Краеведение — термин, нагруженный характерными смыслами, проявляющимися, когда мы пытаемся дать этой деятельности определение. Современное российское краеведение — почти всегда «историческое», краеведы, как правило, историки и филологи, занимаются прошлым города или региона, работают в архивах и библиотеках. Технический уровень этих исследований может быть высоким, однако не каждый автор, занимающийся историей Вятки или Магнитогорска, захочет, чтобы его называли краеведом. Статусы академического историка и краеведа — разные, совмещать их получается не у всех. Чем краеведческая историография отличается от «нормальной»? Местом проживания автора? Его аудиторией? Значимостью исследуемой проблемы с точки зрения «большой» национальной истории? Общенаучной актуальностью поставленных вопросов и новизной методологии? В теории ответить на эти вопросы однозначно вроде бы легко, на практике — бывает всякое. Пожалуй, практика — ключевое слово. С точки зрения практики, краеведение, в отличие от академической истории, прежде всего феномен местного сообщества, краеведы «увековечивают память земляков» и «формируют местную идентичность».
Такой формат краеведения — довольно недавнее явление. Отечествоведы времен Российской империи или раннесоветские краеведы больше выходили в поле, на «экскурсии», интересовались, помимо истории, фактами современной жизни — природой, экономикой, географией своих областей. При этом они, как правило, работали не только для местного сообщества, помещая себя в контекст большой, «настоящей» науки.
О том, что происходило с краеведением в советский период, нужен отдельный рассказ (cмотрите, например, статью Софьи Гавриловой). Но в конце этой эпохи, как свидетельствует случай теории локального текста — пожалуй, главного российского теоретического вклада в копилку мирового краеведения, — теория его радикально оторвалась от практики, а знак от референта.
Классический пример — книга Владимира Абашева «Пермь как текст. Пермь в русской культуре и литературе XX века» (Издательство Пермского университета, 2000). Для монографии Абашева, как и для других книг этого направления, была характерна довольно радикальная исследовательская позиция. В «Перми как тексте» или в «Петербургском тексте русской литературы» Владимира Топорова (2003) географическое пространство конкретного города редуцировано до системы литературных образов, утративших всякую связь со своим референтом.
«Нас интересует не Пермь, физически существующий город и земля, а „Пермь“ — структурно-семантическое образование, одна из категорий русской культуры, осмысливающая и город, и землю», — писал Владимир Абашев. Вероятно, редукция города к тексту объяснялась влиянием популярного на рубеже веков постмодернистского метода, прилагавшегося, однако, к старой отечественной традиции литературного краеведения. Трактаты Топорова, Абашева и многих других современных им литературоведов, инвентаризовавших в тот период местную и национальную литературу на предмет интертекстуальных отсылок и гипертекстуальных связей, относящихся к различным городам и весям, должны быть возведены к литературным экскурсиям Николая Анциферова, таким как «Петербург Достоевского» (1921) или «Пушкин в Царском селе» (1929). Заметим, что Анциферов был вовсе не так радикален, как его потомки-постмодернисты, и призывал гулять прежде всего по городу, а не по книгам.
За популярностью теории локального текста в первые постсоветские десятилетия стоял подавлявшийся ранее низовой местный патриотизм. Книги, подобные работе Владимира Абашева, с самого начала сообщавшие о нецентральности, или, как выражался сам автор «Перми и текста», «бытийной предельности» исследуемого региона по отношению к ядру национального пространства, самим своим появлением заявляли о необходимости коррекции отношений, сложившихся между центром и периферией. Разработанная на основе исследований богатейших текстов русских столиц теория локального текста оказывалась менее продуктивной, когда прилагалась к материалу провинции, не столь богатой на литературные сокровища. В случае с Пермью все вышло удачно — поиски новых текстов о городе оказались весьма результативными, сыграли важную роль в обновлении городского мифа столицы Прикамья, оказавшейся, благодаря именно таким жестам, как книга Абашева, законодательницей мод в культурной жизни страны. Однако ресентимент, порожденный чрезмерной централизацией нашей страны и ситуацией «внутренней колонизации», она приглушала далеко не полностью.
Да и в нем ли только дело? Ощущение хрупкости жизни «на местах», за пределами мегаполисов или в тех их районах, которые уступают натиску постоянной городской перестройки, смешанное с сомнениями в полноценности или даже в подлинности такого существования, характерно и для сообществ, довольно далеких от российской географии власти. В те же самые времена, когда позднесоветские и постсоветские гуманитарии работали над статьями и монографиями о городских и региональных текстах, в мировом «краеведении» появился целый ряд книг, интересных в первую очередь как опыты рефлексии над тем же самым чувством. Для них был характерен дрейф от изучения политически нагруженных репрезентаций места к его опыту, материальности, эмоции.
