© Горький Медиа, 2025
Лукьянов Дмитрий
5 февраля 2026

Монах с железной банкой

Дмитрий Лукьянов — о зимнем чтении без маркетингового хюгге

Vika David / Unsplash

Россию замело, а в отдельных регионах нашей богоспасаемой Родины и вовсе блэкаут. Трудно не впасть в отчаяние, а то и депрессию. Поэтому по просьбе «Горького» Дмитрий Лукьянов — автор замечательного, на наш вкус, «Года в Чувашии» — написал лирическое эссе о том, как печально читать печальные книги печальной зимой, но при этом не унывать, а делать душеспасительные выводы.  

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

В мае прошлого года снегопад повалил множество деревьев на севере Подмосковья, а деревья обрушили линии электропередачи и порвали провода. Так вышло, что накануне я привез на дачу книги, прочитанные за осень и зиму, а вместе с ними тяжеловатую форму гриппа, от которого вслед за березами и осинами пришла очередь упасть мне самому.

Электрический обогреватель остыл ночью, телефон разрядился рано утром. Накануне не довелось расставить книги, поскольку нашлись дела важнее, и теперь мы, то есть книжки и я, их читатель, лежали вместе в ледяной постели. Система уравнений с такими постоянными, как восемь километров лесной дороги до станции и 39,8 градуса по Цельсию ни в какую, собственно, систему не складывались. Впрочем, мои оценки по математике никогда не были высокими.

Можно спорить, но можно и принять, что чтение ни от чего не защищает и не предохраняет, даже от глупых ситуаций, не говоря уж о стихии и эпидемиях. Вот дом на окраине леса, вот книги, вот ничего не соображающий человек, который их прочитал. Все совершенно бессмысленно — бумага и плоть. Может быть, в этой истории нет хотя бы плохих книг?

Не совсем. Когда я долго жил в родной Марьиной Роще, менялись очередные московские поколения, и на помойке оказывались разные издания, от советских архитектурных справочников до переводной чувашской и казахской литературы. Я не мог объяснить свой выбор, но многое перемещалось сначала в мою квартиру, прочитывалось, а потом оказывалось на даче. В какой-то момент это сумбурное чтение выстроилось во вполне рациональный ряд и, более, слилось с содержанием моей жизни. Так однажды я обнаружил себя живущим в чувашской деревне (это была золотая осень одиночества, урожая, уникального языка). Разумеется, большая часть книг была куплена в магазинах, а не найдена на помойках в марьинорощинских проездах, но без них этот ряд был бы неполным. 

И человек, и книга сами по себе беспомощны, но чтение имеет предопределенность, а это уже почти гарантия. Вот только чего? Впрочем, пока можно поговорить о неких личных предопределенностях, с которыми читающие переживают уже сегодняшние снегопады.

У зимнего чтения есть свой миф, и, хотя он разобран до самой последней детали и собран снова маркетологами, его нарратив не принадлежит коммерции полностью. Любой поисковик отреагирует на запрос одинаково: томик, свеча, гирлянды за глубиной резкости и снежинки за окном. Не правда ли, самое время проверить мусорный бак?

В этот раз снег не тронул провода, но завалил собой пригородные дороги, отчего моя не такая уж большая библиотека, и без того раздерганная по разным адресам, не собралась в целое в дачном домике, как планировалось, а еще больше атомизировалась в московском пространстве. Есенин так собирал предметы одного костюма по разным квартирам. Об этом я прочитал у Екатерины Горпинко в книге «Стихи и вещи. Как поэты Серебряного века стали иконами стиля». Есенин, Маяковский очень точно объясняются через одежду, которую они носили. Точнее, чем через то, что называют литературным процессом. Как жаль, что Горпинко не написала «Стихи и вещи», в моем случае, лет так двадцать пять назад, когда интернета еще не было, а Маяковский еще был.

Или, не покидая эпоху, прочесть «Афганистан» Ларисы Рейснер. Репринт тиражом тридцать экземпляров. В тысяча девятьсот пятом году тираж был пять тысяч. Тоже как будто немного. Из тонкого томика, как из ящика фокусника, извлекается то, что из-за своего объема никак не могло поместиться внутри, то есть женское обаяние Рейснер. Остальное в «Афганистане» не так интересно. 

