и то и дело забредали в Лаврушинский переулок — там жили наши знакомые писатели. Владимир Николаевич однажды сказал: «Мы будем жить в этом доме» — в знаменитом Доме писателей напротив Третьяковки, и не ошибся. Я до сих пор там живу одна. Но тогда у нас не было на это никаких надежд, мы были совершенно бездомные люди. До сих пор больно сжимается сердце, когда вспоминаются его стихи:
Домой, домой, туда где дома нет,
Туда, где ты, незримая почти...
Мое второе Переделкино: лесные ландыши и изящный старичок Лидин
Я продолжала работать в музее и собирала вокруг него лучших писателей, причем в основном писателей чеховской школы. Среди них были Сергей Петрович Антонов и изящный старик Владимир Германович Лидин — он написал знаменитую книгу, которая называлась «Друзья мои — книги». Владимир Германович часто гулял около музея и звонил мне из автомата: «Я хожу около вашего музея, начинается дождь, я открываю зонт и все равно хожу и не решаюсь войти, чтобы вам не помешать. Я написал рассказ „Человек под зонтом” и посвятил его вам».
А у меня действительно работы было очень много: от нас вечно требовали какие-то планы, отчеты. Все это было поперек горла, потому что хотелось настоящей творческой работы, а тут тебе надо выполнить план по количеству посетителей, по количеству проведенных экскурсий — ни минуты музейной тишины. Однажды Лидин пригласил меня в гости. Мне было, конечно, всегда некогда, но я все же выбрала время, и мы с ним поехали в Переделкино — вот тогда оно меня по-настоящему поразило. У него был небольшой, очень симпатичный дом, который стоял на громадной поляне, а вокруг — лес. Владимир Германович угощал чаем, потом мы пошли прогуляться и сразу оказались в этом лесу. Была весна, и я там увидела настоящие лесные ландыши. Владимир Германович сказал: «Я очень бережно отношусь к цветам, которые тут растут, но вам все-таки сделаю маленький букетик». И он действительно сорвал всего несколько цветочков, хотя там были целые поляны этих ландышей. Таким было мое второе Переделкино. Вскоре Владимир Германович скончался, и на месте его дома выстроили несколько коттеджей, в одном из которых потом жил Андрей Битов — мы с Владимиром Николаевичем бывали у него.
Воронья слободка
Тогда мы уже поженились, и нам дали маленькую квартирку во Внуково. Там тоже есть писательский поселок, он состоит из коттеджей, и там все живут одинаково. В Переделкино дачи — разные, огромные, причудливые, а там — коттеджи, по шесть квартир в каждом, напоминающие какой-то дом отдыха: две маленькие комнатки, крохотная кухонька. Рядом с нами жила писательница — дама широких габаритов, она говорила: «Эта кухня мне узка в бедрах». Там хозяйничала моя мама, кормила кошек, было очень уютно, но нам все-таки хотелось в Переделкино. Мне особенно. Я знала, что этого хотел и Владимир Николаевич, а у меня были чисто утилитарные соображения: я водила автомобиль и меня всегда очень напрягало стояние у шлагбаума — чтобы проехать во Внуково, надо было долго стоять у шлагбаума. А поскольку Соколова приходилось возить то на какие-то совещания, то на какие-то конференции, мы всегда нервничали — поезда шли и шли, шлагбаум не открывали. Однажды я сказала: «Володенька, надо нам все-таки перебраться в Переделкино». Он с радостью поддержал эту идею, и довольно скоро нам стали предлагать разные дачи. Многие из них нам не подходили, но наконец мы очутились на улице Павленко — улица была совершенно очаровательная, самая необычная улица во всем Переделкине. С одной стороны стояли дома, а с другой — поле, и было оно такое чудесное, переливалось разными цветами: от нежно-изумрудных до темно-вишневых, оно манило каким-то стрекотанием, какими-то запахами, какими-то птичьими призывными голосами. Это была сказка. Улицу Павленко между писателями называли «аллеей классиков», потому что там действительно жили тогдашние классики. В первом доме жили Солоухин и Можаев, крупные по тем временам прозаики, во второй даче жил Вознесенский, третья дача — это дом Пастернака, четвертый дом принадлежал Всеволоду Иванову, там жила его вдова, гранд-дама, которая гуляла в кружевных перчатках по улице, привлекая всеобщее внимание, пятая дача — наша, а шестая — дом Ираклия Андроникова, который не любил Переделкино. Он говорил, что ему здесь тяжело дышать, что ему здесь скучно. Андроников любил бурную московскую жизнь, жил на улице Горького, у него был огромный круг знакомых, огромная аудитория, которая его обожала. А в Переделкино его дом стоял очень низко — вероятно, там какой-то неблагоприятный микроклимат.