Первооткрывателем этой области и ее неувядаемой классикой стала «Топофилия» И-Фу Туана (Yi-Fu Tuan. Topophilia: A Study of Environmental Perception, Attitudes, and Values. University of Minnesota, 1972). Географ И-Фу Туан, китаец по происхождению, учившийся в Оксфорде и защитивший диссертацию в Беркли, написал свою самую известную книгу, когда начал работать на Среднем Западе США, в Миннесоте. Работа, посвященная топофилии — эмоциональным связям человека с местом или пространством, — родилась из духа американских шестидесятых, впервые озаботившихся экологическими последствиями технологического прогресса.
И-Фу Туан заметил, что в языке тогдашней социальной науки и экономического планирования практически отсутствовала идея привязанности или любви человека к месту. Стараясь восполнить этот пробел, он составил систематическую монографию, в которой описал топофилию на всех уровнях, — и как свойство нашего биологического вида, и как производную взаимодействия человеческих обществ с родными для них ландшафтами, и как порождение индивидуального опыта. Аргументация книги тяготела к характерному для того времени антропологическому структурализму, все было построено на большом числе этнографических и исторических параллелей.
Особенно мне нравится в ней тезис о формировании знакомости. Рассуждая о таких аспектах формирования эмоциональной привязанности к месту как эстетическое восприятие и телесный опыт, Туан замечал, что даже самый прекрасный ландшафт не способен удержать человека надолго, если к созерцанию красот не будет добавлен опыт близкого знакомства. Это знакомство может быть построено на множестве вещей — от книжной эрудиции и научной любознательности до биографической и телесной погруженности в жизнь наблюдаемого места; главное — помнить, что это процесс, и процесс творческий.
Эти витавшие в воздухе идеи были услышаны не только географами, но и, например, краеведчески настроенными интеллектуалами широкого профиля. Хотя Уильям Хит-Мун, американский писатель и историк, в середине восьмидесятых годов прошлого века отправившийся на своем фургоне «Танцующий дух» исследовать один из округов штата Канзас, а потом написавший об этом книгу (William Least Heat-Moon. Prairy Erth (A Deep Map). Houghton Mifflin Harcourt, 1991), ни разу не упомянул в ней И-Фу Туана, он действовал в полном соответствии с его схемой.
Задумав исследовать расположенный в центре Америки округ с населением в три тысячи человек, Хит-Мун на протяжении трех лет занимался формированием близкого знакомства с этой территорией, стараясь приобрести любой доступный ему местный опыт: бесконечно путешествовал по округу, изучал его архивы, следил за животными и птицами, беседовал с людьми, лично пообщавшись, по меньшей мере, с одной десятой всего населения.
Краеведческий метод Хит-Муна назывался deep map, что, пожалуй, стоит перевести как «углубление в карту». Разбив территорию на двенадцать частей в соответствии с сеткой топографической карты, он, подобно археологу, краеведчески «прокопал» каждую из них до самого материка. Округ Чейс — четырехугольник прерий, практически опустевший после завершения эпохи фронтира, можно было бы описать как скучную пустоту в сердце Америки, но у Хит-Муна получилось совсем иначе, трудно оторваться. Торнадо, горящие прерии, феминистки-ковбойши, кастрирующие бычков, индейцы, расследование старинного убийства, призрачный магнат, строивший железную дорогу из Канзаса в Китай по совету таинственных человечков. Масса исследовательских человекочасов, огромное число разнообразных источников, множество остроумных приемов, прежде всего в области краеведческого метода, — автор уподоблял себя ползающему по карте магниту, вокруг которого, следуя форме невидимых сил, выстраиваются его многочисленные находки. Отрадно заметить, что среди довольно многочисленных русских отсылок этой книги (времена были перестроечные, в «Земле прерий» упоминались Иосиф Бродский и Михаил Горбачев) главное место занимали реалии Пермского геологического периода, этакий привет еще не написанной «Перми и тексту». «Округ Чейс стал таким, каким стал, потому что Пермские моря были такими, какими они были», — писал Хит-Мун.
Другой, более современный, пример книжки в жанре «формирование знакомости» — работа британского географа Тима Крессвела об одной чикагской улице (Tim Cresswell. Maxwell Street. Writing and Thinking Place. University of Chicago Press, 2019). Краеведческий проект этого автора был еще более многолетним, чем подвиг Хит-Муна. Крессвелл пишет, что работал над исследованием места бывшего рынка в окрестностях Чикагского университета книгой десять лет и сменил за это время три компьютера.
Впервые он увидел перекресток Максвелл-стрит и Халстед-стрит в 2005 году, и его отправная исследовательская позиция, совсем как у Топорова и Абашева, тоже может быть возведена к популярному тогда постмодернистскому отождествлению текста и пространства. Письмо стимулирует мысль, позволяет мне размышлять (writing enables me to think), провозглашает автор в начале книги и дальше следует за письмом, как за белым кроликом, увлекающим его в процесс познания места. Все это звучит довольно поэтически. Судя по его собственному признанию, за время затянувшейся работы над книгой о Максвелл-стрит географ Крессвелл стал также профессиональным, то есть публикующимся, поэтом.