Варлам Шаламов, равнодушный к выпивке, еде, быту, умалчивающий о своем интересе к футболу и женщинам, пишет о Рейснер с явным удовольствием. Он как будто вспоминает слова Пастернака, но скорее говорит с ним хором или даже за него: 

«…Стою раз на вечере каком-то, слышу чей-то женский голос говорит, да так, что заслушаться можно. Все дело, все в точку. Повернулся: Лариса Рейснер. И тут же был ей представлен. Ее обаяния, я думаю, никто не избег»

Жизнь ангела революции, перешедшая в беллетристику, — без особых проблем съездить в Герат и Кабул того времени, чтобы дома смертельно отравиться не чем иным, как пирожными. 

К этой зиме вышел 6-й выпуск Шаламовского сборника. Снова Пастернак, Ивинская, но за всем этим драма человека, которого выдернули из мирового модерна и через двадцать лет вернули в оттепель, то есть в декорации этого самого модерна, еще и просто в одной из стран на востоке Европы. Сарказм Шаламова в отношении тех, кого он называл «прогрессивным человечеством», вряд ли можно поставить в параллель с такими важными сегодня вопросами о том, с кем был бы сейчас Варлам Тихонович, где был бы Виктор Робертович и зачем был бы Игорь Федорович. Издатель Валерий Есипов сделал огромное дело, но нет такой логической операции, чтобы пресловутое шаламовское письмо в «Литературную газету» стало бы гражданским подвигом, как ни утверждай это в толстом сборнике почти повсеместно. Оно стало распятием без воскрешения, хотя, конечно, модернисту и сыну священника не понравилось бы такое сравнение.

Когда писал свой роман «Год в Чувашии», видел итог в истории о незавершенном, или даже абортированном, модерне древней и довольно богатой тюркской культуры. Она проиграла географии, в меньшей степени — истории. Шаламов вернулся с Колымы к руинам модерна, запуск которого двадцать, тридцать лет назад оказался ходом завершенным, но холостым. «Оттепель» — бессубъектное предательство. Модерн не бывает провинциальным, и Бродский как мог выбирался в свое трансграничное состояние, и выбрался. Об этом книга Глеба Морева «Иосиф Бродский: годы в СССР», испорченная, правда, громадным количеством ссылок самого разного характера на каждой странице. Их удобнее прочитывать снизу вверх. 

Морев цитирует автобиографический «Меандр» Льва Лосева, переизданный недавно и чем-то похожий на жизнь как таковую. Полное сил начало и старческое затухание с его зацикленностью на мелочах и разных досадах. Как этого избежал Толстой?

И вот еще книга из букинистического магазина — «Шестьсот дней и ночей в тылу врага». Ее автор Дмитрий Емлютин приходился, по семейным рассказам, дядей моему прадеду. Он командовал партизанами под Брянском. Издана в 1971 году тиражом в сто тысяч экземпляров в серии с характерным названием «Рассказы бывалых людей» (в том же году Хонеккер при поддержке Брежнева возглавил ГДР, так что по этой или по другой причине слово «немцы» практически не употребляется и заменено «гитлеровцами», «фашистами», «карателями» и так далее). Сейчас, когда миновала первая четверть двадцать первого века, можно и не разобрать, где курица, а где яйцо, разве что сорокинские декорации меняют одна другую, но никак по-сорокински же не обрушатся:

«Помнится вечер над рекой Неруссой. Кроны старых дубов зеркально отражались в реке, окрашенной оранжевым закатом. Изредка где-то отрывисто лаяли пулеметные ленты очереди и свежий ветер доносил из глубины леса эхо выстрелов. В балке, возле высохшего ручья, партизаны возились у танков…»

Теперь, конечно, мы все знаем, что декорации в принципе рушатся, просто не дочитали (не дожили) пока до этого. Можно не дочитывать, достаточно знать. Мамардашвили считал, что в большом тексте, «бесконечном говорении», как у Достоевского, в определенный момент само по себе проговаривается нечто. Советские книги в большинстве своем редко были такими уж толстыми.

 «Зачем я все это пишу? Я не верю ни в чудо, ни в добрые дела, ни в тот свет», — так в том же году Варлам Шаламов завершает «Четвертую Вологду», объясняя там же, что пишет только из-за нежелания оставаться в долгу перед безвестным монахом, который в голод помог деньгами его родителям. 

Не знаю, стоит ли за моим плечом монах с железной банкой в руке. Но из моего поколения найдется пара человек, вряд ли больше, у которых он есть. И это немало. 


Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.