Пятая дача, в которой жили мы, превратилась в коммунальную: у нас было три арендатора. Когда мы сюда приехали, тут жила Мария Павловна Прилежаева, детская писательница, которая много писала о Ленине. Верхний этаж пустовал, а внизу поселились мы. Но вот мистика: в Лаврушинском переулке нам чуть ранее дали квартиру, которую прежде занимал знаменитый пушкинист Дмитрий Благой. И вот по какому-то странному совершенно мистическому стечению обстоятельств это помещение в Переделкине тоже принадлежало Благому. Нас это даже как-то так немножко смутило, страшновато стало — там Благой и тут Благой. Но поскольку мы его очень любили, мы решили, что от его духа ничего плохого быть не может, и даже немного культивировали это. Затем на верхнем этаже появился Михаил Шатров. Шатров тогда дружил с Художественным театром — ставили его пьесы, пьесы о Ленине. Владимир Николаевич шутил: «У нас кругом ленинская тема — Мария Павловна о Ленине, Миша о Ленине». Это были чудесные соседи, и, когда к нам приехал в гости один наш знакомый художник и увидел всех вкупе, он сказал: «Ну, у вас тут настоящая воронья слободка!». Действительно, народу было очень много, все разные, и работать, конечно, было не очень удобно. Но Владимир Николаевич любил этот дом, любил свой маленький кабинетик и, главное, любил друзей, все они поблизости жили: Евтушенко, Рождественский, Окуджава, немного позже Битов и Георгий Гачев. Была совершенно простая дачная жизнь. Сейчас все огорожено, повсюду эти следящие устройства, шлагбаумы, а тогда можно было просто к кому-нибудь зайти. Например, к нам частенько приходил Солоухин. У него была собака — огромный черный ротвейлер по имени Сана. Солоухин ее выдрессировал так, что, когда в магазине он накупал огромное количество мяса и загружал в сумку, ее несла в зубах сама собака. Картинка: идет Владимир Алексеевич, такой важный, солидный, с палкой, а рядом Сана несет свою жратву в сумке. Заходит к нам, а у нас был котик. Собака вваливается в открытую дверь, кот с воплем взлетает на высокую секцию стенки, я начинаю пищать, а Солоухин говорит: «Володя, да он же конечно его не тро-онет. Сана, ну сядь споко-ойно». Сана ставила сумку и садилась около хозяина, а между писателями происходил очень интересный, легкий, веселый и в то же время содержательный разговор. Вот так мы жили, такая была дружба. В дальнейшем, я помню, мы часто бывали у Евтушенко. Когда он уже уехал в Америку, то, прилетая в Россию, всегда из аэропорта прежде всего заезжал к нам, и только потом уже отправлялся к себе на улицу Гоголя. Надо сказать, что отношения у них с Соколовым были сложные, но они любили друг друга. И в 1997 году, когда умер Владимир Николаевич, Евтушенко специально на один день прилетел на его похороны. Был январь, утро выдалось мрачное, темное, а потом, когда мы его хоронили, вдруг как-то прояснилось, и пошел чудесный снег, который падал Владимиру Николаевичу на лицо, а Женя снял свою шапку и держал ее над Володиным лицом.