Благодаря этим обстоятельствам первая часть книги представляет собой полезнейший инвентарь всевозможных практик описания места — от классических приемов, применявшихся географами высокого модерна, до спонтанных и нелинейных техник, введенных в оборот представителями авангарда. Скучной систематичности от поэта ждать не приходится — мой метод междисциплинарен, знание спонтанно, все это процесс без конца и начала, замечает Крессвелл (с. 14), поэтому текст строится как монтаж текстов, ассамбляж иллюстраций, цитат, комментариев и комментариев к комментариям. Крессвелл называет свой повествовательно-исследовательский метод «топопоэтикой» (topopoetics), то есть «созданием места», прямо указывая на древнюю амбивалентность термина «место» (греч. τόπος), означавшего не только географическое место как таковое, но и устойчивую риторическую конструкцию, стереотипную модель описания и рассуждения. «Письмо — это разновидность строительства. Мы создаем места. Часть этого процесса — подыскать для места подходящую форму выражения» (с. 11).
Вместе с тем Крессвелл не столь радикален в своем постмодернизме, как некоторые представители теории локального текста. В начале XXI века исследователи уже искали способы вернуть исследования текстов о пространстве к их материальному референту. Примером книги, в которой обсуждались пути этого возвращения, была «Геокритика» французского литературоведа Бертрана Вестфаля (Bertrand Westphal. La Géocritique. Réel, fiction, espace. Paris: Minuit, 2007). Крессвелл тоже не отворачивается от реальной Максвелл-стрит, земного прототипа всех тех многочисленных текстиков, которые он вклеивает друг за другом в свою рукопись. Поэтому другой важный интеллектуальный источник книжки — идеи феноменологии, усвоенные современной географией в форме непрезентативной теории. Мир не состоит из одних репрезентаций, мы также живем в мире опыта, телесного, эмоционального, существующего помимо рефлексии и даже сознания. Вторая часть книги, посвященная Максвелл-стрит как таковой, следует этой логике движения от репрезентативного к непрезентативному. Сначала мы изучаем мемуары, фотографии, карты, архивы, затем отправляемся в поле, получаем уличный опыт материальности и телесности, прикасаемся к странным артефактам, видим Максвелл-стрит своими глазами.
Наконец, в жанре «формирования знакомости» стали работать не только гуманитарии, но и социальные ученые. Пример — книга о девонширском ландшафте, написанная британским археологом Кристофером Тилли в соавторстве с антропологом Кейт Кэмерон-Даум (Christopher Tilley, Kate Cameron-Daum. An Anthropology of Landscape: The Extraordinary in the Ordinary. University College London, 2017) и восходящая к идеям феноменологии, занимающейся сложным процессуальным единством, которое образуют мир, тело и человеческое сознание.
Тилли является представителем рефлексивного поворота в археологии. В 2008 году, поселившись на вересковых пустошах Восточного Девоншира, уставленных насыпанными в древности грудами гальки, Тилли, в буквальном смысле слова едва ступив за порог собственного дома, отправился в четырехлетнее антропологическое поле, воплотив на практике принципы, которые проповедовал до этого — активное взаимодействие с теми, кто тебе повстречается в поле, коммуникация с конкретными людьми, происходящая в конкретном и материальном ландшафте. В известной степени полемизируя с ортодоксальной антропологией, полевым идеалом которой остается продолжительная работа подготовленного одиночки в дальних странах и экстремальных средах, Тилли и Кэмерон-Даум характеризовали жанр своей книги как «антропология родины» или «антропология Британии» (‘anthropology at home’ or ‘an anthropology of Britain’), не соглашаясь также и с характерным для антропологии невниманием к географическим различиям. Акцент на конкретности и материальности ландшафта, предоставляющего населяющим его сообществам набор совершенно определенных возможностей, был принципиален для авторов, объявивших свой чисто материалистический подход и нежелание работать с репрезентациями антидотом и контрапунктом по отношению к популярному постмодернизму, сводившему исследования пространства к текстуальному анализу. «Заметим, это просто и ясно, как день, что прогулка — это не текст, вырубка кустов дрока — это не текст, тренировка солдат — это не текст, тело — это не текст, холмы, реки и деревья — это не тексты» (с. 5).
Отсюда — значение, которое придается авторами и другим категориям, происходящим из арсенала теоретиков феноменологии пространства — телесности (embodiment) и эмоциям (emotion), посредством которых человек соединяется с ландшафтом в единое процессуальное целое, состязательности (contestation), без которой немыслима никакая социальная жизнь в природе. Внимание к этим вещам в их конкретном локально-социальном воплощении составило основу многочисленных интервью с представителями местных сообществ и профессиональных групп (от морских пехотинцев до авиамоделистов), которые используют девонширские пустоши множеством разных способов. Профессиональная или рекреационная деятельность всех этих групп в ландшафте систематически расписана, от типичных нарративов идентичности до социального состава, маршрутов и экономики, большая, хорошо сделанная этнографическая работа, можно только позавидовать.
Как можно видеть из вышеперечисленных примеров, современному краеведу нужны продолжительные прогулки и очень много времени.
Статья подготовлена в рамках реализации гранта РФФИ № 20-05-00592 «Провоцирующие ландшафты: междисциплинарное исследование культурных повседневных ландшафтов периферии полосы расселения».