Мужичок на «каблучке» и говорящий куст жасмина
А пока что мы жили чудесной переделкинской жизнью — ходили в гости, пили чай, вели беседы. И что меня поразило: когда мы только хотели переехать в Переделкино, мне почему-то казалось, что тут какая-то особенная, красивая, роскошная, богатая жизнь. Но ничего подобного. У большинства писателей быт был очень простой, обстановка и угощения скромные. Я помню, как сказала (я тогда еще очень берегла остатки своей университетской латыни): «Володя, на воротах Переделкина или на дверях многих домов можно было бы написать ту истину, которую исповедовал Франциск Ассизский: „sancta povertade” — святая бедность». Владимир Николаевич ответил: «Да, хорошо вас учили на филфаке». Sancta povertade — не стоит, конечно, понимать, это в буквальном смысле: писатели получали государственные премии, они покупали хорошую еду, обстановку, но это все было скромно, чрезвычайно просто, не было никакого стремления выказать свое богатство, свою обеспеченность. Мы в те времена вспоминали Бунина: как быстро он проел свою Нобелевскую премию, он ее раздавал, принимал людей и в конце концов оказался без средств в очень бедственном положении — нобелевский лауреат. Владимир Николаевич тоже получил Государственную премию СССР — самую престижную в то время, — но это никак не повлияло на наш образ жизни. И в большинстве домов, где мы бывали, видели ту же простоту, незатейливость. Хозяин мог выйти вам навстречу в старой какой-то тужурке, помятой кепке, в сапогах или валенках. Вообще многие писатели жили небогато, трудно, и не потому, что исповедовали заветную формулу францисканцев. Здесь невольно с грустью вспоминается вечный вопрос, который как мрачная туча всегда нависал над русским писателем: «Когда же наконец я буду жить по-человечески, то есть работать и не нуждаться?» Так писал мой любимый Чехов, ведь над ним, чудеснейшим писателем, великим тружеником, тоже всю жизнь нависал этот проклятый вопрос.
Правда, было одно великое преимущество в этой переделкинской жизни: по желанию за деньги, очень небольшие, развозили обеды по домам. И для нас это было счастьем, поскольку половина времени, у женщин особенно, уходила на кухонные дела, а тут какой-то симпатичный дяденька в машинке, которая тогда называлась «каблучок», привозил обед, и мы могли спокойно работать.
Владимир Николаевич написал здесь много произведений, а главное — замечательную поэму «Пришелец», которую Евтушенко называл гениальной. Буквально Переделкино в ней никак не отражено, но какие-то тонкие ассоциации уловить можно. Например, начинается поэма так: «Ворвался в сон огромный куст жасмина: / Зашелестел, запах, заговорил». Действительно, у него под окном стоял огромный куст жасмина, он до сих пор там стоит. И вот опять мистика: получилось так, что на Кунцевском кладбище мы похоронили Владимира Николаевича под кустом жасмина.
В этой поэме есть очень пронзительные строки; он — пришелец, он улетает с Земли и прощается со всем земным, с людьми, с любимыми местами, с любимыми деревьями; его притягивает созвездие Лебедя. Сейчас после длительного перерыва выходит новый, очень большой сборник «День поэзии» (он выходил много лет подряд, а Соколов, кстати, был одним из первых его редакторов) — я написала для него довольно большую статью о «Пришельце». Не могу читать без волнения и слез некоторые строки. В начале нашей улицы, которая раньше была такой красивой, стояли березы и липы. И вот одну березку мы как-то особенно любили, она была такая тоненькая, гибкая, и в поэме есть такие строки: «У подмосковной гнущейся березы / Ты у меня в глазах стоишь, как слезы».
Фиалковые вечера Ирины Одоевцевой и чудесный листочек
В Переделкине царили дружественность, доверие, желание помочь. Был у нас один очень интересный момент в переделкинской жизни. В 1990-е годы в Дом творчества приехала Ирина Одоевцева. Она вернулась из Парижа, и ей негде было поселиться — она оказалась здесь одна. Ее разместили в новом корпусе Дома творчества. Все, конечно, затрепетали: Одоевцева — это же Серебряный век, это так интересно. Мы на нее просто приходили смотреть как на какую-то диковинку. Решили устроить ее поэтический вечер, и хотя она жаловалась, что чувствует себя неважно, но все же согласилась. Мы, конечно, убеждали ее: «Ирина Владимировна, все будет хорошо, мы устроим красивую авансцену». И вдруг оказалось, что Ирине Владимировне не в чем выступать — она приехала не то что без парижских туалетов, у нее даже не было приличной юбки. Что делать? Мы, переделкинские дамы, недолго думая, скинулись, как сейчас говорят, купили два очень красивых отреза ткани; среди нас была одна очень активная дама, которая пригласила сюда свою портниху, и та в кратчайший срок сшила Ирине Владимировне две юбки. Теперь трудно себе это представить, мы даже не знаем, кто сейчас живет в соседней даче. Поэтический вечер прошел очень хорошо, хотя Одоевцева очень странно говорила: не выговаривала звук «р». А Владимир Николаевич написал ей тогда стихотворение, которое начиналось так: «Там вечера фиалкового цвета, / Там все не выговаривают „эр”». Прожила она тут довольно долго, а потом ей дали какую-то квартиру или комнату в Ленинграде, и она уехала. Вот такой был эпизод, который, конечно, красноречиво говорит о культурном духе Переделкина.
А я тогда была главной «автомедонкой», как Соколов меня называл, — всегда за рулем; возникали проблемы различные: техосмотр, заправка бензином, починка всяких неурядиц в машине. И на этой почве мы сдружились с одним нужным человеком. Окуджава познакомился с армянами, которые держали гараж в Переделкине на улице Погодина, они всегда ему помогали: если надо что-то починить — в любое время дня и ночи. Он и меня с ними познакомил. Владимир Николаевич тоже, конечно, учился вождению, но у него не получилось, потому что лирик, слишком созерцательный характер. Шофером у него был Юз Алешковский. Юзик бесконечно шутил по этому поводу: «Володя, ты должен мне справить фуражку шоферскую, потом ты мне должен обязательно давать дополнительное питание, молоко, ну и, конечно, выпивку». Они очень много ездили по России — Алешковский за рулем, а Соколов, который уже окончил свое обучение вождению, рядом. Его инструктор однажды сказал: «Нет, вы знаете, Марианна Евгеньевна, у него не такой характер: вот он увидит, что какой-нибудь листочек упал на капот, и говорит: „Ой, какой чудесный листочек”. А тем временем какой-нибудь грузовик летит навстречу». С Алешковским они разъезжали очень много, с юмором вспоминали о своих приключениях. Владимир Николаевич рассказывал, как они приезжают в какой-нибудь маленький городок, подъезжают к булочной (они очень любили покупать местный хлеб), а рядом сидит какой-нибудь старичок или дядька:
— Вы откуда, ребята?
— Мы из Москвы.
— Из Москвы-ы! А кто вы вообще?
— Ну-у, мы писатели, — скромно говорили они.
— Писатели? А в каком жарже вы работаете?
Мы потом часто это слово употребляли.
А в гараже том на улице Погодина был один молодой, очень симпатичный мастер, которого звали Ваник, и Ваник этот оказался добрым другом Булата. Булат ему меня порекомендовал, сказав: «Она жена очень крупного поэта, сама водит машину, ты ей помогай». Я познакомила его и с Владимиром Николаевичем. Ваник приходил к нам в гости, мы пили чай, беседовали, и, когда ему нужно было какое-нибудь лекарство, он обращался ко мне. Я с ним дружила много лет. Как он помогал мне, как он дружил с Булатом! Сейчас все переменилось в Переделкине, нет ни покоя, ни тишины. Затеваются большие новации, реставрация старого корпуса, переустройство парка, создается культурный центр. Хотелось бы, конечно, чтобы все это развивалось, получило действительно хорошее направление, успешное завершение, но чтобы не погасли старые добрые прекрасные традиции.